2
Я выхожу в пустой холл. В центральной приемной — медсестры и дежурные врачи, а также посетители, которые ждут, когда медсестры и дежурные врачи обратят на них внимание. Каждый раз, проходя по коридору мимо палат, я мысленно приказываю себе никуда не смотреть, и каждый раз мне это не удается; вот и сейчас я заглядываю в соседнюю палату, где лежит какая-то знаменитость. Там постоянно толкутся друзья и родственники, там воздушные шарики, цветы и гирлянды, словно болезнь невесть какой подвиг. Сейчас в палате пусто. Знаменитость босиком выходит из ванной, придерживая руками больничный халат. Наверное, вне больницы, в костюме, он выглядит круто, но в больничном халате вид у него хрупкий и беспомощный. Он берет со стола открытку, читает, кладет на место и тащится к постели. Терпеть не могу открытки с пожеланиями скорейшего выздоровления. Это все равно что пожелания безопасного полета. От тебя тут ничего, в сущности, не зависит.
Я иду дальше по коридору, навстречу мне Джой и еще одна медсестра. По-моему, Джой полностью оправдывает свое имя.
— Мистер Кинг! — радостно восклицает она. — Как вы себя чувствуете?
— Прекрасно, Джой, а вы?
— Все хорошо.
— Вот и замечательно, — говорю я.
— Я читала о вас в сегодняшней газете, — весело сообщает она. — Вы уже приняли решение? Все ждут.
Вторая медсестра подталкивает ее локтем:
— Джой!
— А что тут такого? Мы с мистером Кингом — вот как! — Джой кладет средний палец на указательный. Я, не останавливаясь, иду дальше.
— Не лезьте не в свое дело, юная леди.
Я изо всех сил стараюсь говорить беззаботным тоном. Просто удивительно, до чего посторонние люди уверены, что все обо мне знают, и сколько людей, включая моих кузенов, умирают от желания узнать, что я собираюсь делать. Если бы они знали, как мало это меня занимает! После того как Верховный суд огласил свое решение относительно распределения фонда, сделав меня главным акционером, мне захотелось где-нибудь спрятаться. Как-то уж слишком много для одного человека, я даже почувствовал себя виноватым — зачем мне столько власти? Почему мне? Почему от меня так много зависит? И что, интересно, совершил кто-то для того, чтобы я все это получил? Возможно, в глубине души я был уверен, что за каждым большим состоянием скрываются темные дела. Разве не этому учит нас народная мудрость?
— Пока, мистер Кинг, — говорит Джой. — Если в газетах появится что-то новенькое, я вам сообщу.
— Отлично, Джой. Спасибо.
Я замечаю, что за нами внимательно наблюдают пациенты. И почему на меня все обращают внимание? Вероятно, помимо всего прочего, из-за моего имени — «мистер Кинг». Король в Королевском госпитале.
Нарочно не придумаешь. Пациентам не нравится моя известность, но неужели не понятно, что в больнице известность никому не нужна? В больнице хочется быть никем, и чем меньше тебя замечают, тем лучше.
На полках больничного магазинчика вещи, которые должны демонстрировать заботу и внимание: конфеты, цветы, мягкие игрушки. Все они помогают почувствовать себя любимым. Я прохожу в дальний угол, где стоит холодильник, и хочу взять диетическую содовую. Я горжусь своим правилом: никакого сахара, даже в содовой. Детям я своих принципов никогда не навязывал, разве что говорил: «Нет, тебе это вредно».
Прежде чем подойти к кассе, я просматриваю вертушку с открытками. Может, найду что-нибудь подходящее для Скотти, чтобы она подарила матери и обошлась бы без разговоров. «Выздоравливай. Очнись. Я люблю тебя. Не оставляй меня больше с папой».
На стойке полно открыток с видами Гавайев, и я их разглядываю: лава на скалах Большого острова, серфингисты на Банзай-Пайплайн, кит в огромных волнах возле Мауи, танцовщик в Центре культуры Полинезии, у которого вместо дыхания изо рта вырывается огонь.
Верчу дальше проволочную вертушку и натыкаюсь на нее. Александра. Эту открытку я уже видел. Я воровато оглядываюсь по сторонам, словно совершаю что-то постыдное. Сзади ко мне подходит какой-то человек, и я быстро становлюсь так, чтобы скрыть от него фотографию дочери. Когда Александре было пятнадцать, она снималась для местных открыток в духе: «Жизнь — чертовски горячая штучка». Причем снималась не в закрытом купальнике, а в стрингах и лифчике, который становился все откровеннее и наконец превратился в узенькую полоску ткани. Об этой фотосессии жена и дочь сказали мне только после того, как открытки поступили в продажу; разумеется, я немедленно пресек и без того краткую модельную карьеру дочери, но с тех пор мне то и дело попадается какая-нибудь из тех открыток. Больше всего их в лавках на пляже Уайкики, куда наши знакомые не ходят, поэтому я частенько забываю о том, что тело моей дочери по-прежнему выставлено на продажу. Его можно купить, поставить на нем штамп и отправить куда-нибудь в Оклахому или Айову, надписав на обороте что-нибудь вроде: «Как бы мне хотелось, чтобы ты была здесь!» Вот так, на одной стороне открытки надпись, а на другой — Алекс в лучах солнца, раскинувшаяся в бесстыдной позе, посылает всем воздушный поцелуй.
Я оглядываюсь в поисках продавца, но в магазине никого нет. Я ищу другие открытки, где изображена моя дочь, но других нет, только пять экземпляров этой. Алекс, в белом бикини, пытается удержаться на доске, заслоняясь руками от кого-то, кто собирается ее обрызгать. Она хохочет. Голова откинута назад. Алекс изящно изогнулась, на гладкой груди блестят капельки воды. Этот снимок мне нравится, он у меня, можно даже сказать, любимый. Здесь, по крайней мере, Алекс смеется и вообще делает то, что делают все девчонки ее возраста. На остальных открытках она выглядит старой, сексуальной и измученной. У нее такой вид, словно она знает о мужчинах все, что только можно, отчего кажется одновременно и похотливой, и разочарованной. Ни одному отцу не пожелал бы я увидеть такое лицо у своей дочери.
Когда я спросил Джоани, зачем она позволила Алекс сниматься, она ответила:
— Потому что сама снимаюсь. Я хочу, чтобы Алекс уважала мою профессию.
— Но ты снимаешься для каталогов и газетной рекламы. Это же совсем другое дело!
Я сразу понял, что не следовало мне этого говорить.
В магазинчике появляется китаянка и встает за кассу.
— Выбрали? — спрашивает она.
На ней свободная длинная рубаха и темно-синие полиэстеровые брючки. У нее такой вид, будто она сбежала из психушки.
— Зачем вы это продаете? — спрашиваю я. — В сувенирном магазине? Чтобы больные быстрее выздоравливали? Это же не пожелания здоровья.
Китаянка берет у меня открытки и просматривает их.
— Все одинаковый. Хотите покупать одинаковый?
— Нет, — отвечаю я. — Я хочу узнать, зачем вы продаете такие открытки в больничном магазине подарков.
Я уже понимаю, что из нашего разговора ничего не выйдет. Мы будем препираться на ломаном английском, не понимая друг друга.
— Ви не любить девушки? Или что?
— Нет, — отвечаю я, — я люблю женщин, а не девчонок-подростков. Вот, смотрите. — Я беру открытку с надписью: «Выздоравливай скорее, бабуля!» — Вот что нужно здесь продавать. — Я показываю фотографию дочери. — А вот такие — нельзя. Это же рекламная открытка, а не открытка с пожеланиями.
— Это мой магазин. В больнице лежать больной люди. Им плохо, а потом они выздоравливать и хотеть купить сувенир на память о своей поездка.
— На память о поездке в больницу? Да послушайте! А впрочем, ладно.
Китаянка забирает у меня открытки и хочет поставить их обратно на стойку.
— Нет, — останавливаю я ее. — Я их покупаю. Все. И еще две бутылки содовой.
Она колеблется. У нее настороженный вид, словно она опасается, что я решил над ней подшутить. Но не произносит ни слова и даже не смотрит на меня, нажимая на кнопки кассового аппарата. Я протягиваю ей деньги. Она мне — сдачу.
— Пожалуйста, мне нужен пакет, — говорю я. Китаянка дает мне пластиковый мешок, и я прячу в нем свою дочь. — Спасибо.
Она кивает, но на меня не смотрит. Она склоняется над прилавком. Наверное, это моя судьба — затевать ссоры с престарелыми китаянками.
Я возвращаюсь в палату номер 612, где сидит еще одна ненормальная — моя младшая дочь. У меня появляется какое-то странное ощущение — словно все это время Алекс ждала моей помощи, а я об этом не знал и только сейчас смог прийти и спасти ее.
Между Джоани и Алекс частенько возникают «разногласия». Так отвечает мне Джоани, когда я ее об этом спрашиваю. «Ничего, повзрослеет, и все пройдет», — говорит Джоани, но я всегда думал, что повзрослеть не мешало бы ей самой. Когда-то Джоани и Алекс все делали вместе, и я даже думаю, что Джоани ужасно нравилось быть матерью, потому что тогда она была молодой, эффектной и стильной, но, когда Алекс перестала сниматься для открыток, теплые отношения между матерью и дочерью внезапно прекратились. Алекс замкнулась в себе. Джоани увлеклась гонками на катерах. Алекс стала сбегать из дома. Потом принимать наркотики. В прошлом году Джоани придумала отослать ее в закрытую школу, но в январе Алекс вернулась и снова пошла в старую школу. На Рождество между ними что-то произошло — кажется, крупная ссора, — после чего Алекс вдруг вновь полюбила свой интернат, куда и вернулась, на этот раз по собственной воле. Я спрашивал их, из-за чего вышла ссора и почему Алекс решила уехать, но обе отвечали уклончиво, а я привык, что дочерьми в нашей семье целиком и полностью занимается Джоани, поэтому дальше допытываться не стал.
— Ей нужно подумать о своем поведении. — сказала Джоани. — Пусть поживет в интернате.
— Видишь ли. — сказала Алекс. — мать выжила из ума. Я больше не хочу иметь с ней ничего общего и тебе не советую.
С тех пор между ними установились весьма натянутые отношения. Жаль, потому что я скучаю по тем временам, когда мы с Алекс были друзьями. Иногда мне кажется, что, если бы Джоани внезапно умерла, мы с Алекс прекрасно поладили бы. Мы доверяли бы друг другу и любили бы друг друга, как было когда-то. Она вернулась бы домой, где ей никто не действовал бы на нервы. Хотя на самом деле я вовсе не уверен в том, что, если бы моя жена умерла, наша жизнь стала бы лучше — какая ужасная мысль! — к тому же я вовсе не считаю, что Джоани — корень всех зол в жизни Алекс. Уверен, мне еще предстоит разбираться с ее проблемами. Я никогда не был примерным отцом. Я жил в состоянии какого-то вечного оцепенения, но теперь хочу это исправить. И думаю, у меня получится.
Я стою в дверях палаты и вижу, как Скотти играет в классики, выложив их на полу медицинскими шпателями.
— Я хочу есть, — говорит она. — Пойдем домой. Ты купил мне содовой?
— Ты поговорила с мамой?
— Да? — отвечает она, и я понимаю, что она лжет: когда Скотти говорит неправду, она всегда отвечает с вопросительной интонацией.
— Прекрасно, — говорю я. — Тогда пошли.
Скотти направляется к двери, даже не взглянув на мать, и на ходу выхватывает у меня бутылку содовой.
— Возможно, мы навестим маму еще раз, попозже, — зачем-то говорю я.
Я смотрю на жену. На ее лице застыла слабая улыбка, словно она знает что-то такое, чего не знаю я. Из головы не выходит записка на голубой бумаге. О ней трудно не думать.
— Скажи маме «до свидания».
Скотти замедляет шаг, но не оборачивается.
— Скотти, ты меня слышала?
— Пока! — орет она.
Я хватаю ее за руку. Я тоже мог бы наорать на нее — за то, что она хочет поскорее уйти, — но я сдерживаюсь. Она вырывает руку. Я быстро оглядываюсь по сторонам — не наблюдает ли кто за нами, — потому что в наше время не полагается хватать детей за руку против их воли. Времена норки, угроз и пряников ушли в прошлое. Им на смену пришли психоаналитики, антидепрессанты и спленда. В конце коридора я замечаю доктора Джонстона. Он идет к нам. Затем останавливается, чтобы переговорить с каким-то врачом, и делает мне знак, чтобы я подождал. Он вскидывает руку: «не уходи». На его лице читается нетерпение, но он не улыбается. Я отвожу взгляд, снова смотрю на него. Он быстрыми шагами идет ко мне, я прищуриваюсь и зачем-то делаю вид, что не узнаю его. Я думаю: «А что, если я ошибся? Что, если Джоани так и не выкарабкается?»
— Скотти, — говорю я, — иди сюда.
Потом быстро разворачиваюсь и иду прочь от доктора Джонстона. Скотти послушно идет за мной.
— Быстрее, — говорю я.
— Зачем?
— Давай поиграем. Бежим наперегонки? Ну, кто первый?
Скотти вихрем срывается с места. У нее на спине подпрыгивает детский рюкзачок; я бегу за дочерью, затем перехожу на медленную рысцу. Поскольку доктор Джонстон — отец моего друга и когда-то был другом моего отца, я чувствую себя так, словно мне вновь четырнадцать лет и мы с приятелем удираем от наших предков.
Помню, как мы удирали из дома доктора Джонстона, после того как устроили какую-то пакость его сыну, Скипу. Наша троица — Блейк Келли, Кекоа Лиу и я — была настигнута доктором, который нагнал нас на своем грузовичке и едва не задавил, а когда мы заскочили в какой-то глухой переулок, перегородил дорогу, буквально загнав нас в угол. После этого доктор достал из кабины пакет, в который обычно кладут продукты, и сказал, что у нас два пути: либо он все рассказывает нашим родителям, либо мы помогаем ему избавиться от «изумительного тофу», который приготовила ему на обед жена. Мы выбрали последнее. Доктор покопался в сумке, и мы получили по куску «лекарства». Домой мы шли перемазанные в тофу с ног до головы, а доктор до сих пор называет нас «соевыми мальчиками», хохочет и громко кричит «бу-у!», отчего я до сих пор слегка подскакиваю. Хотя нет. В последнее время он этого не делает.
Я бегу по коридору за дочерью и чувствую себя так, словно попал в другую страну. Люди вокруг говорят на ломаном английском и смотрят на нас как на двух ненормальных европейцев, хотя мы гавайцы. Правда, мы не слишком похожи на гавайцев и не считаем себя настоящими гавайцами, поскольку даже не владеем родным языком.
Доктор Джонстон сказал, что разговор состоится во вторник. Так мы с ним решили; в этот день я и приду. А сейчас ничего не хочу знать. Сейчас у меня много других дел. Я оглядываюсь по сторонам. Двадцать три дня у меня был свой мир: люди, которые смотрят друг на друга и пытаются понять, зачем они сюда пришли, обложки журналов с фотографиями абсолютно здоровых людей. Я смотрю на игрушечный поезд под стеклянным колпаком: он медленно пробирается вдоль игрушечного побережья, где на игрушечном пляже сидят игрушечные люди. Я ничего не хочу знать о диагнозе, я бегу от него прочь. Завтра, завтра я буду готов.