Глава 13
Наутро мне увеличивают дозу кветиапина, а спустя несколько дней делают это еще раз. Доктор Литтл говорит, что мое противостояние с Люси было положительным фактором: я продолжаю видеть ее, но понимаю, что ее не существует, — и это большой шаг вперед. Значит, лекарство действует. Стекло понемногу становится прозрачнее.
Доктор Ванек приходит на выходных, прогоняет с десяток других пациентов, чтобы очистить для нас приватное пространство в углу общей комнаты. Я его игнорирую.
— Майкл, — произносит он, опускаясь на стул, — вы с каждым днем становитесь все интереснее и интереснее.
— Я не хочу говорить.
Голова моя кивает сама по себе. Он это заметил?
— Почему? — спрашивает он. — Потому что ваша девушка оказалась нереальной? Вы не единственный человек в мире с выдуманной девушкой, уж поверьте мне. Посмотрите на нашу индустрию красоты — удивительно, что хоть кого-то еще удовлетворяют обычные женщины.
— Я же сказал, что не хочу говорить.
— Вы теперь признаёте, что больны, — рассуждает доктор Ванек, подаваясь ко мне. — Признали, что галлюцинируете. У вас под ногами появляется великолепная почва, на которой можно проделать кое-какую плодотворную работу. Вы сумасшедший в достаточной мере, чтобы видеть галлюцинации, но вы и нормальный в той же мере, чтобы открыто говорить о них. Я категорический противник психоанализа по воспоминаниям.
Я сердито набрасываюсь на него:
— Речь идет не о сумасшествии, а об одиночестве. Какой теперь прок от того, что я поправлюсь, если мне не с кем быть здоровым? Я хотел выписаться… Мечтал поправиться и жить в большом хорошем доме за городом с… — Я отворачиваюсь.
— То есть вас устраивает просто играть с вымышленными друзьями?
— Замолчите! — Рука дергается, но мне удается ее удержать.
— Не злитесь на меня, — говорит он. — Вы ведете себя как ребенок. И потом, если бы вы не хотели выздоравливать, то не разговаривали с доктором Джонс.
— С доктором Джонс?
— С Линдой, — произносит он с неприязнью, словно одно это имя вызывает у него отвращение. — Она королева психиатрических хиппи и проповедник всякой бессмысленности вроде «почувствуйте себя хорошо». Но с вами ей явно удалось добиться некоторых успехов благодаря индивидуальным и групповым занятиям, на которых вы, очевидно, смогли глубоко погрузиться в свою безнадежную фрейдистскую пустыню.
— Она помогает мне.
— Да? В чем? В убийстве вашей подружки?
— Замолчите!
— Вы хотите ее потерять? Неужели я неправильно понял весь наш разговор до этого момента?
— Послушайте! — почти кричу я, поворачиваясь к нему и впиваясь в него полным ненависти взглядом. — Люси — единственное, что я любил во всем этом мире, а теперь ее нет, и я полагаю, у меня есть право переживать из-за этого. Но потеря Люси — это та цена, которую я плачу за то, чтобы расстаться с целой ордой монстров, инопланетян и бог знает кого еще, кто поселился в моей голове. Я почти год скрывался от всемогущих заговорщиков — безликих — и теперь впервые могу перестать прятаться, потому что знаю — бежать мне не от кого. Никаких безликих людей, никаких гигантских личинок, никаких призрачных шумов в коридоре. Что касается… Я даже не могу смотреть телевизор, Ванек. Я с трудом выношу езду в машине из-за страха, что через стереодинамики кто-то влезет в мой мозг. У меня сердце разрывается при мысли о том, что я потерял Люси, но если таковы условия сделки… если теперь у меня будет реальная жизнь, достойная работа и, может быть, когда-нибудь даже настоящая девушка, то какое вы имеете право обвинять меня? — Откидываюсь на спинку и киваю, а когда он начинает говорить снова, тут же возвращаюсь к словесным выкрутасам. — Если бы вы хоть вполовину были так хороши, как Линда Джонс, я, возможно, пришел бы к своему нынешнему состоянию много лет назад и избежал бы массы неприятностей.
Я смотрю на него, тяжело дыша. Как он ответит на мой вызов? Я бесконечно измотан, изношен, побит и полон ржавых дыр, как старый автомобиль на свалке. Глаза болят от света, ушам больно от звуков, и от каждого движения загораются мышцы — это действует молочная кислота усталости и напряжения. Моя дозировка кветиапина доведена почти до максимума, и тело уже не может воспринять больше.
Доктор Ванек спокойно смотрит на меня и ничего не говорит, пока я наконец не отворачиваюсь в изнеможении.
— Вас посадят в тюрьму, как только вам станет получше, — произносит он. — Вас лечат для того, чтобы отдать под суд.
Я не отрываю глаз от пола.
— Каждое ваше слово убеждает их, что вы — убийца. Вы идеально подходите под психологический портрет: рассерженный молодой человек, без друзей и практически без семьи; с параноидальными комплексами преследования; убежденный, что источник всех неприятностей — безымянные, безликие люди, которые следят за каждым его шагом. Майкл, кто жертвы? Соседи, которые вас дразнили? Учителя, которые вас третировали? Как просто было убедить себя, что они — часть «плана», цель которого — ваше уничтожение. И как легко было, отказав им в человеческих качествах, забрать их жизни, изуродовать лица и продемонстрировать миру, что они такое на самом деле.
— Это неправда.
— Я знаю, что это неправда! — кричит он, пугая меня своей яростью. — Но что вы делаете, чтобы доказать это? Где вы находились тогда?
— Не помню.
— Вы должны вспомнить! Должны предъявить алиби, или вас посадят под замок до конца жизни. А может даже… В нашем штате есть смертная казнь. Вы знаете.
— Я не помню. Так, какие-то отрывки, да и они, вероятно, нереальны… Я был дома, был на работе, был… Где-то в пустом месте.
— Пустом?
— Одни дома́, а в них никого. Целый город пустых домов.
Он молчит некоторое время.
— Расскажите еще.
— Я больше ничего не знаю! — На нас начинают поглядывать. — Помню, как пришел в себя в больнице, а все, что до этого, — сплошной туман, словно большая черная дыра в голове. Я вам уже говорил: это последствия томографии — они залезли в мою голову и все там перекорежили…
— Кто залез, Майкл, если вы утверждаете, что безликие — иллюзия?
— Я… — Смотрю на него, не зная, что сказать. Нет никаких безликих людей и таинственного Плана, никто не контролирует мои мысли через все случайно оказавшиеся поблизости сотовые телефоны. Если электронные приборы безопасны, то безопасен и томограф. Я больше не могу объяснять мои проблемы заговором.
— Майкл?
— А что, если вы правы? — шепчу я. — Что, если я и есть убийца?
— Нет, вы не убийца.
— Вы этого не знаете. — Я оглядываюсь, внезапно обеспокоенный мыслью о том, что кто-то может слышать наш разговор. Несколько пациентов смотрят на нас, но они находятся в дальнем углу комнаты, вокруг никого. Наклоняюсь к нему. — Вы сами сказали, что я подхожу под психологический портрет и не могу объяснить, где находился две недели. А может, и больше. Если я способен на шизофрению, кто знает, на что еще я способен?
— Шизофрения — это не то, на что можно быть способным, — говорит он. — Это болезнь. Вы ее не совершаете — она настигает вас. А теперь попытайтесь вспомнить про те дни…
— Мне двадцать лет, — прерываю его. — Дело не только в двух неделях. Разве я могу отчитаться за все эти годы? Вы опишете каждую минуту двадцати лет?
— Думаю, вы бы запомнили, если бы убили кого-нибудь и изуродовали его лицо.
— Может, да, а может, блокировал бы это событие — выборочная память… — Я ищу подходящее слово. — Подавленные воспоминания…
— Диссоциативная амнезия, — подсказывает Ванек. — Хотите сказать, факт убийства был настолько травмирующим, что мозг вытеснил все из памяти?
— Это возможно.
— Глупость. Подавленное воспоминание как неврологическая функция имеет целью защитить вас от того, что с вами происходит; то, что вы совершаете по своей воле, в соответствии со своей природой, не настолько вам чуждо, чтобы так сильно потрясти психику.
«Не настолько чуждо, чтобы с такой силой потрясти психику…» Что-то в его высказывании напомнило мне о Люси и о ее последних словах: мой мозг не позволяет ей делать ничего невозможного, например пройти сквозь охранника. Если мозг создает какую-то иллюзию, то он отвергает любые потрясения, которые могут ее разрушить. Но в системе есть изъян, серая зона, в которой иллюзия может доходить до того предела, когда реальность начинает вмешиваться.
— А если я решил, — говорю медленно, — что убийство — это хорошо, может, даже высоконравственно, и понял свою ошибку, когда дело было сделано?
Ванек поднимает бровь:
— Полны решимости предъявить себе обвинение?
— Я не хочу быть убийцей, но вынужден думать об этом. Что, если мой мозг, считая безликих реальностью, решил, что на мне лежит обязанность спасти мир, уничтожив опасность? И вот я принялся за дело, а когда попытался их разоблачить, то понял, что все это — игра воображения; иллюзия рассеялась, а травма вынудила память подавить это воспоминание.
— И это случилось в двенадцати разных случаях?
— А разве такое невозможно?
— С точки зрения науки теоретически я могу в любой момент взорваться языками пламени, но это вряд ли произойдет. Точно так же очень мала вероятность того, что больная психика могла превращать вас в начинающего серийного убийцу в двенадцати отдельных случаях. Когда я пугал, что вы Хоккеист, я пытался пробудить что-то вроде инстинкта самосохранения — вынудить вас предъявить алиби. Необходимо, чтобы вы вспомнили, где были в течение этих двух недель, но вы всеми силами пытаетесь доказать свою виновность.
— Я просто пытаюсь следовать фактам.
— Тогда следуйте им разумно. Одержимость жертвами Хоккеиста — еще один пример нарциссизма, лежащего в основе ваших иллюзий: если где-то в мире существует тайна, то вы должны находиться в самом ее сердце.
Щелк, щелк, щелк, щелк.
Ванек хмурится:
— Это то, о чем я думаю?
Черт побери!
— О чем вы?
— Вы опять щелкаете зубами?
— Я специально. — Главное, чтобы они не начали щелкать снова.
— Тогда сделайте это еще раз.
— Что?
— Если вы щелкали зубами специально, то повторите еще раз. Хочу это услышать.
— Нет.
— Может быть, мне позвать доктора Литтла? Или доктора Джонс? Ей вы наверняка не откажете.
— Отлично. — Щелк. Щелк. Щелк. Щелк.
Сознательно я могу это делать почти так же быстро, как и непроизвольно. Почувствует ли он разницу?
Психиатр молчит, размышляет.
— Это ерунда, — говорю я. — Тут дело не в лекарствах.
— Поздняя дискинезия — дело очень серьезное, — задумчиво произносит Ванек. — Если она зайдет слишком далеко, то может стать необратимой. Даже без лекарств.
— С чего это вы вдруг так озаботились?
— С того, что вы интересная загадка и я не хочу, чтобы вы сломались, прежде чем я ее разгадаю.
— Вы, как всегда, источаете любовь к ближнему.
Он встает:
— Майкл, я серьезно. Вы должны разобраться с потерянными воспоминаниями — это может быть критическим моментом для вашего дела и умственного здоровья.
— Так мое дело стоит на первом месте?
— Мне не важно, что там на первом месте, — говорит он, глядя на часы. — Помните, что я вам сказал.
Он поворачивается и уходит.
Я оглядываю комнату в поисках пациента, которого считаю галлюцинацией. Наблюдаю за ним, даю ему команду пройти сквозь стену, или медсестру, или другого пациента. Он сидит и тупо смотрит в телевизор.
Почему Ванека так беспокоит потерянное время?
Что он знает такого, что неизвестно мне?
Произвольные движения становятся все сильнее.
Я научился контролировать щелканье зубов — разорвал носок и держу скрученную тряпку между коренными зубами. Челюсть дергается беззвучно, и если я веду себя осторожно, будучи окружен сестрами, то никто ничего не замечает. С рукой посложнее, но мне достаточно не вынимать ее из кармана, крепко держась за ткань штанов. Рука затекает, но это все же лучше, чем если бы она летала по всей комнате. Дергается у меня левая рука, а я правша, так что могу по-прежнему обслуживать себя.
Но хуже всего движения головой. Киваю почти постоянно, правда я уже научился контролировать и это, по крайней мере частично, путем сильного напряжения мышц шеи. Когда никто не смотрит, придерживаю голову правой рукой или прижимаю ее к стене или спинке стула. Действует это неплохо. Пока не заметили.
Наверное, все считают, что я чокнутый — весь день держу руку в кармане, разваливаюсь на стульях, но меня это не волнует. Меня ведь и без того считают психом, верно? Лишь бы не лишили лекарств.
Меня немного беспокоит предупреждение доктора Ванека о том, что дискинезия, если ее запустить, становится хронической, но лекарства сто́ят этого риска. Теперь я здоров: в буквальном смысле излечился от галлюцинаций. Я уже некоторое время не видел личинок и безликих, не слышал необычных звуков или призрачных шагов. Оказалось, все ужасы, с которыми я жил долгие годы, абсолютно надуманные — всего лишь навязчивые кошмары. Теперь я это знаю. И не хочу потерять это знание.
Как объяснить это чувство — проснуться утром и неожиданно обнаружить, что ты больше не псих. Не слышать голосов в голове, не видеть краем глаза подергивающихся теней. Какие-то из вторичных симптомов еще, конечно, сохранились — невозможно избавиться от страха перед сотовыми, если ты всю жизнь страдал этой фобией. У меня случаются периоды обострения паранойи — усиливается тревога, страх, что стоит утратить бдительность, как из темноты кто-нибудь выпрыгнет. Я не отдавал себе отчета, в каком страхе пребывал постоянно. Все время думал о том, как убежать и спрятаться, измышлял способы, которыми монстры попытаются меня убить. Я словно впервые научился дышать, расставшись со всем этим. Стекло, сквозь которое я гляжу на мир, наконец-то очистилось, и открылся великолепный вид.
Но долго ли я смогу удерживать голову, чтобы смотреть?
Самое трудное — это еда. Руки нужны, чтобы есть, а значит, голову держать нечем. Кроме того, тряпочку во рту тоже не оставить — мешает жевать. Мне приходится вытаскивать ее и сжимать зубы, пока хватает сил, выгибать шею, пока в голове не возникает ощущение, что она вот-вот лопнет. По одному укусу за раз: нанизать кусок на вилку, поднести ко рту, раскрыть его как можно шире и, замерев, завести вилку в рот так, чтобы еда, вилка и весь поднос не улетели в другой конец комнаты. Жевать медленно и тщательно. Потом взяться за следующий кусок и проделать все снова. Каждый прием пищи продолжается чуть ли не всю жизнь, а закончив есть, я прячусь в своей палате, в изнеможении падаю на кровать, дергаюсь и трясусь, пока черепная коробка не превращается в погремушку.
Сегодня нам дали мясной рулет и пюре — легко набирать, просто глотать. Я почти и не жую, хотя жевание никакая не проблема, — челюсть дергается, как у заводной обезьянки. Посреди обеда замечаю, что за мной с другого конца комнаты наблюдает доктор Литтл. Напрягаю мускулы еще сильнее, чувствую, как краснеет от усилия шея, но делаю все, чтобы моя дерготня не была заметной. Поднять вилку, открыть рот, пожевать. Доктор Литтл идет ко мне, и сердце уходит в пятки.
— Это поразительно, — произносит он.
Я улыбаюсь, заставляя губы двигаться, а подбородок оставаться на месте.
— Спасибо. — Говорить — сущая мука. — Что поразительно?
— Ваше самообладание, — восхищается он. — Вы так здорово все скрываете, что, наверное, я ничего бы и не заметил, если бы не последний доклад Линды.
Стараюсь говорить медленно и размеренно:
— Я… ничего… плохого… не сделал… — Кладу вилку и подпираю рукой подбородок, надеясь, что это выглядит естественно.
— Нет-нет, — торопится он, — конечно, вы не сделали ничего плохого. Мы же пытаемся вам помочь, а не наказать. У вас снова поздняя дискинезия, непроизвольные движения, о которых мы говорили. Вы хорошо это скрываете, но это просто небезопасно. Придется отказаться от этого лекарства.
— Нет. — Я трясу головой, теряя контроль над своими движениями. — Пожалуйста… не лишайте меня… кветиапина. Он действует. Он… все проясняет. Я никогда… не чувствовал… себя так… прежде.
— Вы хотите променять ментальную тюрьму на физическую. — Он качает головой. — Оно того не стоит. С завтрашнего утра переводим вас на клозапин.
Опять все с нуля — маленькая доза нового лекарства. Я чувствую жжение в глазах, мой голос — срывающийся шепот:
— Это все… вернется.
— Возможно. — Резиновая улыбка сходит с его лица. Он бесстрастно смотрит на меня — это максимальное выражение сочувствия, свойственное доктору Литтлу. — Не исключено, что галлюцинации вернутся на какое-то время, но клозапин — очень эффективное средство, и вскоре вы снова будете как новенький.
— Пожалуйста, не…
— Майкл, не обессудьте, но это ради вашего же блага.
Он уходит, зовя за собой Девона, и на ходу вытаскивает бланки рецептов. Я чувствую, как моя жизнь рушится.