1. Кольцо. Голос
– Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – Малый ипподром…
На Большом Кольце поезда с перрона А идут по часовой стрелке, с перрона Б – наоборот. И никогда не меняют направлений – кольцо есть кольцо. Поэтому хвостовых моторных вагонов у них нет. Задний вагон такого поезда – с закругленной кормовой стенкой. Узкий диван изгибается вместе с ней подковою. А над упругой спинкой – сплошное, тоже выгнутое, стекло.
Если встать коленками на прохладную искусственную замшу сиденья и положить подбородок на нижнюю планку окна, видно, как убегает назад черный, с бледными огоньками туннель, как быстро уменьшается светящийся полукруг – выезд со станции. Потом этот желтый ноготок исчезает за поворотом, туннель делается светлее. Бегут, не отставая, по гладкой полосе антиграва отблески хвостовых сигналов, ярче становятся фонари. При замедлении хода можно различить пористую кладку стен, замурованные арки, а кое-где – черные провалы и в них смутно белеющие мраморные колонны. Поезд прошивает известковые и бутовые толщи древнего Полуострова с его катакомбами, подземными храмами, пещерными городами, подвалами крепостей и тайными библиотеками.
Тысячи лет в этих каменных пластах гнездились тайны. Великое множество. Тысячи лет, наверно, нужно, чтобы все разгадать. Если будет на то у людей охота… Еще недавно рассказы о кладах и подземельях волновали до замирания души. А сейчас все равно. Лучше не смотреть, закрыть глаза. Тогда голос делается будто не из стереодинамиков, а совершенно живой. Будто совсем рядышком, за спиной:
– Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – Магазин «Радуга»…
В хвостовом вагоне пассажиров всегда немного. А сейчас, в послеобеденную пору, совсем пусто. Лишь в другом конце сидят двое-трое. Никто не заворчит на мальчишку, забравшегося с ногами на сиденье. Впрочем, сандалии он оставил на полу.
В скрытые щели вентиляции тянет сквознячок, щекочет голые пятки, пушистыми зверьками пробегает по ногам, прыгает под светло-серую капитанку с закатанными рукавами. Между лопаток – словно мохнатой лапой провели. На спине шелковистая аэроткань надувается пузырем.
…Несколько раз он задумывался: почему эти полукурточки-полурубашки со множеством застежек и хлястиков, с пряжками и погонами называются капитанками. Никто из взрослых не ходит в такой форме: ни моряки, ни офицеры Космофлота, ни Патрульная служба, ни дежурные Дорожной сети. Это чисто ребячья одежда – на все случаи неспокойного мальчишечьего бытия. Не рвется, не мнется, не льнет к репейникам, за минуту отстирывается от любых пятен в холодной воде. Отталкивает жгучие лучи и хранит тепло в зябкую погоду. А больших карманов и потайных карманчиков столько, что и сам хозяин не всегда помнит. В холодную погоду у капитанки раскатываются рукава, подол заправляется под ремень длинных брюк (обычно с узорно-чеканной пряжкой), пристегивается откидной воротник-капюшон – и ходи хоть среди метели.
Хотя какая тут метель! Конечно, Полуостров – не настоящий Юг, но снег выпадает лишь на Рождество, да и то если очень постарается Служба погоды. Говорят, лет пятнадцать назад случилась такая зима, что пролив у Грюн-Капа на полмесяца затянуло льдом. Но нынешние мальчишки ничего подобного не помнят. Лето здесь тянется до конца октября. А сейчас лишь сентябрь, и в вагоне прохладнее, чем на улице. Там, наверху, не просто жара, а влажная духота. И небо – желто-серое, низкое, солнце вязнет в липком воздухе. Ничего не поделаешь – парниковый эффект. «Погодники» воюют с ним как могут, да пока могут не очень.
Хорош бы он оказался, если бы поехал в лицейской форме. Встречные пялились бы на пацана в казенных, с лампасами, штанах до пят, в галстуке и тесной черной курточке с галунами. Нет, в таком костюме не жарко, специальная «мундирная» синтетика даже холодит тело. Но что хорошего, когда на тебя все таращат глаза, как на сбежавшего из заповедника павлина, а мальчишки радостно орут вслед: «Ослы – на тот свет послы!»
«Ослы» – это из-за нарукавного шеврона. На нем концы золотого лаврового венка торчат, как ослиные уши, и тут же – буквы: О С Л. Особый суперлицей. Супер – потому что учит человека от «нулевки» до высшего диплома. Особый – потому что для всяких сверхталантов («Господи, а у меня-то какой талант?»). Многие считают, что одаренные сверх меры дети на этом свете не заживаются. Вот и «послы на тот свет».
Кантор вроде бы с шутливой ноткой, но в общем-то серьезно любит напоминать, поднявши пухлый палец:
– Господа лицеисты, понятие «честь мундира» есть понятие не устаревшее, а вечное. Будьте выше праздного любопытства и насмешек обывателей и гордитесь принадлежностью к славной когорте. Вы соль будущего интеллекта общества…
В переводе на нормальный язык – на занятия в мундире, в город в мундире.
Есть, конечно, такие, кому нравится изображать гвардейцев и аристократов позапрошлого века. Дело их. Пускай берегут мундирную честь. А он сюда, в «ослы», не просился.
…Час назад он вышел из лицейского парка, пешком добрался до Южного вокзала, в электронной камере хранения взял сверток с тем, что привык носить раньше, в прежние, домашние времена. Бесшумно переоделся в кабинке туалета. Все казенное затолкал в прежнюю бронированную ячейку, придавил тяжелой дверцей. И все. И превратился в обычного пацана, затерялся среди миллионного ребячьего народа Полуострова…
– Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – Дом Капитанов.
«Да, я знаю… Помнишь, мы там выходили, чтобы посмотреть на этот дом? Это когда я еще маленький был и мы гуляли вдвоем… Он длинный, белый, с круглыми окнами и корабельной вышкой. На вышке мачта со всякими висячими знаками – шарами, треугольниками. А выше знаков – флаг. Синий, с золотыми полосами и вензелем, как на капитанском рукаве. А может, «капитанка» – потому, что на нее тоже пришивают всякие шевроны и знаки?»
Да, на погоны обычно шьют полоски разного цвета, на рукав – эмблему своего отряда или общества. А иногда и просто всякие значки и надписи. Но он ничего не пришил. Если просто так, картинки, – это неинтересно. А по званию ничего не полагается. В прежней школе, весной, он записался в клуб «Морские орлята» и уже почти прошел кандидатский срок, и должны были скоро дать синие лычки на погоны и нарукавный знак с крылатым корабликом. Но инструктор неожиданно уехал на стажировку в летное училище.
«Ты тогда утешала: «Не горюй, в сентябре получишь все, что полагается. Может, еще и медаль дадут…»
«За что медаль-то?»
«За терпение… Не шмыгай носом, время быстро бежит».
Бежит-то оно быстро. Только если бы знать заранее – куда.
– Станция Дом Капитанов. Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – Отель «Кочевники».
Все здесь известно. Все расписание он знает наизусть, каждую станцию, каждую нотку в голосе. Сколько витков он сделал по Кольцу за свою жизнь!
– Святые Хранители, это что же такое! Ночь на дворе! Где тебя носило?
Он в дверях – коленки вместе, пятки врозь, пальцы дергают подол капитанки. Так стоят люди виноватые и упрямые. Голова ниже плеч, волосы упали вперед. Чтобы глянуть исподлобья, надо их раздуть. Но для этого необходимо оттопырить нижнюю губу, а губы сжаты. Пока…
– Я тебя спрашиваю, несчастье мое! Где ты был? Только не вздумай сочинять!
«Несчастье мое» – это хорошо. Это трещина в суровой сердитости. Только вот не вовремя намокли ресницы… А сочинять он не имеет привычки. Или молчит, или уж правду говорит.
– Скажешь ты, наконец, или решил меня уморить?
– По Кольцу ездил… – Это сипло и тихо.
– Новое дело! Зачем?
Дело совсем не новое. Не первый раз. И ей это, конечно, известно. Но… у таких разговоров есть свои правила.
– За-чем, я спрашиваю.
Он отдувает наконец волосы. Похожие на волокно растрепанного ногтями льняного троса (натурального, конечно), они взлетают легко и опускаются не сразу. Он успевает посмотреть. Глаза в глаза. Потом – опять в пол. Носом втягивает воздух и говорит с легким вызовом:
– Тебя слушал… Как ты объявляешь.
Она опускается на кухонный стул, руки ложатся на хрустящий новый передник (он сине-зеленый, блестящий, с белыми и желтыми морскими коньками).
– Еще одна новость. – А в голосе уже что-то вроде просьбы. – Тебе что, дома меня не хватает?
Он вскидывает лицо. Волосы ладонью – в сторону (будто комара скользящим ударом бьет по лбу). Смотрит ей в лицо опять и тут же – в дверной косяк. Говорит сквозь предательскую хрипотцу, но уже с затаенной (очень затаенной) дурашливой ноткой. Со спрятанной надеждой на прощение:
– Да-а… Там у тебя голос хороший, ты не сердишься, не ругаешь.
– На-адо же… – Она склоняет набок голову (капелька-сережка над плечом). – Значит, там я лучше, чем дома. Очень большое спасибо.
«Очень большое пожалуйста», – едва шевелит он губами. Так, для себя. И совсем неискренне, из остатков вредности.
– Но там я говорю свои слова для тысяч людей. И ни один из них не сделал ничего плохого. Ни один, я уверена, не доводит свою мать до нервной икоты…
– Ох уж, до икоты… – Это он косяку. – Чего уж я такого сделал-то…
– Не бубни! Ни один нормальный человек не лазает со своими приятелями по всяким подвалам и катакомбам, рискуя свернуть себе шею или оказаться в завале.
– Ох уж, в завале! Там все безопасно, туда еще наш учитель истории спускался, когда такой же был… как мы.
– Вот и лазил бы туда с учителем. А не с этим шалопаем Яриком.
– Это Ярик-то шалопай?! Сама говорила, чтобы пример с него брал!
– Я ошибалась. И очень горько. Два сапога пара, и обоих следует вздуть одинаково. Я вот позвоню его маме.
– Да знает она, знает. Тебе звонить обещала.
– Какое приятное известие! Археологи липовые…
Но это уже так. Это почти игра.
– Марш в ванную. Чучело, а не сын.
Ванная – это потом. А сперва… сперва потоптаться, посопеть у двери, потом побрести с опущенной головой, постоять, ткнуться носом в теплое плечо рядом с клеенчатой лямкой передника. Вздохнуть, получив невесомый хлопок по затылку. Снова посопеть, потереться о ее плечо лицом.
– Нечего об меня нос вытирать. Я тут чуть с ума не сошла: то днем исчез, то вечером…
– М-м…
– Подлиза.
– М-м…
– Не мычи, а говори, если хочешь что-то сказать.
Она знает, что он хочет сказать. Вечное, как мир, и самое непрочное мальчишечье обещание: «Больше не буду…» Но даже в полную ласки и раскаяния минуту он не может выдавить из себя эти слова. Такой характер.
Теплая ладонь с растопыренными пальцами ложится на его заросший затылок. Пальцы треплют, теребят пряди. Вроде бы сердито.
– До чего упрямый…
Он стыдливо хихикает:
– Сама придумала, что Ежики.
…Прозвище, казалось бы, ну совсем не для него. Вот у Ярика на темени две спиралью завитых макушки с жесткими хохолками – и правда как ежики. Но Ярик – человек покладистый, «не то что эта колючка».
Да какая он колючка! Просто повелось так с дошкольных еще времен. «Ты долго будешь с книжкой сидеть?» – «Счас…» – «Не «счас», а спать. Кому сказала!» – «Ну, маленько еще…» – «Брысь в постель!» Хвать его в охапку. «Следующая станция – Нос-в-подушку!»
Он, конечно, верещит и ногами дергает.
«Не ребенок, а ежики…»
«Ха-ха-ха, почему?»
«Потому! Чуть что – иголки наружу: не хочу-у…»
«Ха-ха-ха! Тогда уж один ежик!»
«Один – это мало. У одного хоть живот пушистый, а у тебя всюду колючки торчат. Куча ежат, все упрямо визжат…»
«Я никогда не визжу. Даже от щекотки. Ай, не надо! И-и-и!..»
«Вот так-то, Ежики… Спать».
Ежики так Ежики. И прожил с этим именем до одиннадцати с половиной лет.
И вот сейчас тоже:
– Эх ты, Ежики, колючки непутевые. Ладно, не сопи, иди мыться. Шагом марш!
Это уже совсем прощение. Он дурашливо марширует в холл, потом в кафельную кабину с ванной-бассейном. Весело командует, задвигая дверь:
– Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – Океанский пляж!
– Я покажу тебе пляж! Не смей устраивать наводнение!
А за дверью уже: ш-ш-ш, буль-буль-буль, плюх-плюх!
– Ну, только выйди, будет тебе «плюх»!
Он выходит, важно кутаясь в длиннополый мохнатый халат, как в шкуру-плащ туземного вождя. Слипшиеся волосы торчат длинными сосульками.
– Хоть бы вытерся как следует. Чучело и есть чучело. Не ежики, а дикобраз…
Он шествует к похожему на присевшего бегемота креслу и погружается в его податливую мякоть. Говорит оттуда:
– А я знаю, почему твой голос записали… У вас там специальные дикторы есть, а ты вовсе и не диктор, а консультант, а для Кольца записали не их, а тебя. Потому что…
– Любопытно. Почему же?
Он вдруг теряется, прячет нос в махровый рукав.
– Ну, потому что он такой голос…
– Какой же? А? – Ей и правда интересно.
– Ну… как ты сама.
Голос и в самом деле вовсе не дикторский. Он слишком… домашний, что ли. И в словах, если очень прислушаться, есть неправильность – крошечная такая шепелявость. «Р» звучит мягко, «ж» похоже на «ш». И постоянное «осторожно» произносится с еле заметным ласковым пришептыванием – «осторёшно»… Нет, не так, разумеется, но с намеком на «ё» и «ш»…
Ежики сам видел не раз, как люди, услыхав этот голос, поднимают глаза к динамику и чуть улыбаются.
…И «Ежики» она тоже говорила мягко. Почти как «Ешики»…
«Ешики, опять с ногами на сиденье? Ну-ка брысь!» («Бр-ись…»)
Он вздыхает, сползает коленками с сиденья, садится, опустив ноги. На полу при стремительных поворотах вагона елозят туда-сюда расстегнутые и брошенные сандалии. Ежики сует в одну из них ногу, нагибается, чтобы прижать к металлическому язычку магнитную пряжку. На ноге сбоку, выше косточки, белый рубец с точками по краям – след шва… Конечно, можно было бы убрать его за два дня специальной мазью (называется «ре-ге-не-ра-ци-онная»). Да и без мази он сумел бы сгладить шрам за неделю. Но не хочет. Пусть. Хорошо он все-таки врезал тогда Кантору, жаль, что нога срикошетила…
Ремешок с пряжкой – будто живой: дергается, хитрит, выскальзывает из пальцев. А тут еще опять поворот, и мягкая сила валит Ежики на бок. Он сердито покоряется ей и так, лежа, дожидается шелестящего торможения и затем – знакомых слов:
– Станция Восточные ворота… Осторожно, двери закрываются. Следующая станция…
«Знаю. Эстакада…»
Он придвигается к боковому окну. Поезд, набрав ход, вырывается из туннельного сумрака в громадное дымчато-желтое пространство. Неяркое, похожее на грейпфрут солнце невысоко висит во влажном воздухе, высвечивает море, обрывы Грюн-Капа и бесконечные кварталы мегаполиса, что раскинулся почти на треть Полуострова. Кварталы эти – белые, стеклянные, разноцветные, убегающие в необозримые края по холмам и равнине – медленно поворачиваются за окном, словно за бортом аэробуса. А под полом, под тугой упругостью антигравитационной подушки, мягко гудит стальная эстакада. Она соединяет Крепостной холм, где стоят остатки тысячелетней Цитадели, со склоном горы Эдуарда. А глубоко внизу курчавятся верхушки парковых массивов Посейдоновой балки.
Посреди эстакады стеклянный павильон станции. Последние два пассажира вышли здесь из вагона. Поедут, наверно, на лифте вниз, в парковые дебри. А может, застрянут на смотровой площадке.
Ежики лбом прижимается к окну. Сквозь стекла вагона и станции виден склон горы Эдуарда, а левее – гребешок дальнего пологого холма, на котором щетинятся кипарисы – черные на желтом небе. За теми кипарисами есть скользкий от ракушек спуск садовых тропинок, а дальше – дом. Его дом. Родной до каждой щелки на дереве старых перил, до последней царапинки на облицовочном пластике. Родной и… чужой. Нет, не надо сейчас о доме. А то не поможет и аутотренинг иттов.
Вон там, где торчит самый высокий кипарис, есть очень старая ракушечная лестница, она ведет к школе. На ней почему-то всегда любят играть первоклассники. Такую игру знают, наверно, только в этой школе: вроде классиков, но прыгать надо не по ровному месту, а по ступеням.
Две ступеньки,
Три ступеньки,
Жил-был рыжий кот у Сеньки…
«Сестра Анна, где вы? К вам опять очередь с разбитыми коленками!»
«Святая Дева, я не напасусь бактерицидки! Когда сроют эту окаянную лестницу!»
Попробуй срой! Все ребята крик подымут… Там не только замечательные ступени, там еще широкий парапет сверху донизу, а по нему тянется желоб. Такой лоток, отполированный штанами школьников многих поколений. Садишься наверху, пятки вскидываешь – и пошел! Многие перед уроками специально забираются на верхнюю площадку, чтобы подкатить к школьному крыльцу с таким шиком. Но нельзя зевать в конце спуска: там есть выступ вроде трамплинчика. Если расслабишься, так хряпнет, что на первом уроке не сидишь, а страдаешь. Но Ежики никогда не зевал. И Ярик не зевал.
Поезд уже ушел с эстакады, вонзился в толщу горы Эдуарда, а в глазах у Ежики по-прежнему желтый свет. И небо, и зелень. И, вскинув темно-ореховые ноги в красных кроссовках, летит вниз по каменному желобу хохочущий Ярик…
…Точно говорят, что беда не приходит одна. Точно и горько. Ведь всего за две недели до черного дня Ярик с матерью и ее новым мужем улетели на другой край Земли. Туда, где пояс городов Золотого Рога. Насовсем. Конечно, в наши дни это не так уж далеко. Подумаешь, Золотой Рог, если даже с Марсом прямая связь (только без видео). Но ведь за руку теперь Ярика не возьмешь, не схватишься – кто кого повалит – на траве Замковой лужайки, не полезешь с ним искать ржавые наконечники стрел в подвалах Цитадели. Осталось только глядеть друг на друга на экране да говорить со странной неловкостью: «У вас как там? Нормально? У нас тоже нормально…»
Он как раз набирал на пульте код Золотого Рога, чтобы вызвать Ярика к экрану, когда пришли эти двое: мужчина в форме летчика Внутреннего флота и тетка из Опекунской комиссии…
Не надо про это. Лучше про школу… Как он забавно боялся, что его не возьмут в первый класс, потому что болел и опоздал на два дня. Но все же пошел один, без мамы. Сам отыскал учительницу.
«Очень хорошо, что ты пришел, мы тебя ждали… Полное имя твое у меня записано, а как тебя зовут дома?»
Он сказал чуть насупленно:
«Ежики».
«Ежик?»
«Е-жи-ки».
«А… ну, замечательно. Скажи, Ежики, кто твоя мама?»
«Она… как это? Где работает, что ли?.. Ну, она в Управлении Дорожной сети. Консультант в инженерной группе…»
«Умница».
Кто папа, спрашивать не принято. С папами в наши дни сложно. Многие пацаны ничего про них и не знают. У Ежики в этом отношении положение, пожалуй, лучше, чем у других. По крайней мере, он точно, без выдумок и сказок, знает, кто был отец. Несколько раз они с мамой летали в Парк памяти. Там громадная стена из желтого пористого камня, а в ней ячейки, ячейки, закрытые мраморными плитками (чем-то похоже на вокзальную камеру хранения). И на одной плитке, в третьем снизу ряду, надпись:
Виктор Юлиус
РАДОМИР
Музыкант
Он был дирижер и автор музыки фильмов, которые идут иногда и сейчас. А еще чемпион Полуострова по теннису и фехтованию. Мама говорила, что он был высокий, черноусый, гибкий, как храбрый капитан д'Эбервиль из фильма «Третья эскадра». А Ежики – светлый, круглолицый, нос сапожком.
«Как у Петрушки, – и пальцем нажимает ему на кончик носа. – Был в старинном кукольном театре такой персонаж, Петрушка-растрепа».
«Какой же Петрушка, если сама говоришь: Ежики…»
«Ежики – по характеру, а растрепа по наружности. И в кого такой?»
«А говорила, что похож на отца».
«Ну… не носом же. Прыгучестью да замашками похож… когда вы с Яриком друг друга вашими пластмассовыми шпагами тыкаете…»
Наверно, он и характером похож на Виктора Юлиуса Радомира. Хоть немного. Недаром столько времени продержался тогда в доме.
Ох нет! Он же обещал себе не думать сейчас про это…
А все же недаром, видимо, перешло к нему второе имя отца – Юлиус. А полностью – Матвей Юлиус Радомир. Так его именуют в лицее. Лишь Кантор говорит иногда мягче: «Матиуш». Но и Кантор, скорее всего, не знает, что лицеист Радомир – Ежики. Никто здесь не знает. А в школе про него, наверно, уже не вспоминают. И Ярик далеко. А мамы нет, нет, нет.
Разве так бывает, что был человек, и теперь нет его совсем? Значит, бывает.
Сколько времени прошло? Чуть больше года. А кажется – сто лет.
А тоска не уходит. И когда совсем уже невмочь, остается одно: бежать из лицея, садиться в хвостовой вагон и слушать Голос.
– Осторожно, двери закрываются. Следующая станция…
«Знаю, мама, знаю. Площадь Карнавалов». Голос настоящий, знакомый до последней крошечной нотки. Но он не скажет ничего нового.
… – Следующая станция – Якорное поле.