17
На другом конце линии, похоже, не понимают, что я говорю, поэтому приходится повторить. Объясняю, что я — доктор Кей Скарпетта, звоню в связи с письмом, которое получила от Эрики Донахью, и прошу пригласить ее к телефону.
— Прошу прощения, — произносит хорошо поставленный голос. — Но кто со мной говорит? — Голос женский, я в этом уверена, хотя и низкий, и вполне мог бы принадлежать молодому мужчине. Слышен звук фортепиано.
— Миссис Донахью? — Мне становится не по себе.
— Кто вы и почему звоните? — Голос звучит строже и четче, тон становится сухим и слегка раздражительным.
Еще раз повторяю сказанное. Узнаю музыку — этюд Шопена — и вспоминаю концерт в Карнеги-холл. Михаил Плетнев мастерски исполнил на том концерте эту совсем не легкую в техническом отношении пьесу. Сейчас играет человек внимательный и дотошный, предпочитающий, чтобы все было так, как должно быть. Человек четкий и скрупулезный, не допускающий ошибок. Такой не станет пачкать тисненый конверт, запечатывая его клейкой лентой. Исполнитель явно не отличается импульсивностью, он все обдумывает очень тщательно.
— Я не знаю, кто вы на самом деле, — говорит голос, принадлежащий, в чем я уже не сомневаюсь, именно миссис Донахью, голос твердый, но с резкими нотками недоверия и боли. — И я не представляю, как вы узнали номер моего телефона, ведь в справочниках его нет. Если это какой-то розыгрыш, то вам, кто бы вы ни были, должно быть стыдно…
— Уверяю вас, это не розыгрыш, — торопливо говорю я, пока она не положила трубку и не вернулась в свой мир Шопена, Бетховена, Шумана, мир тревоги и мучительной боли по сыну, который, скорее всего, доставил ей немало проблем с самого своего рождения. — Я — директор Кембриджского центра судебной экспертизы, главный судебно-медицинский эксперт штата Массачусетс. — Я говорю уверенно и спокойно, тем же голосом, что и с родными умерших, которые в любой момент могут потерять контроль над собой и сорваться. Говорю так, словно она — Джулия Гэбриэл и вот-вот закричит на меня. — Меня не было в городе, и, когда я прибыла в аэропорт прошлым вечером, ваш водитель ждал меня там с письмом, которое я внимательно прочитала.
— Это невозможно. У меня нет водителя, и я не писала вам. Я не писала никому в ваш офис и понятия не имею, о чем вы говорите. Кто вы на самом деле и что вам от меня нужно?
— Письмо передо мной, миссис Донахью.
Я положила его на стол и теперь аккуратно разглаживаю еще раз. Мне не терпится спросить ее о Филдинге, почему она звонила ему и что он ей сказал, но я не хочу задевать ее чувства, не хочу, чтобы она сочла меня бездушной и жестокой. Возможно, Филдинг представил ей меня не в самом лучшем свете, как произошло, вероятно, в случае с Джулией Гэбриэл. Я уже решаюсь задать вопрос, но в последний момент останавливаюсь. Что сказали Эрике Донахью? В чем ее убедили? Нет, не сейчас. Держи себя в руках.
— Если оно, как вы предполагаете, от меня, то о чем оно? — возмущенно интересуется миссис Донахью.
— Оно написано на плотной бумаге с водяным знаком. — Я подношу верхний лист к настольной лампе, поворачиваю ее так, чтобы свет проходил через бумагу, и на ней явственно — как внутренности краба под еще несформировавшимся панцирем — проступает рисунок. — Открытая книга с тремя коронами, — произношу я, не веря своим глазам.
Мне удается не выдать себя голосом, не дать ей почувствовать то, что вихрем проносится в моей голове при виде проступившего на бумаге знака: открытой книги между двумя коронами с третьей короной внизу и тремя пятилистниками вверху. Именно о них, этих цветках, и забыл упомянуть Марино, и именно они указывают на то, что герб не имеет никакого отношения ни к Оксфорду, ни к Городскому университету Сан-Франциско. Передо мной совсем не тот рисунок, который сегодня утром нашел в Интернете Бентон, но идентичный тому, что я видела на печатке, которую достала из сейфа перед тем, как подняться наверх.
Я беру плотный конверт для вещдоков, вытряхиваю на ладонь кольцо, и золото ярко вспыхивает под светом лампы. Я поворачиваю его так и этак и замечаю, что оно сильно поцарапано и что низ ободка очень тонкий. Печатка выглядит старой, почти старинной — по крайней мере, на мой взгляд.
— Похоже, и герб, и бумага мои. Да, согласна, — говорит миссис Донахью, и я зачитываю адрес на конверте и шапку фирменного бланка. Она снова подтверждает, что и первое, и второе — ее.
— Моя почтовая бумага? Но как это возможно? — Сердитые нотки в ее голосе подтверждают, что она напугана.
— Что вы можете сказать о вашем гербе? Пожалуйста, объясните, что он означает, — прошу я, рассматривая выгравированный на золотой печатке идентичный герб под увеличительным стеклом. Гравировка местами стерлась, пятилистники едва различимы — печатка определенно старая и, возможно, сменила не одного владельца, последним из которых был человек из Нортон’с-Вудс, носивший ее в день смерти на мизинце левой руки. В том, что это его кольцо, сомнений нет; оно и поступило в морг вместе с телом. Ни полиция, ни санитары, ни похоронное бюро ничего не могли напутать. Кольцо было при погибшем, когда Марино вчера утром взял личные вещи убитого и запер их в шкафчике, ключ от которого потом передал мне.
— Моя девичья фамилия — Фрэзер, — объясняет миссис Донахью. — И этот герб — герб моей семьи. Последние изменения в дизайн внес, по-видимому, мой прадед, Джексон Фрэзер, добавивший в его основание лазурь, кайму и третью корону. Увидеть детали можно лишь на дубликате герба, он точно воспроизводит тинктуры и хранится в моей музыкальной комнате. Так вы хотите сказать, что некто написал письмо на моей почтовой бумаге и передал его вам через шофера? Не представляю, как такое возможно и что все это значит. Кому это нужно? А какой был автомобиль? Но мы, разумеется, не держим шофера. У меня есть старый «мерседес», а мой муж ездит на «саабе». В любом случае мужа сейчас нет в стране, но шофера, еще раз повторяю, у нас никогда не было. Мы берем водителя, только если путешествуем.
— Скажите, ваш фамильный герб присутствует еще на каких-то вещах? Может быть, вышит на чем-то или выгравирован? Где-то, помимо вашей музыкальной комнаты. Может быть, он был где-то опубликован или выставлен? — Как я ни стараюсь выражаться как можно мягче, Эрика сразу же настораживается.
— Но зачем? С какой целью?
— Хорошо. Возьмем, к примеру, бумагу. Давайте подумаем, кому и для чего она могла понадобиться?
— На том письме, которое у вас, печать или тиснение? — спрашивает она. — Вы знаете, чем отличается печать от тиснения?
«Ты не знаешь, кто он, — думаю я. — Не знаешь, что человек, умерший с этим кольцом, не член семьи, не родственник тех, кому это кольцо принадлежало». Бентон говорил, что у Джонни Донахью есть старший брат, который работает в Лэнгли. Что, если вчера в Кембридже был именно он? Остановился где-то неподалеку от Гарварда, может быть, у друга, в квартире которого есть старый пэкбот, который держит у себя борзую и, возможно, работает в какой-то робототехнической лаборатории? Что, если старший брат или кто-то другой, хорошо знакомый миссис Донахью человек, находился в Великобритании и неожиданно вернулся, а теперь мертв и она ничего об этом не знает? Только вот как выглядит старший брат Джонни?
Только не спрашивай у нее.
— Бумага тисненая, — отвечаю я.
Что, если ее семья неким образом связана с Лайамом Зальцем или кем-то, кто мог присутствовать на свадьбе его падчерицы в воскресенье? Может быть, Донахью имеют отношение и к члену парламента по фамилии Браун?
Не касайся этого.
— Тисненую бумагу просто так не возьмешь и за минуту не сделаешь, — произносит миссис Донахью.
Я смотрю на конверт, на клейкую ленту, которую не разрезала и сохранила в целости.
— Тем более если у вас нет трафарета, — добавляет миссис Донахью.
Эксперты-криминалисты пользуются клейкой лентой постоянно, снимая трасологические улики — волокна, чешуйки краски, кусочки стекла, пороховую копоть и даже ДНК и отпечатки пальцев — с ковров, обивки мебели и прочих поверхностей, включая человеческое тело. Это может знать каждый. Достаточно посмотреть телевизор или задать в Интернете поиск: «Осмотр места преступления. Методы и оборудование».
— Может быть, кто-то раздобыл мой трафарет? Но кто? Кто мог это сделать? Без трафарета работа займет недели. Я не вижу в этом никакого смысла.
Нет, заклеить грубой клейкой лентой конверт, на изготовление которого требуются недели, она не могла. Только не эта щепетильная, гордая женщина, в доме которой звучат этюды Шопена. А если это сделал кто-то другой, то можно предположить почему. Особенно если этот «кто-то» хорошо меня знает.
— Кстати, наш герб присутствует на некоторых вещах. Ведь он принадлежит нам на протяжении веков, — добавляет миссис Донахью, потому что ее уже тянет поговорить. Выговориться. Излить душу.
Пусть.
— …шотландский, но вы, наверное, уже и сами догадались, по фамилии. Он висит в рамке, как я уже упоминала, в музыкальной комнате, и еще выгравирован на фамильном столовом серебре. Часть его украла несколько лет назад экономка. Мы ее уволили, но обвинение выдвигать не стали — к удовольствию бостонской полиции, — поскольку доказать ничего не могли. Полагаю, что украденное вполне могло оказаться в каком-нибудь ломбарде. Но мне трудно представить, чтобы это имело какое-то отношение к моей почтовой бумаге. Насколько я понимаю, вы полагаете, что кто-то мог изготовить такую же бумагу, чтобы выдать себя за меня. Или же ее кто-то украл. Вы имеете в виду кражу?
Что сказать? Насколько далеко я могу зайти?
— Не могли у вас украсть что-то еще? Что угодно, но с семейным гербом? — Спрашивать напрямик о печатке я не хочу.
— Почему вы спрашиваете об этом? Есть что-то еще?
— У меня есть письмо, предположительно от вас. — Я уклоняюсь от прямого ответа. — Оно отпечатано на машинке.
— Да, я до сих пор пользуюсь машинкой, — с некоторым недоумением подтверждает миссис Донахью. — Но обычно пишу письма от руки.
— Позвольте поинтересоваться, чем?
— Чем? Ручкой, конечно. Перьевой авторучкой.
— А какой у вас шрифт на машинке? Извините, вы, может быть, не знаете тип гарнитуры. Это не каждый знает.
— У меня портативная «оливетти». Шрифт — курсив. Как рукописный.
— С ручным приводом, должно быть, старая. — Я смотрю на письмо, на знаки, оставленные на бумаге металлическими литерами, бившими по чернильной ленте.
— Машинка принадлежала моей матери.
— Вы знаете, где она сейчас?
— Обычно стоит в шкафу в библиотеке. Сейчас схожу туда.
Я слышу, как миссис Донахью, судя по звуку, кладет трубку на какую-то твердую поверхность и идет по дому. Открываются двери или, может быть, дверцы шкафа, а еще через секунду она возвращается и, слегка запыхавшись, говорит:
— Да, ее нет. Машинка пропала.
— А вы помните, когда видели ее в последний раз?
— Не знаю. Несколько недель назад. Может быть, перед Рождеством. Не знаю.
— Ее не могли поставить в другое место? Или у вас ее кто-то позаимствовал?
— Нет. Это ужасно. Кто-то взял мою машинку и, возможно, почтовую бумагу. И тот же человек написал вам письмо от моего имени. Я определенно не писала.
Первым приходит на ум ее сын, Джонни. Но он в госпитале Маклина. И он не мог взять машинку, ручку, бумагу, а потом еще и нанять шофера с «бентли», чтобы доставить письмо мне. Мог ли Джонни узнать, что я прилетаю на вертолете с Люси? Спрашивать об этом его мать я не собираюсь. Чем больше спрашиваешь, тем больше информации выдаешь.
— А что написано в письме? — слышу я настойчивый голос миссис Донахью. — Что этот человек написал вам от моего имени? И кто мог взять мою машинку? Наверное, нам следует позвонить в полицию? Но что я им скажу? Вы ведь и есть полиция.
— Я — судмедэксперт, — сухо поправляю я. Темп музыки ускоряется. Тоже Шопен, но этюд уже другой. — Не полиция.
— Но ведь такие же, как вы, доктора занимаются расследованиями и ведут себя так же, как и полицейские. И право оскорблять у них тоже есть. Я разговаривала с вашим заместителем, доктором Филдингом, о предъявленном моему сыну обвинении. Вы ведь тоже в курсе дела. Я звонила в ваш офис, задавала вопросы. Вам должно быть известно, как это несправедливо. Мне кажется, вы — женщина беспристрастная. Знаю, вас здесь не было, но должна сказать, я не понимаю, как можно этому потакать.
Я поворачиваюсь на кресле лицом к стеклянной стене. Мой кабинет, если положить его набок, имеет ту форму, что и само здание, — цилиндрическую, с закруглением в одном конце. Утреннее ясно-голубое небо, выдраенное, как говорит Люси. На мониторе какое-то движение — я вижу на парковочной площадке черный внедорожник.
— Мне сообщили, что вы звонили и разговаривали с моим заместителем. — Внутри все кипит и грозит вырваться наружу. Что несправедливо? Чему я потакала? Откуда ей известно, что меня не было в городе? — Понимаю вашу озабоченность, но…
— Я не невежа, — обрывает меня миссис Донахью. — Я разбираюсь в таких вещах, хотя и никогда не имела отношения к этим кошмарам. Но это не может служить оправданием его грубости. У меня есть права. Не понимаю, как вы могли потворствовать этому. А может быть, и не потворствовали. Может быть, вы действительно не знаете об этой мерзости, но ведь вы за все отвечаете, и теперь, раз уж вы позвонили, то объясните, как могло случиться, и насколько справедливо и законно, что человек, занимающий должность вашего заместителя, вовлечен в это дело и имеет такую власть.
Осторожно! В голове как будто вспыхивает и пульсирует красным цветом предупреждающий неоновый знак.
— Мне очень жаль, если он был груб с вами и не смог помочь. — Я еще раз напоминаю себе об осторожности. — Вы понимаете, что мы не имеем права обсуждать…
— Доктор Скарпетта. — Резкие ноты пианино — словно эхо ее жесткого тона. — Я бы никогда не стала писать вам письмо. С вашего позволения, выключу. Вы, наверное, не слышали Валентину Лисицу? Боже мой! Если бы только можно было слушать и слушать! Если бы только все эти ужасы не гремели в голове, словно чугунные котлы! Моя бумага, моя пишущая машинка… мой сын! О боже, боже… — Музыка умолкает. — Я не была назойлива с доктором Филдингом, не расспрашивала его об убитом. Если он сказал вам другое, то это ложь. Гнусная ложь. Но впрочем, я не удивлена.
— Вы хотели поговорить со мной, — говорю я, потому что только это и знаю наверняка, помимо ее заявлений о невиновности Джонни. Миссис Донахью, очевидно, считает, что у меня уже состоялся разговор с Филдингом, и если я буду игнорировать ее заявления или преуменьшать их значимость, то тем самым спровоцирую собеседницу на большую откровенность.
— Я звонила вам в конце прошлой недели. Потому что вы — главная, и от доктора Филдинга я ничего не добилась. Вы, конечно, понимаете мою озабоченность, а такое положение вещей по меньшей мере неприемлемо, если не преступно. Я хотела пожаловаться, и мне жаль, что вы по возвращении застали такую ситуацию. Когда вы позвонили и я поняла, что это не розыгрыш, то подумала, что дело в жалобе, которую я подала. Пока о жалобе знает наш адвокат и юрисконсульт ЦСЭ. Возможно, я ее отзову, но это будет зависеть от наших с вами договоренностей.
Договоренностей? О чем? Не знаю, но и не спрашиваю. Оказывается, миссис Донахью была в курсе, что я возвращаюсь домой, и это вполне соотносится с тем, что в аэропорту Хэнсом-Филд меня встречал водитель.
— Что в письме? Вы можете прочитать его мне? Почему нет? — снова спрашивает миссис Донахью.
— Мог ли кто-то еще из членов вашей семьи написать мне на вашей бумаге и воспользоваться вашей машинкой?
— И поставить мою подпись?
На это мне нечего ответить.
— Полагаю, то, что у вас есть, подписано якобы моей рукой, иначе у вас не было бы иных оснований считать, что это письмо принадлежит мне. Мой муж, кстати, с прошлой пятницы в Японии, по делам, хотя время и не самое подходящее. В любом случае он не мог написать такое. И не стал бы.
— Письмо написано от вашего имени, — говорю я, умалчивая о том, что оно подписано именем Эрика, и что имя получателя написано авторучкой, заправленной черными чернилами.
— Не понимаю, почему вы не хотите прочитать его мне. Я имею право знать, что там написано. Думаю, нашему адвокату все же придется иметь дело с вами. Он представляет интересы Джонни. А что касается письма, то оно — фальшивка, и все сказанное в нем — ложь. Грязный трюк кого-то из тех, кто стоит за всем этим. Мой мальчик был вполне здоров, пока не пошел туда, а потом вдруг стал мистером Хайдом, как ни печально так говорить о собственном ребенке. Но я должна это сказать, чтобы вы поняли, как сильно он изменился. Наркотики. Иначе и быть не может, хотя тесты дали негативный результат и наш адвокат утверждает, что Джонни никогда их не принимал. Ему виднее. Мой сын знает, что он необычный мальчик. А что еще, если не наркотики? Кто-то приобщил Джонни к какой-то дряни, это изменило его и сильно повлияло на его личность. Кто-то злонамеренно сломал ему жизнь, подставил его…
Она говорит и говорит, не останавливаясь и все больше расстраиваясь. В дверь стучат, кто-то трогает ручку, потом приоткрывается другая дверь, и я киваю Брайсу головой. Не сейчас. Он шепотом сообщает, что здесь Бентон, и спрашивает, можно ли его впустить? Я разрешаю. Брайс закрывает одну дверь, а другая тут же открывается.
Я включаю громкую связь.
Бентон притворяет за собой дверь, и я поднимаю конверт, показывая, с кем разговариваю. Он придвигает поближе стул. Миссис Донахью не умолкает, и я пишу в блокноте: «Говорит, она не писала — водитель не ее и „бентли“ тоже».
— …в этом месте. — Голос звучит так ясно, словно миссис Донахью здесь, в моем кабинете.
Бентон сидит молча и на мое сообщение не реагирует. Лицо у него бледное, усталое. Выглядит он не слишком хорошо, и от него пахнет древесным дымом.
— Я никогда там не была, потому что посетителей не допускают без крайней необходимости…
Бентон берет ручку и пишет на том же листке: «Отуол»? Слушает он невнимательно, безразлично, без всякого любопытства.
— И потом, там такие меры безопасности, как в Белом доме и даже еще строже. Я верю сыну, он так напуган и подавлен все последние месяцы. С лета уж точно.
— О чем вы говорите? — спрашиваю я и снова пишу Бентону: «Из ее дома пропала печатная машинка».
Он смотрит на листок и кивает, как будто уже знает, что старенькая машинка «оливетти» исчезла, возможно, украдена, если то, что говорит миссис Донахью, правда. Или же ему уже все известно. А если мой офис прослушивается? Люси говорила, что проверила кабинет на «жучки», а раз так, то она же, скорее всего, их и ставила. Я скольжу взглядом по стенам, как будто могу обнаружить крошечные камеры и микрофоны, скрытые в книгах, ручках или телефоне. Смешно. Если Люси что-то и поставила, то я бы об этом и не догадалась. И, что еще важнее, Филдинг тоже бы не догадался. Надеюсь, я еще увижу запись беседы с капитаном Аваллон, которую они вели с Филдингом, не догадываясь, что их записывают. Надеюсь, я раскрою их заговор, нацеленный на то, чтобы скомпрометировать меня и изгнать из ЦСЭ.
— …где проходил интернатуру. Технологическая компания, где делают роботов и вещи, о которых никому знать не положено… — говорит миссис Донахью.
Бентон положил руки на колени и переплел пальцы, как делает всегда, желая показать, что он спокоен. На самом деле он совсем не спокоен. Я знаю язык его тела — как он сидит, как смотрит — и могу разглядеть нервозность даже в полной его неподвижности. Он вымотался и устал, но есть и что-то еще. Что-то случилось.
— …Джонни пришлось подписать контракты и какие-то соглашения, обязывающие не разглашать информацию относительно компании и даже не говорить, что означает ее название. Можете такое представить? И ничего удивительного, учитывая, что они там задумывают. Громадные секретные контракты с правительством. Жадность. Невероятная жадность. Что же удивляться, когда пропадают вещи и одни люди выдают себя за других.
Я понятия не имею, что означает «Отуол». Раньше я полагала, что это имя одного из основателей компании, некоего Отуола. Смотрю на Бентона. Он слушает миссис Донахью и рассеянно смотрит куда-то в сторону.
— …ни о чем и уж точно ничего о том, что там происходит. Все, что он там создал, принадлежит им и у них останется. — Она говорит быстрее, и голос звучит так, словно идет не от диафрагмы, а от горла. — Мне страшно. Кто эти люди и что они сделали с моим сыном?
— Почему вы думаете, что они сделали что-то с Джонни? — спрашиваю я.
Бентон, не говоря ни слова, пишет что-то в блокноте — губы плотно сжаты, как бывает всегда, когда он сосредоточен.
— Потому что случайностей не бывает, — отвечает миссис Донахью, и ее голос напоминает шрифт ее старенькой «оливетти» — что-то элегантное, но слабеющее и расплывающееся. — То он был здоров, а то вдруг стал болен, а теперь вот заперт в психиатрическом центре и признается в убийстве, которого не совершал. И вдобавок это… — Она хрипловато прокашливается. — Письмо на моей бумаге и от моего имени, которое я не писала. Я представить не могу, кто его вам доставил. И машинка пропала…
Бентон пододвигает мне блокнот, и я читаю то, что он написал.
«Мы это знаем».
Я смотрю на него, недоуменно хмурясь. Не понимаю.
— …Зачем им понадобилось обвинять его в том, чего он не совершал? Как им удалось настолько промыть ему мозги, что он поверил, будто действительно убил ребенка? Наркотики. Ничего другого я предположить не могу. Может быть, кто-то из них убил того мальчика, и им понадобился козел отпущения, а тут и подвернулся мой бедный Джонни. Он ведь доверчивый, не умеет просчитывать реальную ситуацию, как это делают другие. Что может быть лучше, чем подросток с симптомом Аспергера…
Я все еще не могу оторваться от записки Бентона. Мы это знаем. Я читаю снова и снова, как будто если прочту еще раз, то пойму, о чем знает мой муж и эти загадочные невидимки, которых он объединяет с собой словом «мы», и что они об этом знают. Сосредоточившись на том, что говорит миссис Донахью, стараясь разгадать, о чем все же идет речь, и осторожно вытягивая из нее информацию, я не могу избавиться от чувства, что Бентон ее и не слушает. Похоже, рассказ матери Джонни ему совсем не интересен, что весьма необычно для него. За этим безразличием просматривается желание, чтобы я поскорее закончила разговор и ушла с ним, как будто что-то уже закончилось и осталось только завязать узелки, подчистить. Чаще всего Бентон ведет себя так после завершения долгого, месяцами, а то и годами тянувшегося дела, когда все уже решилось или жюри вынесло вердикт и машина вдруг остановилась, но ни сил, ни радости от этого успеха нет.
— Когда вы заметили, что ваш сын изменился? — Я не собираюсь заканчивать только потому, что Бентон что-то знает и что он устал.
— В июле… в августе. В сентябре уже определенно. Интернатура в «Отуоле» началась в мае.
— Марка Бишопа убили тридцатого января. — Я пытаюсь указать на очевидное — ее утверждения о том, что Джонни подставили, противоречат здравому смыслу, — время не сходится.
Если изменения личности начались прошлым летом, когда он работал в «Отуоле», а убийство Марка Бишопа случилось лишь в конце января, то получается, что кто-то сумел запрограммировать Джонни на месяцы вперед. Между тем в деле Марка нет ничего, что указывало бы на тщательное планирование, но отчетливо просматривается бессмысленное и садистски жестокое нападение на ребенка, игравшего во дворе собственного дома. Сами обстоятельства говорят в пользу преступления, не спланированного заранее, но совершенного под влиянием момента, убийства, совершенного из жестокости, зловещей игры хищника, возможно, с наклонностями педофила. Не заказное убийство, не устранение террориста в ходе тайной операции. Я не верю в то, что смерть ребенка была предусмотрена неким планом, имевшим определенную цель и связанным с национальной безопасностью, борьбой за политическую власть или деньги.
— …Люди, которые не знают, что такое синдром Аспергера, полагают, что страдающие от него склонны к насилию, что их и людьми-то назвать нельзя, что они не похожи на нас и не испытывают никаких чувств. Люди много чего полагают на основании того, что я называю необычностью. Это не болезнь и не отклонение — это недостаток. — Миссис Донахью говорит быстро, и мысли ее не всегда последовательны. — Вы указываете на тревожные изменения в поведении, и люди сразу думают — это он. Для Джонни необычность стала еще одним печальным недостатком, как будто только этого ему и не хватало. Но дело не в необычности, а в том, что, когда он в мае прошлого года начал работать в «Отуоле», с ним стало происходить что-то ужасное…
Мне вспоминаются слова Бентона о том, что смерть Марка Бишопа может быть связана с другими смертями: футболиста, найденного в Бостонской бухте в прошлом ноябре, и даже, не исключено, человека из Нортон’с-Вудс. Если Бентон прав, то на Джонни должны были бы повесить все три убийства, но это ведь невозможно. Так, например, во время последнего он находился в Маклине. Я знаю, что он не мог совершить это преступление, и не понимаю, как его можно было подставить в этом случае — не выпустив из Маклина и не вооружив инжекторным ножом.
Бентон пишет очередную записку: «Нам пора». И подчеркивает.
— Ваш сын принимает какие-то лекарства? — спрашиваю я.
— Вообще-то нет.
— Рецептурные или, может быть, те, что в свободной продаже? — Я стараюсь не нажимать, хотя дается это с трудом — мое терпение на исходе. — Может быть, вы все же скажете, что он принимал, прежде чем попал в центр Маклина? Или, может быть, у него есть какие-то другие медицинские проблемы?
Я едва не сказала были вместо есть, как будто он уже умер.
— Э… назальный спрей. Особенно в последнее время.
Бентон поднимает руки ладонями вверх, как бы говоря, что это уже не новость. Он знает, какие лекарства принимает Джонни. Терпение его на исходе, что проявляется в прорывающихся из-под обычной непроницаемости жестах и взглядах. Он хочет, чтобы я поскорее закончила разговор и поехала с ним.
— Почему именно в последнее время? У него появились респираторные проблемы? Аллергия? Астма? — Я достаю пару перчаток и протягиваю Бентону, потом передаю конверт с печаткой.
— Аллергия на животных, пыль, пыльцу, глютен… едва ли не на все. Джонни — аллергик, лечится почти всю свою жизнь. До прошлого лета дела шли неплохо, а потом все вдруг перестало помогать. Сезон для аллергиков был очень тяжелый, к тому же добавился стресс. Он снова начал пользоваться назальным спреем с кортизоном… не могу вспомнить название…
— Кортикостероид?
— Да. Правильно. Я сомневалась, не знала, как это отразится на его состоянии и поведении. Бессонница, перепады в настроении, раздражительность. При обострениях доходило до потери сознания и галлюцинаций, так что в конце концов нам пришлось его госпитализировать.
— Вы сказали «снова». То есть он и раньше пользовался спреем с кортикостероидами?
— Да, на протяжении нескольких лет. До того, как начал новый курс лечения. Примерно год все шло прекрасно, но потом вдруг стало хуже, и ему пришлось возобновить прием назального спрея.
— Расскажите об этом новом курсе.
— Вы, конечно, знаете… драже под язык.
Я знаю, что сублингвальная иммунотерапия еще не получила одобрения Управления по контролю за пищевыми продуктами и лекарственными препаратами, поэтому спрашиваю:
— Ваш сын участвует в программе клинических испытаний?
Пишу еще одну записку Бентону: «Спрей и драже — в лабораторию. Немедленно».
— Да, участвует, благодаря нашему врачу-аллергологу.
Смотрю на Бентона — интересно, известно ли ему об этом? Мой муж читает записку, натягивает перчатки и бросает взгляд на часы. Впечатление такое, что он все видел, в том числе и печатку, и либо знает, что это не важно, либо уже принял какое-то решение. Что-то случилось. Что-то закончилось.
— …Недокументированное использование, так это называется. Курс проходит под наблюдением врача, но Джонни избавлен от необходимости еженедельно приходить и делать инъекции. — Говорить об аллергии миссис Донахью заметно легче, чем о чем-то другом.
Нынешнее обострение аллергии наводит на мысль, что с лекарствами Джонни кто-то поработал. Если химический состав того, что он кладет под язык или впрыскивает в нос, подвергся изменению, это могло не только снизить эффективность лекарств, но и негативно повлиять на его состояние. Краем глаза смотрю на Бентона — он с непроницаемым лицом рассматривает печатку. Поднимаю и показываю письмо, указывая на водяной знак. Никакой реакции. Замечаю у него на брови клочок паутины, протягиваю руку, снимаю. Бентон возвращает кольцо в конверт, поворачивает голову и делает большие глаза, как иногда на вечеринках и обедах, — уходим.
— …Джонни ежедневно принимает несколько драже, и какое-то время это давало прекрасные результаты. Потом они тоже перестали действовать, и ему бывает иногда очень плохо. В прошлом августе он вернулся к спрею, но стало только хуже, и к тому же обозначились встревожившие меня изменения личности. Другие тоже это заметили, у него начались проблемы с поведением. Его, как вы знаете, удаляли с занятий, но того мальчика он никогда бы не обидел. Не думаю, что Джонни даже мог обратить на него внимание, не говоря уж о том, чтобы сделать что-то…
Бентон снимает перчатки и бросает их в мусорную корзину. Я указываю на конверт, и он качает головой. Не спрашивай миссис Донахью о печатке. Он не хочет, чтобы я упоминала о ней, или, может быть, в этом нет необходимости из-за того, что Бентон уже что-то знает. Мой взгляд случайно падает на его запыленные ботинки. Странно, когда мы с ним находились в кабинете Филдинга, обувь была чистой. Тут я замечаю, что брюки моего мужа тоже в пыли, а рукава пальто грязные, как будто он терся обо что-то.
— …Главное, о чем я хотела поговорить с вами, вопрос, скорее, личного свойства и касается человека, который занимается с ним боевыми искусствами и, как принято считать, обязан следовать некоему кодексу чести, — говорит миссис Донахью, и я тут же настораживаюсь — уж не пропустила ли чего. Или, может, неправильно ее поняла. По крайней мере, то, что я услышала, представляется невозможным. — Проблема по большей части в этом, чем в чем-то другом, что бы вы ни думали или что бы он вам ни сказал. Все ложь, я абсолютно уверена, потому что если ваш заместитель утверждает, что я звонила с целью разузнать какие-то детали, касающиеся того мальчика, то это неправда. Говорю вам, я не спрашивала о Марке Бишопе, которого, кстати, мы лично не знали. Мы только иногда его видели. Я не выведывала никакой информации…
— Миссис Донахью, извините. Связь иногда прерывается. — Это не совсем так, но мне нужно, чтобы она повторила то, что сказала. Для полной ясности.
— Это все переносные телефоны. Так лучше? Извините. Я хожу… хожу по дому.
— Спасибо. Будьте добры, повторите, пожалуйста, последнее, что вы сказали. Насчет боевых искусств.
Не веря своим ушам, я слушаю то, что должна, как она считает, знать. Ее сын познакомился с Джеком Филдингом на занятиях тхеквондо. Когда она звонила сюда несколько раз, чтобы поговорить с моим заместителем, а потом и пожаловаться мне, то именно из-за этих отношений. Филдинг был инструктором Джонни в кембриджском клубе тхеквондо. Филдинг же был также и инструктором Марка Бишопа в классе «тигрят», но Джонни не знал Марка, и они определенно не занимались в одном классе. Миссис Донахью упорно это подчеркивает, и я интересуюсь, когда Джонни начал заниматься боевыми искусствами. Объясняю, что не знаю всех деталей, а они необходимы, чтобы разобраться в ее жалобе на моего заместителя.
— Джонни начал ходить в клуб в мае прошлого года, — говорит миссис Донахью, и мои мысли разлетаются и бьются друг о друга, как шары в карамболе. — Вы понимаете, как легко мой сын, никогда не имевший настоящих друзей, может попасть под влияние человека, которого обожает и уважает…
— Обожает и уважает? Вы имеете в виду Филдинга?
— А кого же еще? — язвительно отвечает миссис Донахью, и я понимаю, как сильно она ненавидит моего заместителя. — В этом клубе какое-то время занималась его подруга. Некоторые женщины, похоже, воспринимают тхеквондо очень серьезно. Когда эта девушка познакомилась с моим сыном — они вместе работали, — они подружились. Именно она уговорила Джонни присоединиться к ней. Уж лучше бы он ее не слушал. Вот и пожалуйста. Эти занятия и конечно же «Отуол» со всем, что там происходит, — и вот результат! Но вы, разумеется, понимаете, как Джонни хочется быть сильным, способным постоять за себя, перестать быть одиночкой, хотя, бесспорно, в Гарварде, в отличие от школы, над ним никто не издевался и никто его не задирал…
Она рассказывает, часто сбиваясь и путаясь, и тон ее уже не властный и строгий, а в ее голосе слышно отчаяние. Оно как будто висит в воздухе, и я, поднимаясь из-за стола, отчетливо его ощущаю.
— …Как он только смеет! Это же явное нарушение клятвы врача. Как смеет он заниматься делом Марка Бишопа в свете того, что мы теперь знаем.
— Что именно вы имеете в виду? — Я смотрю в окно. Утро выдалось ослепительно ясное, а солнце такое яркое, что у меня слезятся глаза.
— Его предвзятость. — Ее голос звучит у меня за спиной. — Он никогда не питал симпатий к Джонни, позволял себе делать ему бестактные замечания перед всем классом. «Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю, а не на этот чертов выключатель». И прочее в том же духе. Вы же понимаете, что внимание Джонни, в силу его необычности, часто привлекают вещи, кажущиеся другим бессмысленными. Он плохо переносит зрительный контакт и обижается, когда люди не понимают, что так работает его мозг. Вы знаете, что такое синдром Аспергера? Может быть, ваш муж…
— Только общее представление. — Я не собираюсь вдаваться в детали того, что рассказал или не рассказал мне Бентон.
— Джонни фиксируется на какой-то детали, совершенно незначительной для других, и смотрит на нее, пока вы с ним разговариваете. Я иногда говорю ему что-то важное, а он смотрит на мой браслет или брошь, отпускает какой-то комментарий или начинает смеяться. И доктор Филдинг отчитывал его за это. Унижал на глазах у всех. Однажды Джонни не выдержал и попытался ударить его ногой. Представьте себе моего мальчика с его ста сорока фунтами веса и взрослого мужчину со всеми степенями и черным поясом. Вот тогда ему и пришлось уйти из клуба. Доктор Филдинг заявил, что никогда больше ни на какие занятия его не допустит, и пригрозил занести в черный список, если он попытается пойти в другой клуб.
— Когда это случилось? — Я слышу свой голос. Он звучит как чужой.
— Во вторую неделю декабря. У меня и число записано. Я все записываю.
«За шесть недель до убийства Марка Бишопа», — думаю я ошеломленно, словно меня ударили.
— И вы предложили доктору Филдингу… — говорю я, обращаясь к телефону, словно он и есть миссис Донахью.
— Разумеется! — с вызовом отвечает она. — Когда Джонни начал нести эту чушь насчет того, что у него случился провал в памяти и что он убил ребенка, а вскрытие проводил их инструктор по тхеквондо! Можете представить мою реакцию!
Их инструктор по тхеквондо. Кого еще она имеет в виду? Подругу Джонни по МТИ или кого-то другого? Кто еще мог заниматься у Джека Филдинга и что побудило Джонни Донахью сознаться в убийстве, которого он, по мнению Бентона, не совершал? Почему Джонни считает, что убил кого-то в период провала памяти, так называемого блэкаута? Кто повлиял на него до такой степени, что он не только признался в ужасном деянии, но и назвал орудием убийства пневматический молоток, который никак этим орудием быть не мог? Но расспрашивать миссис Донахью я больше не собираюсь. Я и без того зашла слишком далеко. Все зашло слишком далеко. Я задала ей больше вопросов, чем следовало бы, а все ответы уже знает Бентон. Это ясно уже по тому, как он сидит в кресле, глядя в пол, и лицо его хмурое и жесткое, как металлическая облицовка этого здания.