Глава четвертая
В мемориальном парке имени Джейкоба Дж. Гарретта кто-то синей аэрозольной краской изрисовал основание водонапорной башни причудливым узором, что выглядело неожиданно изящно, точно вязаные пинетки на детских ножках. Этот парк, где Натали Кин в последний раз видели живой, был безлюдным. Над бейсбольной площадкой витала пыль, поднимаясь на несколько метров над землей. У меня от нее запершило в горле, как от слишком крепкого чая. Опушка леса заросла высокой травой. Я удивилась, что никто не приказал ее скосить, уничтожить, как камни, над которыми плавало тело Энн Нэш.
В школьные годы мы все собирались в парке Гарретта по выходным – одни пили пиво, другие курили травку, третьи, едва углубившись в чащу леса, предавались сексуальным забавам. Там, когда мне было тринадцать лет, меня впервые поцеловал парень-футболист. Он жевал табак, запах которого поразил меня сильнее, чем сам поцелуй. Потом я отошла за его машину и там оставила весь выпитый мной винный коктейль и съеденные фрукты.
– Здесь был Джеймс Кэписи.
Я обернулась и увидела мальчика лет десяти, светлые волосы коротко острижены, в руках ворсистый теннисный мячик.
– Джеймс Кэписи? – переспросила я.
– Это мой друг, он был здесь, когда она забрала Натали, – сказал паренек. – Джеймс ее видел. Она была в ночной рубашке. Они кидали летающую тарелку возле леса, а потом она утащила Натали. Она могла забрать Джеймса, но он оставался на площадке. Поэтому она схватила Натали, которая оказалась рядом с лесом. Джеймсу здесь нравилось из-за солнца. Вообще ему не разрешают играть на солнце, потому что его мама больна раком кожи, но он все-таки играет. Точнее, раньше играл.
Мальчик ударил мячиком о землю, подняв вокруг себя облако пыли.
– Он больше не любит солнце?
– Он больше вообще ничего не любит.
– Из-за Натали?
Он неприязненно пожал плечами.
– Потому что он слюнтяй.
Мальчик оглядел меня с головы до ног, потом вдруг с силой кинул мяч в меня. Мячик стукнул меня по бедру и отскочил в сторону.
Мальчик тихонько прыснул от смеха.
– Извините.
Он бросился за мячом, догнал, красиво накрыл его в воздухе ладонью, затем подпрыгнул и ударил им о землю. Мячик подскочил метра на три, потом запрыгал ниже и ниже, пока не остановился.
– Не совсем поняла, что ты сказал. Кто был в ночной рубашке? – спросила я, не сводя глаз с мяча.
– Женщина, которая увела Натали.
– Погоди, что ты хочешь сказать?
Мне говорили, что Натали играла здесь с друзьями, потом все по одному разошлись, и предположительно ее похитили, когда она шла домой, хотя идти ей было недалеко.
– Джеймс видел, как Натали утащила женщина. Он играл с Натали, они кидали друг другу летающую тарелку. В последний раз тарелка улетела в сторону леса и упала на траву. Натали пошла за ней, и тут из леса появилась женщина, схватила Натали и уволокла ее. Тогда Джеймс побежал домой. С тех пор он больше не выходит гулять.
– Тогда откуда ты знаешь, как это произошло?
– Я как-то был у него в гостях. Он мне и рассказал. Мы ведь друзья.
– Джеймс далеко живет?
– Фиг с ним. Я все равно, наверно, на лето поеду к бабушке, в Арканзас. Там лучше, чем здесь.
Мальчик кинул мяч в изгородь бейсбольной площадки, и он застрял в ячейке, с грохотом колыхая железную сетку.
– Вы из наших краев? – Мальчик принялся пинать ногами пыль в воздухе.
– Да, я раньше здесь жила. Потом переехала. А сейчас приехала в гости. – Я не хотела отступать. – Джеймс живет где-то здесь?
– Вы учитесь в школе? – Его лицо было темным от загара. Он был похож на маленького морского пехотинца.
– Нет.
– В университете?
– Нет, я старше.
– Ну, мне пора. – Мальчик прыжками добрался до забора, выдернул из него мячик, как больной зуб, потом, обернувшись, снова посмотрел на меня и беспокойно задвигался на месте. – Я пошел.
Он запустил мяч в сторону дороги, и тот, громко стукнув о мою машину, поскакал дальше. Мальчик побежал за ним и скрылся из виду.
«Кэписи, Жанель», – прочла я в телефонной книге Уинд-Гапа, похожей на тонкий журнал, которую нашла на автозаправке, в единственном в городе магазине «Фа-Стоп». Потом я утолила жажду клубничной газировкой и поехала по указанному в книге адресу: Холмс, дом 3617.
Дом Кэписи стоял на краю дешевого квартала в восточной стороне города: кучки домов, маленьких и обветшалых, чьи жители в основном работают на ближней свиноферме. Это частное хозяйство производит почти два процента всей свинины в стране. Спросите любого малоимущего жителя Уинд-Гапа, где он работает, и он наверняка скажет, что на ферме, где прежде трудился его отец. В свинарнике работа спокойная: поросятам хвосты обрезать, свиноматок оплодотворить, рассадить молодняк в ящики, свиней загнать в загон, навоз утилизировать. В убойном цехе приходится тяжелее: рабочие загоняют животных в тележки, везут их по коридору, потом оглушают электричеством. Свиней пристегивают к тросу за задние ноги и поднимают, брыкающихся и визжащих, вниз головой. Затем им перерезают глотки остроконечными ножами, и на кафельный пол брызжет кровь, густая, как масляная краска. Далее туши ошпаривают. В цеху постоянно стоит неистовый, пронзительный визг, поэтому многие рабочие носят затычки в ушах и проводят дни в беззвучной ярости. Вечерами они пьют, слушают громкую музыку. В местном баре «У Хилы» свинины в меню нет вовсе, только куриные наггетсы, которые, должно быть, производят такие же разъяренные рабочие в каком-нибудь другом паршивом городишке.
Чтобы быть честной до конца, добавлю, что свинофермой владеет моя мать, которая нанимает управляющего, а сама только получает годовой доход в 1,2 миллиона долларов.
На террасе дома Кэписи протяжно мяукал кот, и, еще не дойдя до дома, я услышала шум работающего телевизора: кто-то смотрел ток-шоу. Я постучала в сетчатую дверь и стала ждать. Кот терся о мои ноги; даже сквозь брюки я чувствовала его ребра. Постучала еще раз – телевизор выключили. Кот залез под качели на террасе и завыл. Я начертила ногтем на ладони: «А-а-а!» – и постучала в третий раз.
– Мам, ты? – раздался из открытого окна детский голос.
Я подошла к окну и сквозь пыльную противомоскитную сетку разглядела худенького мальчика с темными кудрявыми волосами, который смотрел на меня, удивленно вытаращив глаза.
– Привет! Извини за беспокойство. Ты Джеймс?
– Что вы хотите?
– Привет, Джеймс. Извини, что отвлекла тебя. Ты смотрел что-то интересное?
– Вы из полиции?
– Я хочу помочь найти обидчика твоей подружки. Поговоришь со мной?
Он остался стоять, но ничего не ответил и нерешительно водил пальцем по оконной раме. Я села на качели в другом конце террасы, подальше от него.
– Меня зовут Камилла. Мне твой друг рассказал, что ты видел. Такой светленький мальчик с короткой стрижкой.
– Ди.
– Его зовут Ди? Я встретила его в парке – там, где ты играл с Натали.
– Ее забрала она. Никто мне не верит. Я не боюсь. Меня просто не выпускают из дома. Мама больна, у нее рак.
– Ди мне это сказал. Я тебя не виню. Надеюсь, что не напугала тебя, когда пришла.
Он принялся скрести сетку длинным ногтем, издавая треск, от которого у меня мурашки побежали по коже.
– Вы на нее не похожи. Если бы были, я бы вызвал полицию. Или застрелил бы вас.
– Как она выглядела?
Джеймс пожал плечами.
– Я сто раз уже это рассказывал.
– Ну, расскажи еще разок.
– Она была старой.
– Как я, например?
– Старой, как тетка.
– Так. Что ты еще заметил?
– На ней была белая ночнушка. И волосы у нее были белые. Она вся была белой, но не как привидение. Я так и говорил.
– Тогда белой, как кто?
– Словно никогда из дома не выходила.
– Эта женщина схватила Натали возле леса? – спросила я заискивающим тоном, каким мама разговаривает с официантами, к которым благоволит.
– Я не вру.
– Конечно нет. Женщина схватила Натали, когда вы играли?
– Очень быстро. – Он кивнул. – Натали пошла по траве за тарелкой. Тогда я увидел женщину. Она выходила из леса, глядя на нее. Я заметил ее раньше, чем Натали. Но мне не было страшно.
– Может, и не было.
– Даже когда она схватила Натали, поначалу мне не было страшно.
– А потом?
– Нет… – Он умолк. – Не было.
– Джеймс, расскажи, пожалуйста, что произошло, когда она схватила Натали?
– Она прижала Натали к себе, будто обняла. Потом подняла голову и стала смотреть на меня.
– Эта женщина?
– Да. Она мне улыбнулась. В тот момент я даже подумал, что все в порядке. Но она ничего не сказала. Потом перестала улыбаться. Приложила палец к губам – «молчи». И ушла в лес. Вместе с Натали. – Он снова пожал плечами. – Я уже все это рассказывал.
– Полиции?
– Сначала маме, потом полиции. Мама мне велела. Но полиции было все равно.
– Почему ты так думаешь?
– Они думали, что я вру. Но я не стал бы такое сочинять. Это глупо.
– Натали что-нибудь делала в этот момент?
– Нет. Она просто стояла. Наверно, не знала, что делать.
– Эта женщина никого тебе не напоминала из знакомых?
– Нет. Я уже сказал вам, что нет. – Он отступил от сетки и, обернувшись, стал смотреть куда-то вглубь комнаты.
– Ну ладно. Извини, что побеспокоила. Пригласил бы в гости кого-нибудь из друзей. Было бы повеселее. – Джеймс пожал плечами и принялся грызть ногти. – Сходил бы погулять. Лучше, чем дома сидеть.
– Не хочу. А у нас, кстати, оружие есть.
Он показал пальцем на пистолет, лежащий на подлокотнике дивана рядом с надкушенным сэндвичем. Господи.
– Джеймс, ты уверен, что тебе нужно держать его наготове? Ты же не собираешься стрелять. Огнестрельное оружие очень опасно.
– Не так уж и опасно. Мама не волнуется. – Он впервые посмотрел на меня долгим взглядом. – А вы красивая. У вас красивые волосы.
– Спасибо.
– Мне надо идти.
– Ладно. Будь осторожен, Джеймс.
– Я и стараюсь. – Он делано вздохнул и отошел от окна. Через мгновение снова послышалась телевизионная брань.
* * *
В Уинд-Гапе было одиннадцать баров. Я пошла в тот, где не бывала прежде, под названием «Сенсорс». Думаю, что он был особенно популярен в восьмидесятых, на очередной волне безумия, судя по неоновым зигзагам на стене и маленькому танцполу в центре зала. Я пила бурбон и записывала в блокнот то, что узнала за день, и тут за мой столик, на мягкий стул напротив, плюхнулся блюститель закона из Канзас-Сити. Он с грохотом поставил на стол бутылку с пивом.
– Я думал, репортеры не должны брать интервью у не совершеннолетних без согласия родителей. – Он улыбнулся, отпил пива. Видимо, им звонила мать Джеймса.
– Репортеры вынуждены проявлять настойчивость, когда полиция не допускает их к расследованию, – ответила я, не поднимая глаз.
– Полиция не сможет нормально работать, если репортеры будут излагать подробности расследования в чикагских газетах.
Все та же заезженная пластинка. Я уткнулась в блокнот, который намок, потому что на нем стоял влажный стакан.
– Попробуем другой подход. Я Ричард Уиллис. – Он отпил еще пива и причмокнул губами. – Можете сказать мне все, что думаете о полицейских. Любого звания.
– Заманчиво.
– Полиция – полицаи – копы…
– Да, я поняла.
– А вы Камилла Прикер, девушка из Уинд-Гапа, которая благополучно переселилась в большой город.
– Вас верно осведомили.
Он улыбнулся своей волнующей дироловой улыбкой и провел рукой по волосам. Обручального кольца нет. Интересно, с каких пор я обращаю на это внимание.
– Что же, Камилла, предлагаю мир. Хотя бы на время. Посмотрим, что из этого получится. Думаю, нет нужды отчитывать вас за то, что вы самовольно взяли у ребенка интервью.
– Полагаю, вы понимаете, что отчитывать меня не за что. Почему полиция не приняла во внимание показания единственного свидетеля похищения Натали Кин? – Я демонстративно взяла ручку, давая понять, что запишу его слова.
– Кто сказал, что мы их не приняли?
– Джеймс Кэписи.
– Ах вот оно что. Весьма достоверный источник, – засмеялся он. – Открою вам маленький секрет, мисс Прикер. – Он неплохо передразнивал Викери, даже покрутил воображаемое розоватое кольцо на пальце. – Мы не посвящаем в тайны следствия девятилетних детей. В том числе не даем знать, верим мы их рассказам или нет.
– Вы верите?
– Без комментариев. Не имею права.
– По-моему, если бы у вас было достаточно подробное описание предполагаемого убийцы, вы могли бы огласить его, чтобы люди знали, кого бояться. Но у вас его нет, поэтому полагаю, что вы все-таки отклонили показания мальчика.
– Повторяю: комментировать не буду.
– Насколько мне известно, Энн Нэш не пытались изнасиловать, – продолжала я. – Так же дело обстоит и с Натали Кин?
– Мисс Прикер, я не могу сейчас ответить на ваши вопросы.
– Тогда зачем вы начали этот разговор?
– Ну, прежде всего, я знаю, что на днях вы потратили немало времени – может быть, даже рабочего времени, – излагая нашему офицеру свою версию обнаружения тела Натали. Я хотел вас поблагодарить.
– Мою версию?
– Память у всех разная, поэтому и версия у каждого своя, – заметил он. – Вы, например, сказали, что у Натали были открыты глаза. Бруссард заявили, что они были закрыты.
– Без комментариев, – язвительно ответила я.
– Я больше склонен верить профессиональному репортеру, чем престарелым владельцам закусочной, – сказал Уиллис. – Но мне хотелось бы знать, уверены ли вы в том, что рассказали.
– Натали сексуально домогались? Не для записи. – Я опустила ручку.
Он мгновение молчал, крутя в руках бутылку.
– Нет.
– Я уверена, что ее глаза были открыты. Но вы тоже были там.
– Был, – подтвердил он.
– Значит, для этого я вам не нужна. Что еще вы хотели сказать?
– То есть?
– Вы сказали «прежде всего»…
– Да, верно. Ну, если быть честным – ведь вы, кажется, любите честность, – мне безумно хотелось пообщаться с кем-нибудь из приезжих, поэтому я вас здесь и нашел. – Он сверкнул на меня белозубой улыбкой. – То есть я знаю, что вы отсюда. Не понимаю, как тут можно жить. Я приезжаю сюда время от времени с августа прошлого года и начинаю сходить с ума. Конечно, Канзас-Сити не бурлящая столица, но там есть хотя бы ночная жизнь. Культурная… словом, какая-то культура. Люди.
– Уверена, что вы привыкнете.
– Хотелось бы. Теперь я, возможно, останусь здесь надолго.
– Ясно. – Я постучала пальцем по записной книжке. – Так какова ваша версия, господин Уиллис?
– Следователь Уиллис, вообще-то. – Он снова широко улыбнулся. Я залпом допила бурбон и принялась грызть короткую соломинку из стакана. – Камилла, разрешите вас угостить?
Я помахала стаканом и кивнула:
– Стакан бурбона, в чистом виде.
– Хорошо.
Пока он стоял у барной стойки, я взяла ручку и витиеватыми буквами написала на запястье слово «коп». Он вернулся с двумя стаканами бурбона «Уайлд Терки».
– Ну так что же, – он повел бровями, – предлагаю немножко поговорить. Неофициально. Мне действительно этого не хватает. Билл Викери не жаждет общения со мной.
– Не только с вами!
– Верно. Значит, вы родом из Уинд-Гапа, а сейчас пишете для чикагской газеты. «Трибюн»?
– «Дейли пост».
– Не знаю такой.
– Неудивительно.
– Вы не очень-то от нее в восторге.
– Да нормальная газета. Нормальная.
Приятной собеседницы из меня не получалось; да, похоже, я уж и забыла, как вести светские беседы. В нашей семье умелицей по этой части была Адора – даже парень, опрыскивающий сад от насекомых, присылает ей идиотские открытки на Рождество.
– Вы не очень-то словоохотливы, Камилла. Если хотите, чтобы я ушел, я уйду.
По правде говоря, этого не хотелось. На него было приятно смотреть, и его голос действовал на меня успокаивающе. К тому же он был нездешним, что меня ничуть не смущало.
– Простите. Я не со зла. Просто неважно себя чувствую здесь. И то, о чем приходится писать, настроение не поднимает.
– Как давно вы отсюда уехали?
– Много лет назад. Восемь, если точнее.
– И у вас здесь остались какие-то родственники?
– Ох, да. Истые уиндгапчане. Кстати, так их обычно и называют – вы ведь сегодня этим интересовались.
– Спасибо, боюсь обидеть милых людей. Даже сильнее, чем прежде. Значит, вашим родным здесь нравится?
– Ну да. Они и не думают о том, чтобы когда-нибудь отсюда уехать. У них ведь здесь столько друзей, такой шикарный дом. Ну и так далее.
– Значит, ваши родители родом отсюда?
За соседний столик, отделенный перегородкой, пришла компания знакомых парней примерно моего возраста, с пивом в огромных кружках. Мне не хотелось, чтобы они меня заметили.
– Мама родилась здесь, а отчим из Теннесси. Он переехал сюда, когда они поженились.
– Когда это было?
– Без малого тридцать лет назад, кажется. – Я заметила, что пью быстрее, чем он, и решила не торопиться.
– А ваш отец?
Я многозначительно улыбнулась.
– А вы выросли в Канзас-Сити?
– Да. И никогда не хотел уезжать. У меня там столько друзей, такой шикарный дом. Ну и так далее.
– И вам нравится быть там… копом?
– Приходится видеть многое. Достаточно для того, чтобы не стать таким, как Викери. В прошлом году я расследовал крупные дела. В основном убийства. Мы поймали мужика, который ходил по городу и нападал на женщин.
– Насиловал?
– Нет. Сажал их на шпагат, засовывал руку в рот и разрывал горло в клочья.
– Боже мой…
– Мы его поймали. Это был продавец алкогольных напитков, средних лет, жил вдвоем с мамой. У него под ногтями остались частички кожи с горла его последней жертвы. Через десять дней после покушения.
Было непонятно, что его удивляет: то ли глупость преступника, то ли его неряшливость.
– Ясно.
– И вот теперь я здесь. Город маленький, зато для следователя это настоящая школа. Когда Викери позвонил в первый раз, дело было еще не таким значительным, поэтому сюда отправили следователя среднего ранга. Меня. – Он улыбнулся, почти скромно. – Потом преступление оказалось серийным. Пока дело оставляют мне – важно только его не запороть.
Ситуация казалась знакомой.
– Странно себя ощущаешь, когда твой успех строится на чем-то столь ужасном, – продолжал он. – Но вам это должно быть знакомо. По какой теме вы пишете статьи в Чикаго?
– Я занимаюсь криминальной хроникой, так что, наверное, вижу ту же дрянь, что и вы: жестокость, насилие, убийства. – Мне захотелось похвастаться: мол, я тоже повидала всякого. Глупо, но не удержалась. – В прошлом месяце сын убил отца восьмидесяти двух лет и оставил его в ванне с химикатом, очистителем водосточных труб, надеясь, что тело растворится. Парень сознался, но, конечно, не смог объяснить, зачем он это сделал.
Я жалела, что назвала дрянью жестокость, насилие и убийства. Мелкое слово.
– Выходит, мы оба насмотрелись ужасов, – сказал Ричард.
– Да. – Я крутила в руках стакан, не зная, что сказать.
– Сочувствую.
– Я вам тоже.
Он задумчиво смотрел на меня. Бармен включил приглушенный свет, что означало, что бар скоро закроется.
– Может, как-нибудь сходим в кино, – предложил Уиллис утешительным тоном, словно надеясь, что вечер в кинотеатре поможет разрешить все проблемы.
– Может быть, – сказала я, допивая бурбон. – Может быть.
Он снял этикетку с пустой пивной бутылки и разгладил ее на столе. Получилось неаккуратно. Сразу видно, что он никогда не работал в баре.
– Ну что ж, Ричард, спасибо за угощение. Мне пора домой.
– Спасибо за приятную компанию, Камилла. Проводить вас до машины?
– Нет, спасибо. Сама дойду.
– Вы уверены, что можете сейчас водить? Честное слово, я спрашиваю не как полицейский.
– Да, я в порядке.
– Хорошо. Спокойной ночи.
– Вам тоже. В другой раз дадите мне интервью.
* * *
Когда я вернулась, Алан, Адора и Эмма сидели в гостиной. Сценка была до боли знакомой – тут же вспомнились былые времена, при жизни Мэриан. Мама сидела на диване, укачивая Эмму на руках. На девочке была шерстяная ночная рубашка, хотя стояла жара, и мама прижимала к ее губам кубик льда. Сестра посмотрела на меня с равнодушным довольством и принялась играть с кукольным обеденным столом из яркого красного дерева – точно таким же, как тот, что стоял в соседней комнате, но высотой с палец.
– Не о чем беспокоиться, – сказал Алан, выглядывая из-за газеты, – Эмма просто простудилась.
Мне на мгновение стало тревожно, потом досадно: вот и проснулись старые привычки – я чуть было не побежала на кухню ставить чайник, как делала всегда, когда заболевала Мэриан. Но все-таки я осталась стоять рядом с мамой, надеясь, что она обнимет и меня. Мать и Эмма молчали. Мама даже не взглянула на меня, лишь крепче прижала Эмму к себе и что-то нежно зашептала ей на ушко.
– Слабеем мы, Креллины, – как-то виновато сказал Алан.
Врачи из Вудберри видели кого-нибудь из Креллинов, наверное, раз в неделю – и мама, и Алан поднимали тревогу из-за любого чиха. Помню, когда я была маленькой, мама любила натирать меня мазями и маслами, пичкала народными средствами и всякой гомеопатической ерундой. Я покорно принимала лекарства, но особо гадкие микстуры пить отказывалась. Потом заболела Мэриан – по-настоящему, – и у Адоры появились более серьезные заботы, чем упрашивать меня выпить экстракт зародышей пшеницы. Теперь мне было жаль – зачем я упиралась, когда она столько возилась со мной, уговаривая проглотить таблетку или ложечку сиропа? Больше мама никогда не уделяла мне столько внимания. Мне вдруг стало жаль, что я была такой упрямой. «Креллины. Все здесь носят эту фамилию, кроме меня», – подумала я обиженно, чувствуя, что совсем впадаю в детство.
– Как жаль, что ты заболела, – сказала я Эмме.
– На ножках не тот узор, – вдруг захныкала Эмма. Она с возмущенным видом протянула маме игрушку.
– Вот острый глаз у тебя, Эмма, – удивилась Адора, щурясь на миниатюрный стол. – Но этого же почти не видно, маленькая моя. Только тебе и заметно. – Она пригладила дочке влажные волосы.
– Очень мне нужен непохожий стол! – воскликнула Эмма, сердито глядя на игрушку. – Надо его вернуть. Зачем было делать его на заказ, если он все равно не такой?
– Доченька, честное слово, это совершенно незаметно. – Мама хотела погладить Эмму по щеке, но она уже поднималась с дивана.
– Ты говорила, что все будет в точности как настоящее. Ты же обещала! – Ее голос дрогнул, из глаз закапали слезы. – Теперь все пропало. Все! Это же из столовой – стол не должен выделяться из гарнитура. Ненавижу его!
– Эмма… – Алан сложил газету и подошел, чтобы обнять Эмму, но она увернулась.
– Это все, что я хочу! Все, о чем прошу! А вас даже не волнует, что он плохой! – кричала она сквозь слезы, расходясь все больше и покрываясь красными пятнами.
– Эмма, успокойся, – хладнокровно сказал Алан, снова пытаясь обнять ее за плечи.
– Это все, что я хочу! – завизжала Эмма, швырнула столик на пол, и он раскололся на пять частей.
Она колотила по нему до тех пор, пока от него не остались мелкие кусочки, потом уткнулась лицом в диванную подушку и завыла.
– М-да, – вздохнула мама, – видимо, теперь придется заказать новый.
Я ушла к себе в комнату, подальше от этой кошмарной девчонки, совсем не похожей на Мэриан. Тело горело жгучим огнем. Я прошлась туда-сюда, пытаясь вспомнить, как правильно дышать, чтобы успокоить боль. Но она не унималась. Мои шрамы любят иногда самовольничать.
* * *
Дело в том, что я – резчица. Есть резчики по камню, дереву и металлу, а я – особый случай. Я – резчица по коже. Своей коже. Она сама этого жаждет. Моя кожа вся исписана словами: «повар», «кекс», «котенок», «кудри», – как будто на ней учился писать первоклассник, вооруженный ножом. Иногда – только иногда – я смеюсь. Когда вылезаю из ванны и вскользь читаю слово «куколка», вырезанное сбоку на ноге. Или, пока надеваю свитер, вдруг вижу у себя на запястье: «вредно». Почему эти слова? После многих месяцев терапии у врачей появились некоторые догадки. Похоже, это девчачьи слова из детских книжек наподобие «Дик и Джейн». Либо имеющие явный негативный смысл. Одних только синонимов слова «тревожно» одиннадцать. Я уверена только в том, что когда-то мне было исключительно важно видеть их на себе, причем не только видеть, но и чувствовать. Например, слово «юбочка», горящее на левом бедре.
А рядом – первое слово, которое я вырезала в тринадцать лет, в один неспокойный летний день, – «злость». Проснувшись с утра, я не знала, чем себя занять, – мне было жарко и скучно. Как защитить себя от тревоги, когда впереди весь день – пустой и необъятный, как небо? Ведь всякое может случиться. Помню, я почувствовала это слово у себя на лобке, оно было тяжелым и немного липким. Мамин острый кухонный нож. Режу по воображаемым красным линиям, точно ребенок. Смываю кровь. Всаживаю нож глубже. Смываю кровь. Мою нож отбеливателем, крадусь на кухню, кладу его на место. «Злость». Вот облегчение. Потом весь день обрабатываю раны. Ковыряю линии букв ватной палочкой, смоченной спиртом. Глажу себя по щеке, пока боль не утихнет. Примочка. Бинт. Повторяю процедуру.
Конечно, проблема началась гораздо раньше. Проблемы всегда возникают задолго до того, как мы их замечаем. В девятилетнем возрасте я переписывала толстым карандашом, с узором в горошек, всю эпопею «Домик в прерии», слово за словом, в спиральные блокноты с ярко-зелеными обложками.
В десять лет я записывала за учителем каждое второе слово на джинсах, синей ручкой. Потом я их украдкой стирала детским шампунем, закрывшись в ванной, чувствуя себя виноватой. Слова расплывались и размазывались, и мои штаны были усеяны синими иероглифами, как будто по ним прыгала птичка с перепачканными чернилами лапками.
В одиннадцать лет я болезненно записывала все, что мне говорили, в маленький синий блокнот, уже как маленький репортер. Я должна была зафиксировать на бумаге каждую фразу, иначе казалось, что она ненастоящая и скоро ускользнет. Мне скажут: «Камилла, передай молоко», – я вижу эти слова, они висят в воздухе, и мне становится страшно, что они вот-вот растают, как след от самолета. Записанные на бумаге, слова оставались при мне. Ничего, что они потом устареют. Я была хранительницей слов. Чудачкой, скрытной, нервной школьницей, которая с бешеным фанатизмом записывала чужие слова («Господин Фини – стопроцентный гей», «Джейми Добсон – страхолюдина», «Они никогда не пьют шоколадное молоко») с почти религиозным трепетом.
Мэриан умерла в мой день рождения, когда мне исполнилось тринадцать лет. Я проснулась и побежала в ее комнату, чтобы, как всегда, пожелать ей доброго утра, и тут увидела ее: глаза открыты, одеяло натянуто до подбородка. Помню, что я не очень удивилась. Она умирала, сколько себя помню.
Тем летом также произошли другие перемены. Я вдруг стала по-настоящему красивой. Хотя могло получиться по-всякому. Мэриан была признанной красавицей: большие голубые глаза, маленький нос, точеный подбородок. Мое же лицо до сих пор менялось, точно с каждой переменой погоды: тучи налетели – становлюсь дурнушкой, небо синеет – хорошею. Но когда черты окончательно оформились – а это произошло тем же летом, когда мои трусики впервые запачкались кровью, тем же летом, когда я начала мастурбировать, неистово, как одержимая, – оказалось, что я помешана. Я влюбилась в себя и беспардонно кокетничала со своим отражением в каждом зеркале. Без зазрения совести. Тогда я начала нравиться. Я уже не была жалкой уродиной (у которой умерла сестра – как же это странно). Я была красоткой (у которой умерла сестра – как это печально). Так что я стала пользоваться успехом.
Тем же летом я начала резать себя и увлеклась этим едва ли меньше, чем своей новообретенной красотой. Мне безумно нравилось ухаживать за собой: вытру лужицу крови влажным полотенцем – и, как по волшебству, моему взгляду открывается вырезанное над пупком слово «тошно». Промокать тампоном со спиртом, оставляющим ворсинки ваты на липкой от крови коже, слово «нахально». В выпускном классе я увлеклась грязными словечками, которые позднее исправила: несколько новых порезов – и «хер» превращается в «мохер», «лобок» – в «колобок», а «клитор» – в не очень правдоподобный «свитер», особенно трудно пришлось с первой буквой: из «к» вышла очень жирная «с».
Последнее слово, которое я вырезала на себе через шестнадцать лет после того, как начала этим заниматься, было «исчезните».
Иногда я слышу, как слова перекрикиваются через мое тело. «Трусики» на плече ругают «вишни» на внутренней стороне лодыжки. «Шить» с подушечки большого пальца ноги бормочет угрозы «малышу» под левой грудью. Чтобы их угомонить, вспоминаю слово «исчезните», которое с царственным спокойствием взирает на другие слова с безопасной вершины – тыльной стороны шеи.
Только между лопаток, куда мне было не дотянуться, остался чистый островок размером с кулак.
За эти годы у меня появились своеобразные любимые шутки: «Меня можно читать, как книгу», «А может, я ходячая энциклопедия?», «У меня большой словарный запас». Смешно, правда? Я не могу смотреть на себя, пока полностью не оденусь. Наверно, однажды схожу к хирургу – пусть посмотрит, можно ли как-нибудь разгладить мне кожу, но пока все с духом не соберусь. Вот и пью, чтобы поменьше думать о том, что я с собой сделала, и чтобы больше этого не делать. Но почти все время, пока не сплю, борюсь с желанием вырезать новые слова. И уже не коротенькие, а, например, такие, как «двусмысленность», «невразумительно» или «предательство». Но вспоминаю больницу в Иллинойсе и понимаю, что там мое писательство никто бы не оценил.
Если кого-то интересует название болезни, существует масса медицинских терминов. Мне достаточно того, что резьба по коже давала чувство защищенности. Это доказательство. Ведь эти слова я всегда могла увидеть – они не стираются. Это правда, приносящая мучительную боль, она зашифрована на мне, пусть и странным образом. Вы скажете, что идете к врачу, и мне захочется вырезать у себя на руке: «неспокойно». Скажете, что влюбились, и я почувствую, как на груди уже зудит новое слово: «трагично». Не так уж мне хотелось вылечиться, но надоело прятаться и лихорадочно, как наркоман, искать на ногах свободное место, чтобы там нацарапать «зло» или «плач». Мне помогло слово «исчезните». Нетронутой осталась шея – прекрасное место, важное; я приберегла ее для самого последнего слова. Потом я сдалась врачам и три месяца провела в больнице. Лежала в специальном отделении – для тех, кто режется; моими соседями были в основном женщины, как правило не старше двадцати пяти лет. Мне на тот момент было тридцать. Выписалась полгода назад. Нелегкое время.
Однажды меня навестил Карри, принес букет желтых роз. Прежде чем пустить его ко мне, с цветов удалили шипы. Он сказал, что их положили в пластиковые пузырьки наподобие тех, в которых раздают лекарства, и спрятали под замок, чтобы потом отдать уборщику. Пока мы сидели в комнате отдыха с закругленными углами и плюшевыми диванами и разговаривали о газете, его жене и последних событиях в Чикаго, я высматривала на нем какой-нибудь острый предмет: пряжку ремня, булавку или цепочку для часов.
«Бедная девочка, как мне тебя жалко», – сказал он, уходя, и я знала, что он не кривит душой: в его голосе слышались слезы.
Когда он ушел, почувствовала такое отвращение к себе, что меня затошнило, и я закрылась в ванной. Там я заметила винты с резиновыми шляпками за унитазом. Отковыряла шляпку у одного винта и принялась обдирать о него ладонь – «о» – до тех пор, пока санитары не выволокли меня оттуда с окровавленной рукой.
Через несколько дней моя соседка по палате покончила с собой. Как ни парадоксально, она не перерезала себе вены, а отравилась, выпив бутылку моющего средства, которую санитарка забыла убрать в шкаф. Девочка, шестнадцать лет, в прошлом чирлидер, резала себе кожу на бедрах, и долгое время никто об этом не знал. Ее родители, придя за вещами, смотрели на меня недобрым взглядом.
Депрессию часто называют черной хандрой, а мне хотелось однажды проснуться и ощутить себя ромашкой. Я думаю, что депрессия желтая, как моча. Депрессия – это бескрайнее море экскрементов – бледных, слабых, безжизненных.
Нам давали мази для успокоения кожного зуда, а также много таблеток для успокоения перевозбужденных умов. Два раза в неделю нас обыскивали, искали колющие и режущие предметы, и потом мы сидели группами, чтобы избавиться, теоретически, от гнева и ненависти к себе. Мы учились не терзать себя. Лучше винить других. За примерное поведение нам раз в месяц делали смягчающие ванны и массаж. Мы учились получать удовольствие от нежных прикосновений.
Вторым и последним моим посетителем была мама, с которой я не виделась лет пять. Она источала аромат фиалок, и у нее на запястье звенел браслет с брелоками, о котором я мечтала в детстве. Пока мы были одни, она говорила о листочках и рождественских фонариках, которые, по новому городскому закону, должны снимать до пятнадцатого января. Как только подошли врачи, она разволновалась, расплакалась и принялась со мной нежничать. Она гладила меня по голове, сетуя, что же я наделала и зачем.
Потом, как всегда, пошли воспоминания о Мэриан. Видите ли, она уже потеряла одну дочь. Это едва не свело ее в могилу. Зачем же старшая (хотя, конечно, не столь любимая) намеренно себя калечит? Я была совсем не такой, как моя покойная сестра, которой сейчас – подумать только! – было бы почти тридцать лет. Мэриан обожала жизнь, сколько бы ей ни было отведено. Господи, как же она упивалась ею. «Камилла, помнишь, как она смеялась в больнице?»
Мне не хотелось объяснять маме, что такое поведение было естественным для десятилетнего ребенка, который вряд ли понимал, что умирает. Зачем мне себя утруждать? Соперничать с мертвыми невозможно. Пора бы мне самой это понять.