Глава 2
Воскресенье, 13 декабря 2003 года. Визит
Он присматривался к своему отражению в вагонном окне. Пытался понять, в чем секрет. Но не видел в лице над красной шейной косынкой ничего особенного — обыкновенное, невыразительное лицо, глаза, волосы, на фоне стен туннеля между станциями «Курсель» и «Терн» такие же темные, как вечная ночь метро. На коленях у него лежала «Монд», обещала снег, но парижские улицы там, наверху, под сплошными низкими тучами по-прежнему холодны и голы. Ноздри его расширились, втянули слабый, но вполне отчетливый запах сырого цемента, человеческого пота, жженого металла, одеколона, табака, влажной шерсти и желчной кислоты — совершенно неистребимый запах вагонов метро.
Под напором воздуха от встречного поезда стекло завибрировало, в темноте за окном промелькнули тусклые прямоугольники света. Он сдвинул рукав пальто, взглянул на часы «Сейко SQ50», полученные от одного из клиентов, в счет оплаты. На стекле уже появились царапины, так что, может, они вовсе и не настоящие, а подделка. Четверть восьмого. Воскресный вечер, вагон заполнен лишь наполовину. Он огляделся. Люди в метро спали, всегда. Особенно по будням. Отключались, закрывали глаза, превращая каждодневную поездку в лишенный сновидений пустой промежуток, а красный или синий отрезок на схеме метро — в этакий темный прочерк меж работой и свободой. Он читал про человека, который вот так, с закрытыми глазами, просидел в метро целый день, ездил туда и обратно, и, только когда ночью перед отправлением в парк осматривали вагоны, обнаружилось, что он мертв. Может статься, он и спустился в здешние катакомбы нарочно, чтобы в этом светло-желтом гробу без помех соединить синим прочерком жизнь и потусторонность.
Сам он держал путь в другую сторону. К жизни. Ему оставалось сегодня вечером выполнить работу здесь, а потом еще одну, в Осло. Последнюю. И он покинет катакомбы навсегда.
Резкий звонок — станция «Терн», двери захлопнулись. Поезд снова пришел в движение.
Он закрыл глаза, попробовал представить себе другой запах. Запах шариков дезодоранта и свежей теплой мочи. Запах свободы. Но, наверно, его мать, учительница, говорила правду: человеческий мозг способен до мельчайших деталей воспроизвести увиденное или услышанное, только не запах, даже самый обычный и сильный.
Запах. Перед внутренним взором замелькали картины. Ему пятнадцать, он сидит в коридоре вуковарской больницы, слушает, как мать тихонько молится апостолу Фоме, святому покровителю строительных рабочих, просит заступиться перед Господом за мужа. От реки доносится грохот сербской артиллерии, а из детской палаты — крики тех, кого там оперируют, ведь младенцев в детской палате больше нет, женщины перестали рожать, с тех пор как началась осада. Он работал в больнице посыльным и привык отключаться от звуков — и от криков, и от канонады. Но не от запахов. Особенно от одного. При ампутации хирурги сперва резали мышцы до самой кости и, чтобы пациент не истек кровью, чем-то вроде паяльника прижигали сосуды, тем самым останавливая кровотечение. А запах горелой плоти и крови ни с чем не спутаешь.
Врач вышел в коридор, жестом предложил им с матерью зайти в палату. Когда они подошли к койке, он не рискнул посмотреть на отца, уперся взглядом в его большой загорелый кулак, стиснувший матрас словно в попытке порвать его. Вообще-то отец вполне мог это сделать, ведь руки у него самые сильные во всем городе. Отец работал арматурщиком; когда стены были возведены, наставал его черед: он брался руками за торчащие из бетона прутья и быстрым сноровистым движением крепко скручивал их концы. Он видел отца за работой — казалось, тот скручивал тряпку. Никто пока не придумал машину, которая бы лучше справлялась с этой задачей.
Он опять зажмурился, услышав отцовский крик, полный боли и отчаяния:
«Пусть мальчик уйдет!»
«Он сам попросил…»
«Пусть уйдет!»
Голос врача: «Кровотечение остановлено, сейчас начнем!»
Кто-то подхватил его под мышки, поднял. Он упирался, но был такой маленький, такой легкий. Вот тогда-то он и почуял этот запах. Запах горелой плоти и крови.
Последнее, что он услышал, был голос врача:
«Пилу!»
Дверь за ним захлопнулась, он рухнул на колени и продолжил материну молитву с того места, где она остановилась. Спаси его. Пусть он останется калекой, только спаси. Бог властен совершить такое. Если пожелает.
Он ощутил на себе чей-то взгляд, открыл глаза, вернулся в метро. На скамейке напротив сидела женщина — суровое, напряженное лицо, усталые, отрешенные глаза, которые она поспешно отвела в сторону. Секундная стрелка на часах рывками двигалась по кругу, пока он в уме повторял адрес. Проверил пульс. Нормальный. Голова легкая, но не слишком. Он не мерз и не потел, не испытывал ни страха, ни радости, ни досады, ни удовольствия. Поезд замедлил ход. «Шарль-де-Голль — Этуаль». Напоследок он еще раз взглянул на женщину. Она пристально смотрела на него, однако, доведись им встретиться вновь, хоть сегодня же вечером, наверняка его не узнает.
Он встал, подошел к двери. Негромко скрипнули тормоза. Дезодорант и моча. И свобода. Которую все ж таки невозможно представить себе как запах. Двери скользнули в стороны.
Харри вышел на платформу, остановился, вдохнул теплый затхлый воздух, взглянул на листок с адресом. Двери за спиной закрылись, легкое дуновение подсказало, что поезд снова тронулся. Харри зашагал к выходу. Рекламный плакат над эскалатором сообщал, что есть средства избежать простуды. Как бы в ответ он закашлялся, подумал: «Черта с два!» — сунул руку в глубокий внутренний карман шерстяного пальто, нащупал под фляжкой сигареты и пачку молочных пастилок.
С сигаретой в зубах он миновал стеклянную дверь, оставил позади неестественное сырое тепло ословской подземки и по лестнице поднялся на совершено естественный для Осло мороз, в декабрьские потемки. Машинально съежился. Эгерторг. Маленькая открытая площадь, перекресток пешеходных улиц в самом сердце столицы, если в эту пору года у нее вообще было сердце. Торговые киоски, несмотря на воскресенье, открыты, ведь до Рождества без малого две недели, и площадь кишела людьми, сновавшими в желтых отсветах из окон незатейливых четырехэтажных магазинов, которые окаймляли площадь. Глядя на пакеты с подарками, Харри напомнил себе, что надо купить что-нибудь Бьярне Мёллеру, — завтра у него последний рабочий день в полицейском управлении. Многолетний начальник и главный защитник Харри в полиции наконец-то осуществил свой план отступления и со следующей недели займет в полицейском управлении Бергена должность так называемого старшего следователя по особым делам. Фактически это означало, что Бьярне Мёллер впредь до пенсии сможет делать что хочет. Неплохо, но Берген? Дождь и сырые, холодные горы. Мёллер и родом вовсе не оттуда. Харри всегда относился к Бьярне Мёллеру с большой симпатией, хотя не всегда его понимал.
Какой-то мужчина в комбинезоне-дутике вперевалку, точно астронавт, прошел мимо, выпуская из круглых розовых щек морозный пар. Сутулые спины и замкнутые зимние лица. У стены возле часовой мастерской Харри заметил бледную женщину в тонкой черной кожаной куртке с дырой на локте: переминаясь с ноги на ногу, она оглядывалась по сторонам в надежде найти дилера. Попрошайка, длинноволосый, небритый, но вполне хорошо одетый в теплые и модные молодежные шмотки, сидел на газоне в позе йога, прислонясь к фонарному столбу, склонив голову и как бы медитируя, рядом стояла картонная кружка из-под капучино. В последний год Харри замечал все больше попрошаек и удивлялся, до чего они похожи один на другого. Даже картонные кружки и те одинаковые, словно некий тайный знак. Может, это инопланетяне украдкой захватывают его город, его улицы. А что? Да пожалуйста.
Харри вошел в часовую мастерскую.
— Можете починить? — спросил он молодого человека за прилавком, протягивая ему дедовские часы, в прямом смысле дедовские. Харри получил их еще ребенком, в Онданесе, в тот день, когда хоронили маму. И сперва даже испугался, но дед успокоил его, сказал, что часы всегда передают из рук в руки и что в свое время Харри тоже должен их передарить: «Пока не поздно».
Харри начисто забыл про эти часы и не вспоминал до нынешней осени, когда Олег гостил у него на Софиес-гате и, разыскивая игровую приставку, обнаружил в ящике стола серебряный хронометр. Девятилетний мальчуган, давно превзошедший Харри в их любимой игре, а именно в несколько устарелом «тетрисе», тотчас забыл про состязание, которое предвкушал с таким восторгом, и занялся часами — вертел, крутил, встряхивал, пытаясь заставить их ходить.
«Они сломаны», — сказал Харри.
«Ерунда, — ответил Олег. — Все можно починить».
В глубине души Харри надеялся, что так оно и есть, но в иные дни его одолевали большие сомнения. Все же он неуверенно подумывал, не познакомить ли Олега с группой «Юкке и валентинки», с их альбомом «Все можно починить». Но по зрелом размышлении пришел к выводу, что мать Олега, Ракель, вряд ли одобрит, что бывший ее возлюбленный и алкоголик подсовывает сыну песни о пьянстве, написанные и исполненные покойным наркоманом.
— Можно починить? — спросил он молодого человека за прилавком.
Проворные, умелые пальцы быстро открыли механизм.
— А стоит ли?
— В каком смысле?
— У антиквара можно купить часы получше, причем исправные, и обойдутся они дешевле, чем ремонт вот этих.
— Все-таки попробуйте, — сказал Харри.
— Ладно. — Молодой человек уже принялся изучать механизм и, похоже, был вполне доволен решением клиента. — Приходите в среду.
Выйдя на улицу, Харри услышал хрупкий звук гитарной струны, донесшийся из усилителя. Громкость возросла, когда гитарист, парень со скудной растительностью на лице, в напульсниках, подкрутил один из колков. Скоро здесь, на Эгерторг, состоится традиционный предрождественский концерт в пользу Армии спасения с участием известных артистов. Народ уже потихоньку собирался возле группы музыкантов, которые расположились посредине площади, за треногой с черной кружкой Армии спасения.
— Это ты?
Харри обернулся. Бабенка, та, со взглядом наркоманки.
— Ты, да? Вместо Снупи? Мне срочно нужна доза, я…
— Извини, — перебил Харри, — не по адресу.
Она уставилась на него. Склонила голову набок, прищурилась, словно прикидывая, не смеется ли он над ней.
— Но я же видела тебя раньше!
— Я из полиции.
Она осеклась. Харри вздохнул. Реакция у нее заторможенная, его слова будто пробирались в обход сгоревших нервных волокон и разрушенных синапсов. Но вот в глазах тускло затлела ненависть, как он и ожидал.
— Легавый?
— По-моему, у нас уговор, чтобы вы держались на Плате, а? — Харри смотрел мимо нее, на вокалиста.
— Да ладно, — буркнула бабенка и стала у Харри прямо перед носом. — Ты не из наркоотдела. Тебя по телику казали, из-за убийства…
— Убойный отдел. — Харри легонько взял ее за локоть. — Послушай. То, что тебе нужно, найдешь на Плате. Не вынуждай меня тащиться с тобой в участок.
— Нельзя мне туда! — Она вырвала руку.
Харри пожалел, что связался с ней, и поднял руки:
— Скажи хотя бы, что не станешь тут покупать, и я уйду. Согласна?
Она опять склонила голову к плечу. Тонкие бескровные губы чуточку дрогнули, точно она усмотрела в ситуации что-то забавное.
— Сказать тебе, почему я не могу пойти на Плату?
Харри молчал, ожидая продолжения.
— Мальчонка мой там, вот почему.
Он ощутил ком под ложечкой.
— Не хочу, чтобы он видел меня такой. Понятно тебе, легавый?
Харри смотрел в ее строптивое лицо, соображая, что сказать в ответ.
— Счастливого Рождества! — бросила она, поворачиваясь к нему спиной.
Харри швырнул сигарету в бурую снежную пыль, зашагал прочь. Скорей бы покончить с этим делом. Он не смотрел на встречных прохожих, и они тоже на него не смотрели, буравили взглядом ледяную корку под ногами, будто совесть у них нечиста, будто они, граждане самой щедрой на свете социал-демократии, все-таки стыдились. «Мальчонка мой там, вот почему».
На Фреденсборгвейен, рядом с Дайкманской библиотекой, Харри остановился: вот он, адрес, указанный на конверте. Запрокинул голову. Серый с черным фасад, свежеоштукатуренный. Сырая мечта граффитиста. В окнах кое-где уже развешены рождественские украшения — силуэты на фоне мягкого желтого света, наводящего на мысль о теплом семейном уюте. «Возможно, так оно и есть», — подумал Харри. Через силу, потому что, прослужив двенадцать лет в полиции, поневоле заражаешься презрением к людям, которое неизбежно сопутствует этой службе. Но он этому противился, надо отдать ему должное.
Отыскав звонок с нужной фамилией, Харри закрыл глаза, постарался прикинуть, как повести разговор, сформулировать вопрос. Без толку. По-прежнему мешал ее голос: «Не хочу, чтобы он видел меня такой».
Он махнул рукой. Есть ли вообще способ сформулировать Невозможное?
Большим пальцем он надавил на холодную кнопку, и где-то в доме зазвенел звонок.
Капитан Юн Карлсен отпустил кнопку звонка, поставил на тротуар тяжелые пластиковые пакеты, глянул вверх, на фасад. Дом словно подвергся обстрелу легкой артиллерии. Штукатурка во многих местах обвалилась, окна пострадавшей от пожара квартиры на втором этаже заколочены досками. Сперва он прошел мимо голубого фредриксеновского дома, казалось, мороз высосал краски и сделал все фасады на Хаусманнс-гате совершенно одинаковыми. Только заметив захваченный бомжами дом, на стене которого было намалевано «Западный рубеж», он сообразил, что проскочил нужный адрес. Трещина в стекле двери походила на букву «V». На знак победы.
Юн поежился в своей непромокаемой куртке: хорошо еще, что форма Армии спасения сшита из добротной чистой шерсти. По окончании Офицерского училища, когда пришел черед новой формы, ни один из готовых мундиров на складе Армии ему по размеру не подошел, поэтому он получил отрез и отправился к портному, который дымил ему в лицо и ни с того ни с сего объявил, что не считает Иисуса своим персональным спасителем. Но дело свое он знал, и Юн тепло поблагодарил его, поскольку не привык к одежде, которая сидит на нем хорошо. Должно быть, всему виной сутулая спина. Те, кто сегодня вечером видел, как он шагает по Хаусманнсгате, думали, наверно, что парень сутулится от ледяного декабрьского ветра, который швырял в лицо колючую снежную крупу и гнал застывшие в камень отбросы по тротуарам улиц, где громыхали тяжелые машины. Однако те, кто знал Юна Карлсена, говорили, что он горбит спину, чтобы убавить себе рост и нагнуться к тем, кто ниже его. Вот как нагнулся сейчас возле подъезда, чтобы двадцатикроновая монета попала в коричневую картонную кружку, зажатую в грязной трясущейся руке.
— Как дела? — спросил он у бесформенной фигуры, которая, скрестив ноги, сидела на куске картона, прямо на тротуаре, в снежной поземке.
— Жду очереди на курс метадона, — произнес горемыка, монотонно, с запинкой, точно плохо затверженный псалом, не сводя глаз с колен черных Юновых брюк.
— Ты бы зашел в наше кафе на Уртегата, — сказал Юн. — Погреешься, поешь и…
Конец фразы утонул в реве машин, на светофоре у них за спиной вспыхнул зеленый.
— Времени нету, — отозвался попрошайка. — Полсотни у тебя не найдется?
Вечный наркоманский фокус, как всегда, застал Юна врасплох. Он вздохнул и сунул в кружку сотенную купюру.
— Посмотри себе что-нибудь во «Фретексе». Если там нету, приходи в «Маяк», мы завезли туда новые зимние куртки. Замерзнешь ведь в своей тоненькой джинсовке.
Юн сказал это со смирением человека, который знает, что милостыня его пойдет на покупку наркотиков, а куда податься? Всегдашний припев, одна из невыносимых моральных дилемм.
Он еще раз нажал кнопку звонка. Глянул на свое отражение в грязном стекле витрины рядом с подъездом. Tea говорит, он большой, высокий. А на самом деле ничего подобного. Он маленький. Маленький солдат. Однако затем маленький солдат двинет в «Думпу» на Мёллервейен за Акером, где начинаются восточная окраина и Грюнерлёкка, через Софиенбергпарк на Гётеборггата, 4, к дому, который принадлежал Армии спасения и сдавался ее сотрудникам, войдет в подъезд В, возможно, кивнет легонько другим жильцам, а они, вероятно, решат, что он направляется к себе, на четвертый этаж. Но он поднимется лифтом на пятый, перейдет через чердак в подъезд А, прислушается, свободен ли путь, поспешит к квартире Tea и постучит условным стуком. А она откроет дверь и заключит его в объятия, где он снова оживет.
Вибрация.
Сперва он почему-то подумал, что дрожит земля, город, фундамент. Потом поставил один пакет на асфальт, сунул руку в карман брюк. Мобильник вибрировал в ладони. На дисплее номер Рагнхильд. Только сегодня уже третий раз. Он понимал, откладывать больше нельзя, надо ей рассказать. Что они с Tea решили обручиться. Правда, прежде необходимо найти правильные слова. Он убрал телефон в карман и постарался не смотреть на свое отражение. Но решение принял. Хватит праздновать труса. Наберись смелости. Стань большим солдатом. Ради Tea с Гётеборггата. Ради отца в Таиланде. Ради Господа на небесах.
— Чего надо? — тявкнул динамик домофона.
— Привет. Это Юн.
— Кто?
— Юн. Из Армии спасения.
Он ждал.
— Чего тебе надо? — просипел голос.
— Я принес еду. Вам, наверно, пригодится…
— Сигареты есть?
Юн сглотнул, потопал ногами в снегу.
— Нет, на этот раз денег хватило только на продукты.
— Черт.
Снова тишина.
— Алло? — окликнул Юн.
— Чего? Думаю я.
— Если хочешь, могу зайти попозже.
Зажужжал механизм замка, и Юн поспешно толкнул дверь.
Помойка, а не подъезд: брошенные газеты, пустые бутылки, желтые наледи мочи. Хорошо еще, что мороз избавил его от необходимости вдыхать едкую, тошнотворную вонь, наполнявшую дом в теплую погоду.
Он старался не шуметь, но все равно топал. Женщина, поджидавшая в дверях, смотрела на пакеты. «Чтобы не смотреть на меня», — подумал Юн. Лицо у нее оплывшее, отечное, что неудивительно после стольких лет пьянства, и сама поперек себя шире, в халате, под которым виднеется замызганная майка. Из квартиры тянуло каким-то смрадом.
Юн остановился на площадке, поставил пакеты на пол.
— Муж твой тоже дома?
— Да, он дома, — сказала она с мягким французским выговором.
Красивая. Высокие скулы, большие миндалевидные глаза. Узкие бледные губы. И одета хорошо. Во всяком случае, насколько он мог видеть в приоткрытую дверь.
Машинально он поправил красную косынку на шее.
Дверь тяжелая, дубовая, без таблички, замок солидный, из латуни. Еще стоя в подъезде на авеню Карно и дожидаясь, когда консьержка откроет входную дверь, он отметил, что все здесь выглядело новым и дорогим — и дверная рама, и домофон, и замки. А что светло-желтый фасад и белые жалюзи покрыты налетом уличной сажи, только подчеркивало почтенную солидность этого парижского квартала. В подъезде развешены оригинальные живописные полотна.
— А в чем дело?
И взгляд, и интонация совершенно безучастны, хотя, возможно, скрывают легкую недоверчивость, вызванную его скверным французским.
— У меня сообщение, мадам.
Она помедлила. Но в итоге поступила так, как он и ожидал.
— Ну что ж. Подождите здесь, я его позову.
Она закрыла дверь, хорошо смазанный замок мягко вошел в гнездо. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу. Да, французский надо бы подучить. Вечерами мать заставляла его долбить английский, но во французском так и не навела порядок. Он смотрел на дверь. Французский проем. Французский визит. Красиво.
Ему вспомнился Джорджи. Белозубый улыбчивый Джорджи был на год старше, значит, сейчас ему двадцать четыре. Он все такой же красивый? Белокурый, маленький, пригожий, как девушка? Он был влюблен в Джорджи, без предрассудков и оговорок, как могут влюбляться только дети.
За дверью послышались шаги. Мужские. Сейчас дверь откроется. Синий прочерк меж работой и свободой, отсюда до мыла и мочи. Скоро пойдет снег. Он приготовился.
В дверном проеме возникла физиономия мужчины.
— Какого черта тебе тут надо?
Юн поднял пакеты, изобразил улыбку.
— Свежий хлеб. Хорошо пахнет, верно?
Фредриксен положил загорелую ручищу жене на плечо, задвинул ее в квартиру.
— Я чую только одно: христианскую кровь… — Он произнес это четко, трезвым голосом, но водянистые глаза на бородатом лице говорили о другом. Пытались сосредоточиться на пакетах. Мужик с виду крупный, сильный, но вроде как усохший изнутри. Весь костяк, даже череп, сократился, отчего кожа стала велика этак размера на три и обвисла тяжелыми складками, особенно на злобной физиономии. Грязным пальцем Фредриксен провел по свежим царапинам на переносице.
— Проповедь читать будешь? — спросил Фредриксен.
— Нет, я только хотел…
— Да ладно тебе, солдат. Вы же рассчитываете получить кой-чего взамен, верно? Душу мою, к примеру.
Юн пожал плечами:
— Я душами не занимаюсь, Фредриксен. Мое дело продукты…
— Ну, давай маленько попроповедуй!
— Я же сказал…
— Проповедуй!
Юн стоял и смотрел на Фредриксена.
— Открывай варежку и проповедуй! — рявкнул тот. — Проповедуй, чтоб мы ели с чистой совестью, христианин хренов! Давай, не тяни резину! Каково нынче послание Господне?
Юн открыл рот и снова закрыл. Сглотнул. Попробовал снова, на этот раз получилось:
— Ныне сказано: и отдал Он сына Своего, чтобы тот принял смерть… за наши грехи.
— Врешь!
— Нет, к сожалению, не могу. — Харри смотрел в испуганное лицо мужчины, который стоял в дверях. Из квартиры пахло обедом, слышался звон столовых приборов. Семейный человек. Отец. До этой минуты. Мужчина почесывал предплечье, глядя куда-то поверх головы Харри, словно кто-то стоял там, наклонясь над ним. Звук от почесывания был шуршащий, неприятный.
Звон приборов стих. Шаркающие шаги замерли за спиной мужчины, маленькая рука легла ему на плечо, из-за которого выглянуло женское лицо с большими боязливыми глазами.
— Что случилось, Биргер?
— Полицейский хочет что-то сообщить, — тихо сказал Биргер Холмен.
— Что случилось? — Женщина посмотрела на Харри. — Что-то с нашим мальчиком? С Пером?
— Да, госпожа Холмен, — сказал Харри, увидел, как ее глаза наполнились страхом, и снова попытался найти невозможные слова. — Мы нашли его два часа назад. Ваш сын мертв.
Он поневоле отвел взгляд.
— Но он… он… где?.. — Теперь она смотрела на мужа, который все почесывал руку.
Ведь до крови расчешет, подумал Харри и откашлялся.
— В контейнере, в Бьёрвике. Как мы и опасались. Он умер задолго до нашего появления.
Казалось, Биргер Холмен внезапно потерял равновесие, он попятился в освещенную прихожую, схватился за стоячую вешалку. Женщина шагнула в дверной проем, и Харри увидел, как муж у нее за спиной рухнул на колени.
Харри вздохнул, сунул руку во внутренний карман пальто. Холодный металл фляжки обжег пальцы. Он вытащил конверт. Письмо он не читал, и без того слишком хорошо знал его содержание. Короткое официальное извещение о смерти, сухие слова, ничего лишнего. Бюрократическая процедура.
— Я очень сожалею, но должен передать вам это, дело есть дело.
— В чем состоит ваше дело? — спросил по-французски средних лет коротышка, выговор у него был преувеличенно чистый, характерный не для высшего общества, но для тех, кто стремился туда попасть. Визитер посмотрел на него. Все точь-в-точь как на фото в конверте, даже тугой узел галстука и просторная красная домашняя куртка.
Он не знал, что натворил этот человек. Вряд ли нанес кому-то физический ущерб, потому что, несмотря на досадливую мину, явно занял оборонительную позицию, держался прямо-таки испуганно, а ведь стоял в дверях собственной квартиры. Может, украл деньги или растратил? Судя по его виду, он вполне мог работать с цифрами. Но едва ли речь шла о крупных суммах. Жена у него, конечно, красавица, однако он не похож на такого, кто ворует по-крупному. Может, завел интрижку на стороне, переспал с чужой женой, а муж оказался… Да нет. Низкорослые мужчины с возможностями чуть выше средних, имеющие жен, которые куда привлекательнее их самих, как правило, больше озабочены тем, не изменяет ли им жена. Этот человек раздражал его. Может, в этом все дело. Может, он просто кого-то раздражал. Он сунул руку за пазуху.
— Дело мое состоит… — сказал он, положив на крепкую латунную дверную цепочку ствол «льяма минимакс», купленного всего за три сотни долларов, — вот в этом.
Он прицелился поверх глушителя, простой металлической трубки, навинченной на ствол, резьбу сделал загребский слесарь. Черная обмотка из изоленты только обеспечивала герметичность. Он, конечно, мог купить настоящий глушитель за сто с лишним евро, но зачем? Все равно ведь он не заглушит визг пули, преодолевающей звуковой барьер, грохот горячего газа, сталкивающегося с холодным воздухом, лязг металлических деталей пистолета, бьющихся друг о друга. Только в голливудских фильмах выстрелы через глушители звучат как хлопки лопающегося попкорна.
Выстрел — как удар бича, он припал лицом к узкой щели.
Мужчина с фотографии упал навзничь, Не издав ни звука. В холле царил полумрак, но в золоченом зеркале на стене он видел свет, падавший из приоткрытой двери, и собственный глаз. Убитый лежал на толстом винно-красном ковре. Персидском? Может, у него и впрямь были деньги.
А сейчас всего-навсего маленькая дырочка во лбу.
Он поднял голову и встретился глазами с его женой. Если это жена. Она стояла на пороге комнаты. За ее спиной висела лампа в большом желтом соломенном абажуре. Она прижимала руку к губам и смотрела на него. Он коротко кивнул ей. Потом осторожно закрыл дверь, сунул пистолет в плечевую кобуру и пошел вниз по лестнице. На обратном пути он никогда лифтом не пользовался. Как не пользовался ни прокатными машинами, ни мотоциклами, ни иными вещами, которые могут застрять. И не бежал. Не разговаривал и не кричал, ведь голос — лишняя примета для ориентировки.
Отход — самая критическая часть работы, но именно это он любил больше всего. Словно парение, ничто без сновидений.
На первом этаже у дверей своей квартиры стояла консьержка и растерянно смотрела на него. Он шепнул «до свидания», но она только молча смотрела, и все. Через час полиция будет допрашивать ее, попросит описать его. И она опишет. Среднего роста мужчина, обыкновенной наружности. Лет двадцати. Или, может, тридцати. Но не сорока, во всяком случае. Так ей кажется.
Он вышел на улицу. Париж тихонько рокотал, словно гроза, которая ближе не подступала, но никогда не кончалась. Пистолет он бросил в мусорный контейнер, который приметил заранее. Два совершенно новых пистолета той же марки ждали в Загребе. Он купил сразу несколько, со скидкой.
Когда полчаса спустя автобус, направлявшийся из Парижа в аэропорт Шарль-де-Голль, проезжал Порт-де-ла-Шапель, в воздухе замельтешили снежинки, выбелили землю между мерзлыми желтыми былинками, торчащими кое-где под серым небом.
Пройдя регистрацию и контроль безопасности, он двинул прямиком в мужской туалет. Стал в конце длинного ряда писсуаров, расстегнул ширинку — струя ударила прямо по белым таблеткам дезодоранта на дне. Закрыл глаза и сосредоточился на сладковатом запахе парадихлорбензола и лимонной отдушки фирмы «Джей & Джей кемиклз». Синий прочерк к свободе прервался. Он на пробу произнес название: «Ос-ло».