38
Дефанс. Нантер-Парк. Нантер-Университет…
Волокин мчался по автомагистрали, нависавшей над серой равниной предместья, рассекая его как на скутере. Он хорошо знал эту дорогу. По ней он ездил навещать старую Николь в приют в Эпине-сюр-Сен. Он делал это скрепя сердце. Никакой нежности к старой воспитательнице он не испытывал. Ему никогда не хотелось излить душу поддельной матери. У него нет семьи. И никогда не было. Он и не думал искать ей замену. Волокин хотел быть крутым. И в то же время в каком-то смысле чистым. Настоящий сирота. Никем и ничем не связанный. Без корней, без прошлого.
Чтобы отвлечься от этих мыслей, он включил радио. «Франс-Инфо». Без конца повторялось сообщение о смерти отца Оливье. Не так часто накануне Рождества в церкви убивают священника. Волокин слушал эти новости не без удовлетворения. Ни слова об убийстве Гетца. Ни об убийстве Насера. Пока СМИ сосредоточились на прошлом отца Оливье, он же Ален Манури, которому в 2000-м и 2003 году предъявлялось обвинение в нападении с целью изнасилования. Журналисты быстро раскопали темное прошлое священника. И неудивительно: Волокин himself анонимно обзвонил их. Он предпочел направить их по ложному следу, чтобы не путались под ногами. Теперь русский был уверен: речь шла не о педофилии. По крайней мере, не в обычном смысле этого слова.
Режис Мазуайе дал совершенно четкие указания: ехать в сторону порта Женвилье, ориентируясь на высокую трубу, которая видна отовсюду. Автомастерская примыкала к площади перед поселком Кальдер, расположенным у подножия этой трубы.
Никакого навигатора в машине Касдана не было и в помине. Как и любых других новейших технологий. Нескольких движений Волокину хватило, чтобы вернулись забытые рефлексы. Он вспомнил машины восьмидесятых годов. Чувствительность переключателя скоростей. Урчание двигателя. Салон, пропахший кожей и смазкой. Такая машина — словно продолжение тебя самого. Ею действительно управляешь. Довольно приятное ощущение. Он испытывал приязнь к этой старой тачке, полной воспоминаний. В ней было что-то от самого Касдана.
Порт Женвилье. Он съехал с автомагистрали. Углубился в предместье. Окружающее уродство подавляло. Бесконечная череда поселков и заводов. Целые кварталы цвета грязного металла. Мир, поднявшийся из земли и сохранивший ее шлаки, своей монотонной палитрой повествующий о зарождении горных пород и металлов. Кое-где, словно кровавые раны, мелькали яркие мазки. Кирпичные фасады, вывески с красными надписями: КАЗИНО, ШОППИ. Затем вездесущий серый цвет брал свое.
Он отыскал улицу Фонтен. Одна из тех забитых рядами лавочек и бистро торговых улочек, которыми мгновенно обрастают поселки. Над ней нависала застроенная площадь, делая ее похожей на водяной ров перед бетонной крепостью. Волокин увидел булочную, которая только что открылась — было семь утра, — и купил свежих круассанов. Те, что захватил с собой из Парижа, он уже съел.
Он поехал вдоль улицы и заметил гараж Мазуайе. На самом деле он состоял из нескольких боксов, переоборудованных под мастерскую. Механик еще не поднимал гаражные ворота, но из-под двери просачивался лучик света.
Волокин припарковался и постучал по железным воротам. Он был чистым и свежевыбритым. Перед отъездом из Парижа наведался в общественный душевой павильон. Место для бродяг, которые пытаются сохранить лицо. Чем он лучше их? Одно он знал наверняка: в свою квартиру на улице Амло он не пойдет. Слишком много там таится воспоминаний, слишком много галлюцинаций. Китайские тени его прежнего кайфа словно впитались в стены, превратившись в балийский театр масок. Будто затягивали его обратно…
Он постучал снова. Стоя под душем, он прежде всего хотел смыть следы того кошмара. Галлюцинации, настигшей его в церкви. Может, он заснул? Видел сон?
Наконец ворота поднялись. Режис Мазуайе, верзила под метр девяносто, был одет в шоферский комбинезон, из-под которого выглядывал шерстяной свитер. Широкоплечий парень с черными кудрявыми волосами, блестящими как шелк. Вместо приветствия он улыбнулся широкой, до самых ушей улыбкой, дышавшей нетронутой пылкой юностью, которая будоражила, словно струя ключевой воды.
— Круассаны принесли? Класс. Входите. Я приготовил кофе.
Волокин прошел под наполовину поднятые ворота и оказался в гараже, оборудованном по старинке. Вокруг центральной ямы — шины, инструменты и модели автомобилей из другой эпохи, словно предназначенные для лилипутов. «Фиат-500», «Ровер мини», «Остин»…
— Только это и продается, — бросил Мазуайе с другого конца гаража. — Парижане обожают маленькие модели. Они от них без ума.
Хозяин гаража отчищал руки в ведре с песком. Лучший способ оттереть смазку. Волокин это не забыл: именно так поступал он сам, когда ремонтировал ворованные тачки со своими дружками-дилерами.
На верстаке между разводными ключами и отвертками урчала кофемашина. Благоухание арабики смешивалось с запахами смазки и бензина.
Мазуайе шагнул ему навстречу, продолжая тереть руки.
— Я тут много чего передумал после вашего звонка. Вспоминал те времена… Мой звездный час! Вы знаете, я ведь был одним из солистов хора. Проходил стажировки. Мы давали концерты. Гордость родителей, сами понимаете. Хотите послушать диск? Он у меня здесь.
От одной этой мысли у Волокина кровь стыла в жилах.
— Нет, спасибо, не стоит. К сожалению, у меня мало времени…
Похоже, Режис расстроился. Он продолжал более серьезным тоном:
— Все-таки что за дикая история… Как это произошло?
Волокин уже не мог отделаться парой слов… Он рассказал об убийстве, о ранах, нанесенных «шилом», но больше ничего не сказал. Ни слова о таинственном оружии. О страданиях жертвы. О том, что это убийство стало первым в серии.
Механик, к которому вернулась улыбка, подал кофе в кружках. От него исходила жизненная сила, хорошее настроение, которые благотворно подействовали на русского. Любопытная деталь: Мазуайе надел белые фетровые перчатки.
Волокин взял круассан. Его по-прежнему мучил голод. Голод наркомана в ломке, который набивает брюхо, чтобы заглушить другой, настоящий голод, тот, что в крови.
Механик в свой черед порылся в пакете и надкусил золотистый кончик:
— Кто, по-вашему, мог это сделать?
Русский доверительно признался:
— Не стану скрывать, мы в тупике. Поэтому хватаемся за соломинку.
— Выходит, я соломинка?
— Нет. Но меня заинтересовало то, что вы рассказали мне об El Ogro. Я об этом слышу не в первый раз. Вот я и думаю, что кроется за этим странным словом. Гетц чего-то боялся, тут мы уверены. Возможно, эта тайна как-то связана с его убийством…
— Не стоит слишком серьезно относиться к тому, что я наговорил. Это все детские воспоминания.
Волокин присел на огромный домкрат. Он действительно чувствовал себя лучше. Ему пришлась по душе эта комната, чем-то похожая на уютный, привычный чердак. За стопкой шин вертелся включенный на полную мощность электрический обогреватель.
— Расскажите мне о Гетце, — попросил он. — О его отношении к певчим, к хору. Поройтесь в памяти.
Мазуайе ответил не сразу. Он собирался с мыслями.
— Гетц искал чистоту, — произнес он наконец. — Я думаю, он был очень верующим. — Волокин вспомнил распятие, висевшее в спальне на улице Газан. — Христианский аскетизм — вот его путь. Потому-то он и руководил детскими хорами. Ему нравилась сама атмосфера невинности…
— Вы хотите сказать, из-за голосов?
— Ну конечно. Нет ничего чище, чем голос ребенка. Ведь и их тела тоже чисты.
— Поподробнее, пожалуйста.
— Мы тогда еще не достигли половой зрелости. У нас не было секса. Не было оформленных желаний. Это-то и нравилось Гетцу. Я был уже почти взрослым. Я понимал, что Гетц любит мужчин. Думаю, он переживал свой гомосексуализм как нечто грязное, греховное. Общаясь с нами, он очищался от грехов, понимаете?
Выходит, Волокин ошибался во всем. Гетц никогда не пачкал детей своими взрослыми желаниями. Скорее наоборот, дети своей невинностью помогали ему очиститься. Впрочем, за Гетцем и без гомосексуализма водилось немало грехов. Годы преступлений, пыток, пособничества чилийским и немецким палачам.
Он снова вслушался в голос механика, который теперь звучал мечтательно.
— Мы и сами были счастливы благодаря своей чистоте… Мы не отдавали себе отчета, но даже само наше непонимание было признаком чистоты. Дурачились в коридорах, хрипели, вместо того чтобы петь, и вдруг… — Он щелкнул пальцами. — Наши голоса парили в нефе, раскрывая чистоту наших душ.
Волокин принялся за третий круассан. Для механика парень оказался уж очень интеллигентным. Он завершил свою тираду, прошептав:
— Да, мы вправду были ангелами. Но ангелами, которым грозила опасность.
— Кто вам угрожал?
— Никто. Ломка. Мы знали, что это благословенное состояние долго не продлится. Зачарованное время.
Мужчина в комбинезоне встал и подлил себе кофе.
— Я много думал об этом явлении. Ломка означает половое созревание. А созревание — секс. Да, мы теряли свои ангельские голоса, когда нашим телом овладевало желание. Грех. По мере того как зло распространялось среди нас, наши голоса менялись. Половая зрелость — это грехопадение в библейском смысле слова.
Волокин в свою очередь наполнил кружку. Чувствуя, что подобрался к ключевому моменту расследования, снова угнездился на домкрате:
— Так думал Гетц?
— Разумеется. Он беспокоился за нас из-за наступления ломки. Я часто думал о нем. Позже. Когда мне исполнилось двадцать. Тогда мне вспомнились его слова. Я многое понял…
Он молча выпил несколько глотков. Пар от кофе окутывал его, словно материализованная печаль. Волокину хотелось скрутить косячок, но он опасался последствий. Хотя был уверен, что и механик с удовольствием курнул бы травки.
Каким-то отстраненным голосом Режис снова заговорил:
— Я ошибался насчет некоторых слов и поступков Гетца.
— Каких же?
— Ну, этот пресловутый El Ogro, о котором говорил мне Гетц… Тогда я подумал, что он уносит детей, которые плохо поют. Чтобы их наказать. Но теперь мне кажется, что все было наоборот.
— Наоборот?
— Людоеда, о котором говорил Гетц, привлекали безупречные голоса. Чем вернее мы пели, тем скорее он мог нас похитить.
Волокин подумал о Танги Визеле, об Уго Монетье. Слова Мазуайе только подтверждали его правоту. Вся эта история с похищением детей ради их голоса. Ему следовало выяснить, какой тембр и вокальный уровень был у тех двух мальчиков. Узнать, были ли они певчими-виртуозами?
— Я думаю, Гетц жил с этой постоянной тревогой. Он заставлял нас работать, совершенствоваться, вечно опасаясь, как бы мы не поднялись слишком высоко, не выделились. Ведь именно это совершенство привлекло бы чудовище…
— И вы можете это доказать?
— Конечно нет. — Он взглянул на дно своей кружки. — Ведь это было… так… ощущение.
— И все же…
— Ну взять хотя бы тот случай, о котором я вам уже говорил. Когда мы с ним репетировали «Мизерере». Я то и дело сбивался. Я начинал знаменитую партию солиста. Не знаю, слышали вы…
— Слышал. Я музыкант.
— Супер. Так вот, я пел и фальшивил. Гетц просил меня начать сначала. Он нервничал все больше и больше. И все поглядывал на галерею, как будто там кто-то стоял. Человек, который пришел меня послушать, понимаете?
— Понимаю.
— Самое странное — то, как вел себя Гетц. С одной стороны, он нервничал, когда я фальшивил. А с другой, казалось, был доволен. Точно я заваливал прослушивание, а он, пожалуй, был этому рад. Хотя я осознаю все это только теперь.
Волокин представил себе Людоеда, «пожирателя голосов», которого особенно привлекают некоторые ноты. Мелодическая линия «Мизерере».
Мазуайе высказал вслух то, что Волокин думал про себя:
— Я чувствую, что в тот день оказался на волосок от гибели. Вот почему Гетц плакал. От волнения. А может, и от радости. Я провалил пробу и остался в живых. Самое смешное, что потом мы записали «Мизерере» на диск, и тогда я спел безупречно. Но опасность уже миновала…
Волокин переваривал полученную информацию. El Ogro существует. Вильгельм Гетц, регент хора, был его загонщиком.
Помолчав, механик продолжил:
— Не знаю, есть ли тут какая-то связь, но на следующий год произошла та история с Жаке.
— Что за история?
— С Николя Жаке. Мальчишкой из нашего хора, который пропал в девяностом году.
— Что?
— Его так и не нашли. Помню полицейских, расследование, страх. В то время мои родители только об этом и говорили.
Вот дерьмо. Волокин клял самого себя. Всю ночь он копался в прошлом хористов. Искал бывшего певчего, который мог бы рассказать ему об El Ogro, но забыл о главном: проверить, не пропадал ли еще кто-нибудь из детей.
— Расскажите мне, — потребовал он.
— Да нечего рассказывать. Однажды прошел слух, что Жаке пропал. Больше его никто не видел. Ему было столько же, сколько и мне, — тринадцать. По-моему, легавые сочли, что он просто сбежал.
— Он был хорошим певчим?
— Лучшим. Достаточно сказать, что ему ничего не стоило взять верхнее «до» в «Мизерере». В день, на который была назначена запись, он охрип. Вот почему партию солиста исполнил я. Обычно он был нашим лучшим сопрано. Когда я услышал о его исчезновении, у меня мелькнула смутная мысль, что его унес людоед… Вместе с голосом… А на следующий год у меня начал ломаться голос, и я больше не пел в хоре. Мои тревоги улетучились.
Волокин одним глотком осушил кружку. Кофе был еще горячим, но сам он оледенел. Он думал о Жаке, мальчике, исчезнувшем на пороге отрочества. О Танги Визеле. Об Уго Монетье. Что с ними случилось?
Он поднял глаза. Механик продолжал говорить. Волокин видел его, но словно сквозь красную завесу, и ничего не слышал. Его взгляд упал на руки в фетровых перчатках, и он, чтобы прийти в себя, уцепился за эту деталь.
— Почему вы в перчатках?
Мазуайе взглянул на свои руки:
— Старая привычка… У меня аллергия на пластик. Поэтому, стоит мне оторваться от двигателей и ключей, как я надеваю перчатки. Чтобы не задумываться о составе каждого предмета.
Волокин тут же понял, что Мазуайе лжет. И одна эта песчинка перевешивала все, что он рассказал.
Режис Мазуайе до конца застегнул молнию на своем комбинезоне, как бы подводя итог разговору.
— Должно быть, все это кажется вам не слишком конкретным.
— Напротив, я давно не слышал ничего более конкретного.