Осень
1
Юлий Генрихович Тон застрелился в конце октября на берегу озера Саид-Куль.
Осень стояла теплая, на озерах под Туренью охотники подкарауливали последние стаи гусей и уток, собиравшиеся для перелета на юг. В субботу Юлий Генрихович с приятелями уехал на Саид-Куль, переночевал с ними в охотничьей избушке, а на рассвете, когда собирались на «утреннюю зорьку», отошел в заросли ольшаника. Там он поставил свою тулку прикладом в жухлую траву, нагнулся и нажал на оба спуска.
Заряды крупной дроби-нулевки попали ему в висок.
Когда Юлия Генриховича хоронили, вместо головы у него был белый кокон. Виден был лишь костлявый подбородок с седыми колючками и нижняя губа – синяя, впалая. Стасику казалось, что здесь какая-то нелепость, обман, подмена. Что в узком, очень длинном гробу лежит не Юлий Генрихович, а кто-то совершенно незнакомый. Может быть, вообще не человек. Руки лежавшего были тоже незнакомые – желтые, застывшие.
От гроба пахло сырыми досками и едкой краской, которой эти доски – наспех, неаккуратно – вымазали. Сквозь жидко-красный слой проступали сучки и заусеницы.
Юлий Генрихович лежал дома двое суток, в комнате с завешанным пеленкой зеркалом. Стасик ночевал у соседки тети Жени, но днем старался быть поближе к маме. Мама в первый день сильно плакала, а потом как-то нехорошо успокоилась, будто закаменела. Стасик за нее боялся. А большого горя он не испытывал, только страх и печальное удивление…
В последний месяц своей жизни Юлий Генрихович беспробудно пил. Он любил выпить и раньше, но знал меру и после четвертинки обычно становился оживленным, разговорчивым. Случалось, конечно, что он скандалил, ругался с мамой, но это зависело не от водки, а просто от его настроения. Выпивка же, наоборот, делала его добрее. Но в конце сентября он запил глухо и как-то безнадежно. Приходил поздно, еле-еле держался на ногах. В ответ на мамины упреки сипло говорил «заткнись» и добавлял какую-нибудь гадость. Валился на кровать и мычал во сне. Мама ложилась тогда на Стаськину кушетку, а он сам – на пол, на тощий тюфячок, и укрывался маминым полушубком. В комнате стоял тяжкий дух водки и грязного тела. Маленькая Катюшка в такие ночи почти не спала, плакала не переставая. Мама и Стасик по очереди качали кроватку. А Юлий Генрихович вставал утром сумрачный, глухо молчащий. Брился, приглаживал щеточкой свой пробор, сам кипятил себе чайник. Съедал, запивая кипятком без заварки, свою хлебную порцию и уходил.
Иногда он пил и дома. Один или с новым приятелем по фамилии Коптелов. Юлий Генрихович называл его «Коптелыч». Это был маленький морщинистый дядька, весь какой-то дряблый: слезящиеся глазки, бесцветные, прилипшие к лысине волосинки, дребезжащий голосок, хлюпающие резиновые сапоги, от которых противно пахло. Работал он где-то завхозом. Мама терпеть не могла Коптелыча, еле-еле здоровалась, когда он приходил. Но Коптелыч не обижался. Хихикал, пытался шутить: «Вы уж, Галина Вик-ровна, не ругайте своих мужичков, не прогоняйте, голубушка…» Стасика пытался гладить по голове, тот шарахался.
Пил Коптелыч наравне с Юлием Генриховичем, но почти не пьянел, только голосок у него дребезжал сильнее.
Однажды, когда у отчима был редкий момент протрезвления, мама сказала:
– Зачем ты с ним якшаешься. Он же наверняка это… с теми знается. Я видела его на улице с одним… который там работает. Который однажды нашу работу в библиотеке проверял…
Юлий Генрихович ответил с тяжелым равнодушием:
– А я знаю… Я все знаю…
– Потому и пьешь? – помолчав, тихо спросила мама.
– Они меня уже два раза вызывали. С работы…
Мама выдохнула еле слышно:
– Господи, зачем? Все ведь выяснено. Ты же совсем… ни в чем… Чего им надо?
– Кабы знать, чего… – В голосе отчима появилось то насмешливо-болезненное удовольствие, с которым он раньше рассказывал о своих страданиях. – Ласковые беседы ведут, вокруг да около. Может, копают чего… Может, в сексоты планируют…
– Господи…
– Господи тут ни при чем. У них свой господь бог… Ты вот что, дай-ка мне лучше тридцатку. Последний раз…
– Юлик, последние деньги ведь…
– Ну, не ври, не ври, – сказал он добродушно. – У тебя припрятаны, я знаю.
Мама больше не спорила, дала. А вечером Юлий Генрихович заявился с Коптелычем. Оба уже «хлебнувшие», но не очень. Мама встретила их не сердито, даже с Коптелычем на сей раз поздоровалась нормально.
– Садитесь ужинать, я картошку пожарила…
Коптелыч, однако, скромненько притулился у двери, на крытом мешковиной сундуке, а Юлий Генрихович сел у стола, не снимая ватника. Сказал, глядя себе в колени:
– Ты вот что… Наши в «Метро» собираются, чтобы насчет поездки поговорить. На озеро… Ты это… пятьдесят рублей мне еще надо.
«Метро» – так называли забегаловку в подвале на углу Метростроевской и Первомайской.
– Ты же днем тридцать взял!
– Ну, взял! – с привизгиванием крикнул отчим. Видно, решил распалить себя. – Будто я не знаю, что у тебя еще есть!
– Да ведь до зарплаты неделя! Молока не на что будет купить!
– Дай… – тяжело сказал отчим.
– Нет…
– Дай!!
Стасик сжался на своей кушетке. Опять начинается…
– Ну, Юлий Генрич… – заерзал у двери Коптелыч. – Ну, ты это… Может, не надо…
Отчим грузно и медленно поднимался у стола. Он был все-таки пьян. Заметно теперь. Лицо красное, подбородок дрожит.
– Постыдись, – быстро сказала мама. – У тебя же дочь…
Он хрипло вдохнул воздух, шагнул к решетчатой кровати-качалке, опустил в нее растопыренную пятерню. Оскалясь, оглянулся через плечо:
– Придушу эту твою дочь! Если не дашь!
Катюшка проснулась, пискнула. Стасика вдавило в кушетку тугим ударом страха.
– Мамочка, отдай!
Мама рванула ящик комода, выхватила оттуда, бросила на пол две красные тридцатирублевки.
– Не трогай ребенка, зверь!
Отчим схватил деньги, пригнулся, суетливо запихал их во внутренний карман. Коптелыч бормотал:
– Ну, Генрич… Ну, зачем так… Надо по-доброму, чего вы…
Мама, плача, схватила Катюшку, та раскричалась. Отчим выскочил за дверь, Коптелыч, не разгибаясь, за ним. Стасик дрожал и всхлипывал. Не только от страха за Катюшку и за маму, а еще и просто от дикой несправедливости жизни…
Юлий Генрихович не появлялся дома два дня. И без него было лучше, спокойнее. Он пришел в субботу вечером, трезвый и какой-то оживленно-деловитый. Сказал маме небрежно:
– Ты уж прости меня. Сорвался…
– Никогда я тебя не прощу за Катеньку…
– Ну, как хочешь… Может, она сама простит, когда вырастет… А может, и ты простишь, когда с дичью вернусь. На сытый желудок люди добрые… А, Стасик?
Стасик затравленно молчал. Катюшка хныкала на руках у мамы. Отчим достал из куженьки патронташ, снял со стены тулку.
– Ну, скажите «ни пуха, ни пера»…
Опять все молчали… Он неуклюже махнул рукой от двери, зачем-то подмигнул Стасику (или просто дернул веком). И ушел. Навсегда…
На похороны Стасика не взяли (да он и не хотел). Он остался нянчиться с Катюшкой. А чтобы ему было не так страшно и грустно, с ним осталась соседка тетя Женя. Стасик брал Катюшку на руки, когда она плакала, совал ей в рот соску-пустышку и даже сам перепеленывал сестренку.
– Какой ты у мамы помощник, – вздыхала в уголке тетя Женя. Она была пожилая и добрая.
Мама вернулась скоро. Похороны оказались малолюдными и быстрыми. Не было ни речей, ни оркестра. Считалось, что самоубийца – это чуть ли не преступник, какой уж тут оркестр. Лишь друзья-охотники (мама это рассказала потом) трижды выстрелили над могилой из ружей.
Делать поминки мама не собиралась. Но трое мужчин, которых Стасик почти не знал, все-таки пришли с кладбища вслед за мамой. Откупорили бутылку, вскрыли охотничьим ножом банку камбалы в томате.
– Ты уж прости нас, Галина Викторовна, давай по русскому обычаю…
– Давайте, – покорно согласилась мама и тоже присела к столу.
В этот момент появился Коптелыч. Потоптался в дверях, суетливо перекрестился, глядя в потолок.
– Проходите, – отрешенно сказала мама.
Коптелыч сел, выставил еще бутылку. И на этот раз быстро захмелел. Бормотал что-то, клевал носом. А когда все поднялись и решительно взяли его под руки, всхлипнул. Потом оглянулся на маму и проговорил с пьяной назидательностью:
– Из-за страха это он… Да…
– Из-за вас, – тихо сказала мама.
– Не-е… Ты, Вик-ровна, не думай, я не это… Нет…
Один из поминальщиков дернул его к двери.
– Прикуси язык… Извините, Галина Викторовна…
Они ушли. Мама взяла Катюшу и стала кормить грудью. Катюшка смешно чмокала и один раз тихонько чихнула… Она была славная. Совсем крошечная, но умная. В эти дни почти не плакала, будто понимала, что не надо прибавлять маме и брату хлопот. У мамы, когда она узнала про Юлия Генриховича, пропало молоко, и Катюшку сутки или двое кормили из бутылочки с соской. Мама боялась, что это навсегда. Но нет, кажется, дело поправилось. Стасик подошел, тронул мизинцем волосики на Катюшкином темени. Мама сказала:
– Сходил бы ты к ребятам, узнал бы, какие уроки заданы. Три дня ведь в школе не был.
– Ага… Я к Янчику схожу… – Стасик подумал и дернул с зеркала серую пеленку. Объяснил виновато: – Жить-то надо.
2
Стали жить втроем. Денег не хватало. То, что мама получила за свой послеродовой отпуск, были «кошачьи слезы». До первого ноября еще получали хлеб по карточкам отчима. Это было против закона, но продавщица Рая делала вид, что ничего не знает.
Из милиции вернули ружье Юлия Генриховича, которое сперва забрали для следствия. Отдали и велели сразу продать через комиссионный магазин – нельзя держать дома оружие без документов. Заодно мама унесла в комиссионку и единственный приличный костюм Юлия Генриховича. Патронташ, сумку с сеткой для дичи и другие охотничьи принадлежности мама раздала приятелям мужа, которые заходили несколько раз. И остались от Юлия Генриховича кой-какая старая одежда, пустая куженька, бритвенный прибор да щеточка для волос. Прибор мама собиралась отдать брату Юлия Генриховича, если он приедет. Но Александр Генрихович не приехал, болел.
Еще у Стасика осталась на память об отчиме книга «Ночь перед Рождеством». Но Стасик ее спрятал подальше. Всякое напоминание о нечистой силе и ночных страхах было для него непереносимо. Он боялся теперь темных углов, шагов за спиной, разговоров о кладбище. К этим страхам добавилась проснувшаяся опять боязнь закрытого помещения – та, которую он впервые ощутил в лагерном щелятнике. Когда ложились спать, Стасик просил маму оставлять приоткрытой дверь в коридор. А мама говорила, что из двери дует и Катюшка может простудиться…
Прошло три недели. Зимы все еще не было, снег иногда падал, но тут же таял. Темнело рано – когда идешь из школы, земля черная и небо черное, только из окон слабый свет, и от него чуть-чуть искрится подстывшая слякоть. И вот однажды Стасик толкнул калитку, прошел по брошенным через лужи доскам к своему крыльцу и там, сам не зная зачем, оглянулся. И сдавленно закричал: из-за темной поленницы поднималась узкоплечая фигура с наглухо забинтованной головой. Белый кокон жутко светился на фоне черного забора.
Стасик задергал ручку, а дверь была тугая, открылась не сразу. Он без памяти взбежал по лестнице, упал через порог в комнату. Мама схватила его:
– Что с тобой?! Стасенька!..
– Там… кто-то… – И он разрыдался.
Появилась тетя Женя. Еле успокоили Стасика. Оказалось, что соседям привезли дрова, и дядя Юра, чтобы не развалилась поленница, прислонил к ней торчком двухметровое березовое бревно. Белый кругляк и торчал, как голова.
Дяде Юре влетело от жены, тети Маруси, хотя он, конечно, был не виноват. А Стасик от стыда сопел и прятал глаза, но прежние страхи его не отпускали. И через неделю мама сказала:
– Уезжаем мы отсюда, вот так. Договорилась я.
Бухгалтерша мебельной фабрики, где раньше работал Юлий Генрихович, согласилась обменяться жилплощадью. Ей, бухгалтерше, и ее матери была прямая выгода – и жилье будет просторнее, и к работе ближе. Конечно, обмен – дело хлопотное, надо получить разрешения и справки в милиции, в домоуправлении и у всяких других начальников. А те справок и разрешения давать не хотели. Но потом все-таки дали. Бухгалтерша выхлопотала на полдня фабричную полуторку, соседи помогли погрузить вещи. И вот Стасик, мама и Катюшка оказались на новом месте.
Эта комната была теснее прежней – большой, разгороженной надвое. И окна здесь неширокие, с чуть закругленным верхом и простым переплетом в виде буквы «Т». И все-таки Стасику новое жилье понравилось.
К дому, где он прожил свои девять с половиной лет, Стасик привык, но нельзя сказать, что любил его. По сути дела, это был двухэтажный бревенчатый барак, до войны он служил общежитием для холостых работников железной дороги, а уж потом переделали под квартиры. В здешнем же одноэтажном доме – старом, длинном и с горбатой крышей – Стасик сразу ощутил живую душу. Видно было, что строили дом старательно, любовно, чтобы жить в нем долго и защищенно от невзгод. Невзгоды, конечно, дом не обошли, сейчас он обветшал, осел. Жестяные дымники на трубах и украшения водостоков проржавели и помялись. Резьба наличников и подоконных досок – деревянные цветы и листья – потрескалась и местами осыпалась. Но ощущение прочности и уюта осталось.
И – самое главное! – дом этот стоял в двух шагах от Банного лога. Катерный переулок, номер три…
В день переезда выпал наконец пушистый снег, засыпал крыши и деревья. И на следующее утро Стасик прошелся по всему Банному логу туда и обратно. Было все не так, как в прошлый раз, без травы и листьев, но все равно красиво и сказочно. Как на заграничной новогодней открытке: укутанный снегом городок на горках. Все сверкало, с веток сыпались блестящие струйки, и лодки у заборов спали под перинами.
Таилась тут и опасность: могло случиться, что снежные колпаки на столбиках ворот и палисадников напомнят Стасику о мертвой забинтованной голове. И случилось! Словно кто-то на ухо подсказал ему такое сравнение. Но Стасик не поддался этому «кому-то»: «Фиг тебе! Это шапки снежных гномов и Деда Мороза!» Он не хотел отдавать свою сказку.
И само название «Банный лог» он не стал теперь связывать с банями и рассказом Юлия Генриховича об арестованном архитекторе. Оттолкнул их от себя. Хватит!.. А через несколько дней узнал, что до революции на этой улице была жестяная мастерская и владел ею некий Спиридон Банных, отсюда и пошло название.
Про мастерскую рассказала Стасику его новая соседка, пятиклассница со странным именем Зяма. Зямой звали ее все в этом доме. Лишь мать – высокая и грозная на вид тетя Рита – иногда кричала на всю округу:
– Зинаида! Сколько говорить: брось книжку и марш в сарай за дровами!
Но Зяма не очень боялась матери. И уж совсем не боялась своей бабушки. А больше ей бояться было некого, жили втроем.
Была Зяма длинная, белобрысая, с тонким капризным голосом. И характер был капризный, хотя и не злой.
Когда Стасик сперва не поверил про жестяную мастерскую (разве будут сохранять название в честь какого-то мелкого буржуя?), она скандально закричала:
– Ну и подумаешь, ну и не верь! Если сам такой глупый, спроси Полину Платоновну, она здесь с дореволюции живет!
Полина Платоновна тоже была соседка. Старая и одинокая. Она приходилась двоюродной сестрой чиновнику пароходной конторы Петру Марковичу Ткачеву, который в незапамятные времена владел всем этим домом (на воротах еще сохранилась ржавая табличка «Домъ П.М. Ткачева»). Жила Полина Платоновна в комнате с двумя окнами – такой же, как у приехавших сюда Скицыных. Комнаты эти соединялись дверью, а другая дверь вела от Полины Платоновны на общую кухню. Через кухню можно было попасть к Зяме, а дальше располагалась квартирка, где жили семидесятилетний Андрей Игнатьевич, его жена тетя Глаша и ее сестра тетя Аня. Сплошные «тети». Андрей Игнатьевич, когда увидел Стасика, заулыбался редкозубым прокуренным ртом:
– Ну и добро… Будет в доме еще один мужик. А то ведь бабья республика.
– Ты молчи про республику-то, – цыкнула тетя Глаша. – Язык тебе не укорачивали… бутало…
Почти все окна дома смотрели в Катерный переулок. А на дворе вдоль глухой стены тянулся навес, под которым хранились дрова, кадушки и старая мебель. Туда же были встроены дощатые сенцы с крылечками. У Андрея Игнатьевича крылечко, у Скицыных и еще одно – кухонное, через которое ходили к себе Полина Платоновна и Зямино семейство. Конечно, можно было пройти весь дом сквозь все двери, «навылет». Но кому понравится, если через твою комнату шастают соседи. Маме и Стасику пришлось ходить на кухню через двор. Но это пока Полина Платоновна не сказала:
– Да не стесняйтесь вы, ради Бога, ходите через мою келью. У меня же никогда не заперто, да к тому же днем я и дома не бываю. – Она, старенькая, седая, очень сутулая и со странно приподнятым плечом, все еще служила где-то машинисткой.
Мама обрадовалась. Потому что открывать дверь на двор – это каждый раз холоду напускать, а Катюшка и так нехорошо покашливала.
В комнате у Полины Платоновны Стасик всегда задерживался, чтобы поглазеть. Там столько интересного! Скрипучее кресло с потрескавшейся кожей и львиными головками на подлокотниках, пузатый резной комод с узорными кольцами из меди, на нем ларец со стеклянными окошками, в которых картинки из бисера: деревья, домики и олени. Настольные часы – тяжелое кольцо с циферблатом держат два голых бронзовых мальчишки с крылышками. А еще – разные фотографии в рамках, темно-золотая икона в углу, тяжелые переплетенные «Нивы» за стеклянными дверцами шкафа. Но самое главное – фисгармония.
Это такой старинный инструмент вроде пианино, только во время игры надо нажимать на педали, чтобы накачивался воздух. Звук получается, как у баяна… В Клубе железнодорожников, где раньше работала мама, стоял рояль, и Стасик научился на нем играть одним пальцем несколько песен: «Варяг», «Вечер на рейде», «Мы не дрогнем в бою…». И вот однажды, когда Полины Платоновны не было, мама ушла на рынок, а Катюшка спала, Стасик решился и поднял крышку фисгармонии. Придвинул стул.
Он быстро понял, как работать педалями и как переключать регистры, и стал подбирать «На позицию девушка провожала бойца». И настолько увлекся, что не заметил, как пришла Полина Платоновна. Обмер, когда она оказалась рядом.
– Ты немножко не так играешь. Давишь на «фа», а надо «фа-диез»… Вот слушай… Нажми педаль.
Куда там «нажми»! Стасик съежился, как пойманный воришка.
– Я только попробовал… маленько…
– Господи, да что ты испугался-то? Играй на здоровье… – Полина Платоновна отошла, присела, не сняв свою вытертую плюшевую дошку. – Левушка тоже любил на ней играть. У него слух был почти абсолютный… А вот надо же, в летчики…
Она смотрела на большую фотографию под стеклом.
Своих детей у Полины Платоновны никогда не было, а племянника Левушку, сироту, она воспитывала с малолетства до армии. Он поступил в летное училище и погиб в сорок третьем… А на портрете Левушка был еще мальчик, чуть постарше Стасика. Белокурый, с небрежно зачесанными набок волосами, с ясным таким и смелым лицом. Похож на Тимура из кино.
Фотография была четкая. В глазах у Левушки блестели солнечные точки, а на овальной пряжке пионерского галстука горела искра. Такие пряжки – серебристые, с эмалевыми язычками пламени – раньше были у каждого пионера. А теперь галстуки завязывают узлом. Когда Стасик смотрел на Левушкин снимок, то завидовал. Если примут в пионеры, такую пряжку Стасику все равно уже не носить… Впрочем, в большой школе-семилетке, куда Стасика недавно перевели, разговора о приеме в пионеры пока не было.
3
Расставаться со старой школой Стасику не хотелось. Хотя ни с кем у него большой дружбы в классе не было, но все-таки ребята свои, знакомые. А как будет на новом месте?
Оказалось, что неплохо. Особенно здорово, что школа была мужская. Ни в одном классе ни одной девчонки! Ребята встретили Стасика обыкновенно: без особой приветливости, но и не задиристо. Правда, один вспомнил Стасика Скицына по лагерю:
– А, Вильсон! Здорово!
Но он был не из тех, кто приставал там к Матросу, и, кажется, все эти истории ему не запомнились. Только прозвище запало в голову.
– Вильсон, айда, садись со мной!
Прозвища – они как липучки. И Стасик понял, что от Вильсона ему не избавиться. Оставалось носить эту кличку не как дразнилку, а как обычное имя.
Ну, а в самом деле, если разобраться, чем плохо – Матрос Вильсон? Как из книжки про моря и путешествия. И когда думаешь про Бесконечность и Вселенную и хочется крикнуть о себе на все мировое пространство, то «Вильсон» звучит гораздо лучше, чем «Стасик».
«Я – Вильсон, Вильсон, Вильсон!»
Почти как «Ким»…
А на то, что Матросом Вильсоном дразнил его Чича, наплевать! Сам он, поганка бледная, матросом никогда не будет.
Зато в семилетке третьеклассники учились в первую смену, не надо ходить вечером по темным улицам.
Бабушка Зямы за совсем небольшую плату согласилась возиться с Катюшкой, когда мама начнет работать. Из Клуба железнодорожников мама уволилась, нашлась работа в маленькой библиотеке для детей плавсостава, в трех кварталах от дома. Можно будет прибегать кормить Катюшку грудью.
Мама стала бодрее, иногда улыбалась даже, а один раз, как прежде, энергично огрела Стасика скрученным фартуком – за то, что не вымыл тарелки. Стасик обрадовался, будто ему три рубля на кино пообещали… Плохо только, что седые пряди, которые он видел в маминых волосах, не исчезали. Говорят, что если седина появилась, то это уже навсегда…
Иногда Стасик и Зяма брали под навесом деревянные, похожие на маленькие розвальни сани и шли кататься на спусках Банного лога. Там со всей округи ребята собирались, такое веселье! Особенно хорошо было вечером: луна яркая, небо зеленое, крыши и деревья блестят…
А придешь домой – и на кухню. Там почти каждый вечер собирались все обитатели дома. Сидят, ужин варят, всякие разговоры ведут. В зеве русской печки трещат дрова, на столах уютно светятся керосинки.
…Когда Стасик стал взрослым и даже старым, он пытался объяснить внуку Сашке, что такое керосинка.
– Понимаешь, это такая микропечка для варки пищи. Действует по принципу керосиновой лампы. Резервуар с горючим, фитили, но вместо стекла – плоская вытяжная коробка из жести. С конфоркой для кастрюли и с маленьким слюдяным окошком, чтобы следить за пламенем. Окошечко мутное, закопченное, смотришь на него и представляешь всякое кино. Хорошо так…
– Будто микротелевизор? – понимающе спросил семилетний Сашка.
– Ну… похоже. Только в телевизоре – что показывают, то и гляди. А у керосинки – представляй, что хочешь.
– И получается?
– Еще бы!
Через день деду Стасику сильно влетело от дочери за «глупые рассказы». Потому что Сашка соорудил керосинку из кожуха старого отцовского кассетника и едва не сжег дачу…
…Ну а тогда, в конце сорок седьмого года, Стасик Скицын еще не подозревал, что будут телевизоры, видео и кассетники. Электричество и то было не каждый день. Но все-таки житье делалось все лучше. Обещали скоро отменить хлебные карточки. На родительском собрании Эмма Сергеевна сказала, что «хотя Скицын и пришел в этот класс недавно, однако общую успеваемость не испортил»… Зяма дала почитать растрепанную книжку «Сердца трех» писателя Джека Лондона. Сплошь про приключения…
Но однажды хорошая жизнь испортилась. В первых числах декабря пришел Коптелыч. Мама не скрыла своего недовольства, Стасик тоже насупился. А Коптелыч будто ничего не заметил. Покивал, повздыхал, разделся у вешалки и, шаркая валенками, подошел к столу. Поставил четвертинку.
– Сорок дней, Галина-свет Вик-ровна. Время идет, а? Глядишь, и все туда отправимся помаленьку…
Стасику понравилось, как ответила мама:
– Мне туда нельзя. У меня дочка и сын. Так что ищите других попутчиков.
– Да я и не спешу, хе-хе… Давай помянем друга Генрича.
– Не ждала я, – сказала мама. – У меня и закуски нет.
– А и не надо! Стаканчики давай да корочку, чтоб занюхать.
Мама поставила один стакан, блюдце с пластинками хлеба и колбасы.
– А ты что же? Не будешь? Как я один-то?
– Мне нельзя, я ребенка грудью кормлю.
– Ну, ладно, прости тогда… – Раскупорил, забулькал. – Господи, помяни в своем царстве раба твоего Юлия…
– Меньше бы вы его сами… помнили, пока жил! – не выдержала мама. – Глядишь, сейчас поминать бы не пришлось.
Коптелыч засаленным рукавом вытер губы.
– Чего-то все намекаешь, Вик-ровна. И в тот раз, и теперь… А зря. Я ничего. Если что думаешь, будто я это, то вовсе нет… А вообще-то, смотри-и…
Он вылил в стакан остатки водки, выпил крупным глотком – кадык прыгнул под бугристой кожей. Потом Коптелыч встал.
– Мерси, значит, за угощеньице. Пойду… Ежели когда загляну на огонек по старой памяти, не прогоняйте…
У двери он, сопя, влез в ватник, нахлобучил ушанку. Криво, с ухмылкой, поклонился и, пятясь, вышел. Остался запах – смесь кислятины и застарелого курева.
С полминуты мама и Стасик сидели и молчали. Потом Стасик прыгнул в валенки, выскочил за дверь. Было темно, дул сырой ветер. Стасик еле разглядел Коптелыча у калитки, догнал.
– Стойте!
Коптелыч затоптался, оглянулся сгорбленно. Стасик сказал прерывистым непримиримым голоском:
– Вы к нам больше не ходите. А то… я вам башку расшибу. Сковородкой.
Коптелыч шагнул к Стасику. Тот напрягся, но не двинулся.
– Шустёр… – не то просипел, не то прохихикал Коптелыч. – Думаешь, если маленький, значит, можно? Маленьких, когда надо, тоже за жабры берут. – И пошел, кривясь на один бок.
– Шпион проклятый! – отчетливо сказал ему вслед Стасик. Схватил в горсть липкий от нахлынувшей оттепели снег. Хотел запустить Коптелычу в спину. Одумался. Стоял, дрожа на влажном холоде, катал снежок в ладонях. Катал, пока тот не превратился в холодный, льдисто-мокрый шарик.
Мама кричала с крыльца:
– Стасик, ты где?! Вернись, простынешь!
– Ста… – вдруг толкнулся в ладони шарик. И мгновенно растаял, как от горячего взрыва.