Глава пятая
1
Накануне троицына дня обветренный и загорелый Александр Васильевич приехал в поселок. Не успел он подойти к дому, как навстречу с радостным воплем кинулась жена.
— Саня! Голубь ты мой! — счастливо бормотала она, обнимая мужа. — Приехал... Заждалась!
— Соскучилась? — с улыбкой спросил Кириллин, прижимая к себе жену. — Пойдем в избу, Лиза, а то соседи смотрят, — смущенно прибавил он.
В чисто вымытой перед праздником избе было зелено, как в лесу. На полу свежая трава, в углах и у порога молодые березки.
— С утра все прибрала, — сказала жена, поднимая на руки ребенка. — Гляди-ка, Федя, батя приехал.
Ребенок весело залопотал, потянулся к отцу и схватился рукой за курчавую русую бороду.
— Потаскай-ка, потаскай его, чтобы не бросал нас одних, — смеясь, приговаривала мать.
Запахи согретой солнцем сосны плыли в открытые окна. Мир и успокаивающая тишина. И усталость, и длинная дорога позабыты, словно никуда не уезжал.
— Баня топится, Саня, — напомнила Лизавета. — Словно чуяла, что приедешь. Иди-ка попарься, потом обедать.
Вернувшись из бани, с чувством приятной усталости, разомлевший Кириллин сел у открытого окна. Жена поставила перед ним деревянный ковшик с квасом и ушла во двор.
— Хлеб да соль! — послышалось у окна.
Кириллин, повернув голову, увидел стоявшего у крыльца незнакомого чернобородого мужика. Он хмуро смотрел на мастера глубоко запавшими глазами. Холщовая рубаха висела на тощем теле. Переступая с ноги на ногу, незнакомец разглядывал Кириллина.
— Откуда будешь? — спросил Кириллин, не выдержав этого упорного взгляда.
— Тутошный, — хрипловато отозвался мужик, — Василий Гутарев прозываюсь.
— Не признаю что-то.
— Откуда признать. Недавно в Знаменском. Постом нас продали господину Корнилову. На стекле у Поливановых работали, а теперь им мастера не надобны. Завод с торгов пошел, людей распродали. Казне, слышь, много задолжали.
— У нас на заводе теперь? В гуте?
— В гуте маюсь.
Кириллин неодобрительно посмотрел на мужика и строго заметил:
— Все работают, а ты маешься?
— Маюсь, — угрюмо подтвердил Гутарев. — К вам, коренным, управитель подобрее, а нам, чужакам, плохо. Ваш барин такой уговор поставил: одна вещь в моем ящике не нравится — за весь ящик платы не будет. Тут еще, на грех, вашему управителю моя баба приглянулась. По-всякому ее и улещал, и грозил — блюдет себя Прасковья. Теперь вот маюсь: как ни берегусь — в ящике или бой, или посуда с затеками. Знаю — не моя вина, а ничего не сделаешь. Другой месяц грошика не получал. Сиделец в лавке дает еще в долг, да больно все худое — рыбка с червяком, мучица лежалая.
— А ты зачем молчишь? Расскажи барину. И на управителя кнут найдется.
— Твоими устами мед бы пить, — заметил Гутарев, криво усмехнувшись. — Пожаловался — выдрали. Все, мол, набрехал. Нет уж, с сильным — не борись. Теперь хоть со свету долой — житья нету. Мальчонка мой помер. Кормить нечем стало. И то сказать, как это сами-то лепимся, не знаю.
— От меня подмоги хочешь? Муки тебе могу дать. Убоины, если осталось, тоже дам. Но денег не взыщи, брат, мы их не видим.
— Спасибо. Я не за тем пришел.
Гутарев опасливо огляделся по сторонам и внезапно вспрыгнул на завалину. Наклонившись к Кириллину, он спросил шепотом:
— В Петербурге, говорят, был. Слышно там что-нибудь?
— Что слышно? — удивился Кириллин.
— Говорят, вольными будем. Царю бумагу подали, да господа ее припрятали, теперь никак найти не могут...
— Что? — отшатнувшись, переспросил Кириллин. — Про волю толкуешь? Кто тебя подослал-то?
Мастер ухватил за шиворот тщедушного мужика. Гутарев испуганно смотрел на Кириллина, ничего не понимая.
— Что же ты так? — упавшим голосом спросил он. — Худого я ничего не сделал. Коли словом обидел — прости, Христа ради. Пусти!
Ворот старой холщовой рубахи затрещал и распахнулся. Под рубахой проглянула тощая грудь Гутарева, торчащие ребра.
Кириллин устыдился своей вспышки. Он выпустил Гутарева и, все еще не доверяя, спросил:
— Может, кто подослал тебя?
— Господи! — всполошился Гутарев. — Сам пришел. Только вижу, тебе и без воли жить можно, а нам — все одно погибать, не дождемся.
— Ну, ты дурь-то не мели! — строго перебил Александр Васильевич. — Меня в первый раз видишь и про волю разговор заводишь, а ежели я барину скажу?
— Мне все едино, — махнув рукою, сказал Гутарев, отходя от окна. — Хуже не будет, а лучшего ждать нечего.
— Стой, дядя! — крикнул Кириллин ему вслед. — Не сердись. Ну, виноват, погорячился. Заходи в избу, поговорим.
— Некогда. В другой раз потолкуем. Будь здоров!
Кириллин понял, что Гутарев обиделся.
После обеда Александр Васильевич выдвинул из угла покрывшийся пылью станок и стал вытирать его.
— Иль работать надумал? — спросила жена.
— Я недолго, Лиза, — ответил мастер. — Часок посижу и брошу. Больно уж соскучился без дела.
— В церковь шел бы лучше.
— Ты помолись за меня, — шутливо сказал Кириллин, — а я поработаю.
Когда жена пришла от всенощной, Александр Васильевич, нахмуренный и сосредоточенный, еще продолжал работать. Покрытое маслом и наждачной пылью медное колесо, похрустывая, врезалось в стекло. На сверкающей поверхности возникал, словно матовый морозный узор, петербургский пейзаж. Вдали виднелся Петропавловский шпиль, а на берегу на скале темнел силуэт Медного всадника.
— Отдохнул бы с дороги, — сказала жена.
— Погоди, погоди!.. Не мешай, Лиза. Скоро кончу.
В эту ночь Кириллин так и не уснул. Гудела голова, но бросить начатого дела никак не мог. Под утро, когда запел рожок пастуха, Кириллин все еще сидел за станком. Дремота одолевала мастера, и он, роняя голову, прислонялся щекой к медному колесу. Щека была испачкана наждаком и маслом. Масло темнело и на бороде.
— Господи! — воскликнула утром Лизавета, поглядев на мужа. — Зачем только в баню вчера ходил?
2
Четвертый день дует шалоник.
Когда приходит этот яростный ветер, Степан Петрович становится злым и раздражительным. Закутавшись в халат, Корнилов часами угрюмо смотрит в окно на пыльную песчаную дорогу. Она уходит от завода в зеленый полумрак бора, бежит по полям далеко-далеко, к губернскому городу. Вихрится на дороге песок, засыпает никнущую траву, и сосны становятся от него серыми.
Степана Петровича злит не то, что шалоник несет с собой едкую пыль. Ветрам положено дуть. Другое обидно хозяину: приходит шалоник, и пропадает в печах тяга, плохо варится стекло, сутками в горшках квасится. По-всякому уже прикидывал Степан Петрович, но ничего придумать не смог. За ветер работные люди не в ответе, штрафа с них не взыщешь. Убыток хозяйский...
Четвертый день дует ветер. Белая пыль шихты вьется метелицей по заводскому двору, плотно ложится на окна, и солнце уже не может пробиться в дымный сумрак гуты.
Наглотавшись белой пыли, люди кашляют. Сухой, сиплый кашель раздирает до боли грудь. Отплевываясь, человек чувствует на языке соленый привкус крови.
Усталые, равнодушные ко всему, молча ходят в эти дни гутейцы и граверы. Непривычная тишина наступает на заводе. Изредка только прорвется тонкий повизгивающий вой стекла. Мастер рисовки, у кого есть в запасе товар, задумал разделать на колесе жбан или вазу. Но визг стекла скоро стихает: не хочется работать, если каждую минуту задыхаешься от кашля.
3
О стекле люди знали давно. Еще тридцать столетий назад финикийские купцы привозили из далекой Африки бусы и сосуды из темного минерала, созданного руками искусных египетских ремесленников.
Две тысячи лет назад темный минерал преобразился. Мастера древнего Рима сделали его прозрачным, расцветили внутри мерцающими искрами. Чаши-муррины с вкрапленными крупинками цветного стекла уже мало чем напоминали изделия египтян. Рим стал родиной вечной живописи — стеклянной мозаики, в Риме впервые начали расписывать стекло нетускнеющими красками.
Прошли тысячелетия. Искусство римских художников, мастеров стекла переняли венецианцы. Славу и несметные богатства принес Венецианской республике труд ее стеклоделов. Наравне с драгоценностями ценились тонкостенные вазы и чаши, расписанные жидким золотом и яркой эмалью.
Стекло хорошо принимало краску, и художники тончайшими кисточками рисовали на сверкающих прозрачных стенках кубков и узорчатых ножках ваз подвиги Геракла, легендарных зверей, сказочных птиц, приключения Одиссея. Неверную деталь рисунка, ошибочный штришок, неудавшуюся фигуру всегда можно было поправить, переписать заново: краски со стекла убирались легко. Но когда законченный художником рисунок сверху покрывали тончайшим слоем стекла, тогда уж ничему не поддавались краски, и картина на стекле могла соперничать по долговечности с металлом и с камнем. От времени разрушался мрамор, тускнела зеленеющая бронза, а хрупкое стекло сохранялось многие столетия во всей своей красе.
Так от одного народа к другому передавалось тысячелетнее чудесное мастерство, и каждый народ прибавлял к нему что-то свое, новое.
До того как расцвело стеклоделие в Венеции, до того, как появились вазы и кубки с цветными нитями, свитыми спиралью, с филигранным орнаментом, мир уже знал удивительнейшие витражи и мозаики из цветного стекла, витые браслеты и бусы Византии и Киевской Руси. Искусные в стекольном деле умельцы работали в древнем Пскове и великом Новгороде. Были мастера, да не сбереглось ремесло после татарского нашествия и смутного времени. Нелегко было тянуться за другими русскому человеку: он начинал сызнова в ту пору, когда славу венецианцев начинали оспаривать французские стеклоделы из городка Баккара, а французам не желали уступать первенство чешские мастера, создавшие богемский хрусталь.
В подмосковном селе Измайлове «тишайший» государь Алексей Михайлович определил быть царскому стекольному заводу. Для него нужны были мастера. Их нашли в Венеции на острове Мурано, где они жили и работали с давних пор. В те времена, когда в мире не знали иного стекла, кроме венецианского, ни один мастер не мог покинуть остров с его бесчисленными маленькими мастерскими. Закон Венецианской республики запрещал передавать секреты стекольного дела в другие страны. Но когда появились свои заводы в Богемии и Франции, строгий закон уже не имел былой силы.
Венецианцы приехали в Измайлово, быстро наладили изготовление художественных изделий из стекла, но знакомить русского человека со своим мастерством не пожелали. Дальше подсобной работы русских не допускали. Но они не падали духом и не терялись. Приглядываясь к иноземцам, наш мужик кое-что уже начинал понимать, а недостающее дополнял своей смекалкой. Прошло немного времени, уехали венецианцы с Измайловского завода, но ущерба для дела не получилось: русские мастера заменили чужеземцев.
Петр Первый заставил русского человека по-настоящему взять в руки стеклодувную трубку. Новые стекольные заводы под Петербургом, в Москве на Воробьевых горах и в других местах отдавались на попечение русских стеклоделов.
Лиха беда — начало. Мало опыта было у нашего мастера, но пришел ему на помощь Михаил Васильевич Ломоносов. Он раскрыл многое, что хранилось в тайне: научил варить цветные стекла, сделал из кубиков смальты новые русские мозаики, воспел даже в стихах стекло:
Неправо о вещах те думают, Шувалов,
Которые стекло чтут ниже минералов,
Приманчивым лучом блистающих в глазах:
Не меньше польза в нем, не меньше в нем краса...
Против пользы трудно было бы возражать. Краса же возникла быстро.
Не прошло и четверти века после смерти Ломоносова, а его ученики уже расписывали русское цветное стекло золотом и эмалью, и нелегко было отличить этих амуров и псиш, гераклов и нимф от тех, что рисовали венецианцы. Молодой мастер, недавний ученик, смело доказывал, что существуют в мире не только венецианские чудеса, французская баккара да богемский хрусталь, но есть и русское стекло.
Ученика уже не удовлетворяло то, что было создано другими.
Русский мастер не хотел подражать даже лучшим образцам. Александр Кириллин смело отверг и золото, и яркую эмаль. Из раскрашенной соломы, мха и обрезков цветной бумаги создавал он свои картины, и это были не плоские застывшие рисунки, а куски живой жизни, схваченные зорким глазом художника.
И на этом не остановился русский мастер.
Сотни наждачных жал прикоснулись к стеклу, и на его сверкающей глади расцвели волшебные цветы, полетели сказочные птицы, разлились искрящиеся реки алмазной грани. Потом для обработки стекла приспособили небольшое медное колесо, покрытое маслом и наждачной пылью. Оно оставляло на поверхности хрусталя туманный морозный узор матового рисунка...
Смелости и таланта требовала от мастера гравировка по стеклу. Уверенная, твердая рука нужна для тончайшего матового рисунка и пышной алмазной грани, ослепляющей глаз разноцветными огнями, пылающими в причудливых сплетениях линий.
Подобно всякому художнику, мастер-стеклодел мог делать наброски углем и карандашом, мог менять первоначальный замысел. Все это допускала бумага и стекло, расписываемое красками. Когда же рисунки на стекле стали делать гранильным колесом, поправки стали невозможны: одно неверное движение, и рисунок испорчен, загублена вещь. Поэтому мастера работали осторожно, предварительно намечая рисунок на стекле мелом и клеем. После разметки увереннее работал гравер.
Но дул ветер-шалоник, и останавливались колеса. В эти дни нечего было делать и мастерам рисовки.
4
Когда приходит шалоник, Степан Петрович старается не бывать на заводе. Нахмуренный, он бродит по комнатам просторного дома, заходит в музей, где просиживает дотемна. В тишине большого зала с широкими итальянскими окнами, затянутыми полотняными шторами, окруженный знакомыми вещами, Корнилов чувствует, как наполняется гордостью его сердце. Ведь сумел он все же поднять из ничтожества захудалое отцовское дело, другой такой завод в России поискать.
Много добрых мастеров у Степана Петровича. Цены нет вот этому кириллинскому стакану, который когда-то чуть не разбил он по горячности, спасибо Алексею — удержал. Стакан, на котором будто сам знаменитый Ватто нарисовал веселую картинку, удостоен двух золотых медалей на выставках.
Корнилов с любовью осматривает расставленные в шкафах на полках графины цветного стекла, хрустальные жбаны и кубки, вазы и ларцы. Отделанные золотом и серебром, матовыми рисунками, сияя радугой граней, ослепляют хозяина его сокровища. Прежде отделывали товар только золотом и эмалевой росписью, а теперь на заводе много стало добрых алмазчиков. Кто они, что они сделали — про то никто не знает. Слава принадлежит ему, Степану Петровичу.
Корнилов придумывает себе развлечение: он издали должен угадать рисунок гравировки.
— Евсей, гляди! — кричит хозяин глуховатому сторожу музея. — Вон на том графине грани бровкой сделаны.
— Так, ваша милость, — подтверждает сторож.
— Дальше гляди. Бокал на витой ножке с медальоном райком гравирован?
— Верно! — кричит сторож, увлекаясь придуманной барином игрой,
— Кувшин с серебром — а-ля грек, ваза синяя гравирована листом, кубок алмазной грани — королевского рисунка, — перечисляет Степан Петрович.
— Ан нет! Ошибка ваша, барин. Не королевский — графский узор на кубке! — возражает сторож.
— Врешь, королевский, — раздраженно ворчит Корнилов, подходя ближе. Заметив свою ошибку, Степан Петрович хмурится. Замечает он и пыль на полках. Раздумывать хозяин не любит — бьет сторожа наотмашь.
— Опять ни за чем не следишь, старый черт! Это что? Грязь! Языком заставлю лизать! Сидит, дармоед, пыль смахнуть не может.
— Батюшка-барин, не гневись, — размазывая по лицу слезы, бормочет сторож. — Боюсь, рука нетвердая, а вещи-то дорогие. Долго ли до греха? С кого спрос, коли разобью? Все с меня, грешного.
Корнилов не слышит оправданий. Угрюмо проходит мимо сокровищ музея. Даже любимый винный сервиз, в семи бокалах которого заделаны нежно вызванивающие музыкальную гамму серебряные бубенцы, не радует Степана Петровича, проклинающего в душе ветер-шалоник. А он все так же гудит и швыряет с силой песок в окна корниловского дома.
5
Делать на заводе было нечего, но и домой Кириллин не спешил. Просидев часа два в гранильной, наговорившись с мастерами о своей поездке в Петербург, Александр Васильевич вспомнил про Гутарева и решил заглянуть к нему.
Едва лишь вышел во двор, в лицо ударило облако белесой пыли. Кириллин невольно закрыл глаза и закашлялся.
— Что, не нравится наша похлебка? — спросил чей-то насмешливый голос. — Она, брат, потроха все вывернет.
— Вам и в шалонный день покою нет, — заметил Кириллин, подходя к дощатому сараю, покрытому густым слоем белой пыли.
— Здесь, как в аду, порядок строгий: день и ночь в котле кипи, — отозвался все тот же голос. — Нам отдыха нет.
В составной мастерской в густой пелене пыли двигались белые тени. Высеянный решетами песок лопатами перемешивали с толченой известью, поташом и содой. На бровях, ресницах и бородах пыльный налет шихты лежал, так же как и на всем лице, плотно, словно гипсовая маска. Под ней виднелись равнодушные усталые глаза. Подростки и женщины, прикрывая от ветра шихту тряпками, везли на тачках полные короба. Пышущие зноем печи ждали этой тяжелой белой пыли, наполнявшей короба. В печах шихта превращалась в стекло, в узкогорлые графины, вазы, бокалы.
Когда дул шалоник, стекло в печах не варилось и шихта была не нужна, а все же ее везли в гуту тачка за тачкой.
— Гоняют как окаянных, а там короба стоят, — ворчали женщины, возвращаясь в составную.
Старший гончар прикрикнул на них, и все умолкли. «Сатану Сатаневича» в составной ненавидели и боялись. Старший гончар не жаловался управителю и приказчику, а расправлялся со всеми своим судом.
— Чего ты гоняешь их, Кондрат Кузьмич? — заступился за женщин Кириллин. — Они верно говорят: сегодня шихта не понадобится.
— Ты иди, родимый, куда шел, без тебя разберемся, — сухо оборвал старший гончар. — С меня требуют, и мне отвечать. Нам ведь поблажек нет... Мы по ярмаркам и Питерам не гуляем.
Кириллин вспыхнул, но молча пошел дальше.
В гуте народ тоже томился от вынужденного безделья, хотя на первый взгляд казалось, что работа кипит по-обычному. Из печей выбивалось дымное пламя, и сизый чад слоился над цехом.
Гутарева не пришлось долго искать. Он сидел на опрокинутом коробе и ел размоченный в воде конопляный жмых.
— Здравствуй, Василий, — сказал Кириллин, присаживаясь рядом.
— Здорово, коли не шутишь, — угрюмо ответил гутеец, продолжая жевать. — Угостил бы, да боюсь, не понравится тебе моя закуска.
Кириллин, подняв тонкий березовый хлыстик, задумчиво чертил по пыльному полу.
— Хлеба-то что же не возьмешь у меня? — спросил Александр. — На хлеб обижаться нечего. Прости, погорячился прошлый раз.
— Ничего, — неопределенно протянул Гутарев. — Своего хлеба нет — у людей не наешься. Прежде, у Поливанова, хоть два дня на себя могли работать. Посевы были. С грехом, а все же к земле лепились. Здесь уже не то. Ни отдыха, ни срока тебе... И смерть-то про нас забыла.
— Что накликаешь на себя?
— Да уж лучше бы... один конец.
Кириллин вздохнул. Поднявшись, он напомнил:
— Заходи вечерком. Возьми хлеба-то.
— Ладно, там видно будет, — равнодушно сказал Гутарев.
6
Прекращался шалоник, и все возвращалось к прежнему.
В овраге за поселком ломали известняк. С речки тянулись подводы с песком. Около поселка они встречались с обозами, подвозившими дрова. Жизнь входила в привычную колею.
Год от года все больше разрастался завод. Не две, как при отце Степана Петровича, а восемь варочных печей отравляли дымом воздух в поселке.
Приземистые, покрытые копотью мастерские привилегированного завода Степана Корнилова все теснее смыкались внутри двора. Расширять двор уже некуда: новый забор поставили у самой кручи над прудом.
В продымленных, придавленных кровлей мастерских — каторга. Степан Петрович не баловал своих людей. Долго раздумывал, прежде чем поставил водяную мельницу для помола известняка. Остальное все делалось руками, ногами. И за все расплачивались легкими работные люди.
В дымной полутьме и угарном чаду гуты люди работали проворно. Концом длинной железной трубки мастер брал из пышущего нестерпимым жаром огненно-желтого озера быстро розовеющую каплю стеклянной массы — это было начало его тяжкого и сложного труда. Когда же труд был завершен — возникала чаша или узкогорлый графин. Среди отсвечивающих огнями стеклодувных трубок мелькали ребята — сыновья, внучата, братья и племянники мастеров, взятые в учение. Так издавна велось — от старшего в роду шло мастерство: дед — гутейский мастер, и внуки становились по нему гутейцами; у отца-гравера сыновья перенимали искусство светлой и матовой рисовки.
Гулко постукивая деревянными колодками, подвязанными к босым ногам, снуют у печей подручные, подавая мастерам трубки. Расплавленным золотом рдеет горячее стекло на трубках. От его жгучего прикосновения обугливаются, дымясь, края деревянных форм, в которые выдувают огненную массу стекла. Темнеют от пота холщовые рубахи, крупными каплями выступает пот на лицах мастеров. Пот щиплет ученикам глаза, но ребята стараются не отставать, бодриться, как взрослые.
Большими швецовскими ножницами срезается темно-вишневая кромка у вынутого из формы кубка, быстро заравниваются края, и кубок уже у подручного. Снова уходит к огню рожденное огнем стекло. После отжига в опечке кубок не будет бояться ни жаркого пылания пунша, ни холодного кипения пенного кваса, в котором плавают тонкие льдинки.
Встречаясь с мастерами-граверами, Кириллин беседовал с ними и внимательно присматривался к новым работам, появившимся за время его отсутствия. Жбаны, вазы, винные приборы радовали глаз. Каждый стремился сделать свою вещь лучше, искуснее, чем делал другой. Кириллин всегда испытывал чувство гордости за тот трудолюбивый замкнутый народ, с которым работал рука об руку. Эти люди брались за непостижимые дела и делали так, что радовалось сердце и гордо было сознавать, что дух человека не сгибался от житейских невзгод, что люди, придавленные гнетом, лишениями, создавали чудесные вещи.
Выйдет из рук мастера кубок с ножкой, похожей на переплетенные тяжелые листья аканта, и приказчик запишет ему в книге еще одну вещь. Если кубок заказной, гутейскому мастеру лишний гривенник в день положат. Простой, не заказной вещи другая цена.
Хоть немного, но все же платили каждому, а Гутареву за два месяца не пришлось ни гроша. Кириллин убедился в этом, заглянув к приказчику в книгу.
— Послушай, Степаныч, почему Гутареву ничего получать не приходится? — спросил Александр Васильевич.
Приказчик сдвинул на лоб очки, внимательно посмотрел на мастера и почесал пальцем клинышек бородки. После некоторого раздумья неуверенно ответил:
— Не знаю. Он, может, не мастер, а ярыжка подзаборный, этот Гутарев?
— Зря не говори, — остановил Кириллин. — Нет ли ошибки?
— Ты тоже зря-то не говори! — рассердился приказчик. — В моей книге ошибки быть не может. Любую запись смотри. Хочешь, твою покажу?
— Не надо, и так знаю.
— Смотри. Вот щет Василия Кустова с пятью сынами. Заработали за месяц пятнадцать рублей — все до полушки записано. Три ведра вина в фабричной лавке за месяц набрали — записано, четь ржи и овса мешок — записано. Рыбу вяленую брали... Ничего не пропущено. Осталось три гривны выдать на руки — получай. У меня, брат, ошибки не бывает.
— Я не про то, Степаныч. А может быть так: не захочет управитель платить мастеру, и не будет записей?
— Э-э, Лександр Василич, вон ты куда метишь!.. Всё, милый, во власти управителя. Я кое-что слышал, да помалкиваю. Наше дело сторона. И напрасно ты в это дело вяжешься. Управитель найдет чем прижать. А мне что ж — не дают записей о товаре, и платы нет...
— А крест-то на тебе есть? — вскипел Кириллин. — Выходит, грабить, душить человека на глазах будут, а ты в сторонку отойдешь?
— Что же делать, милый? Плетью обуха не перешибешь, а себе глаза выхлестнешь.
— Барину надо рассказать. Он, поди, не потерпит.
— Попробуй, скажи, — усмехнулся приказчик, — может, сойдет. У барина к тебе сердце мягкое — такого мастера поискать, а мне на рожон лезть нельзя: не простит управитель. Погоди, он еще насолит и тебе.
— Посмотрим, — тряхнув головой, ответил Кириллин. — Я не из робких, Степаныч, — прибавил он, прощаясь с приказчиком,
7
У дверей кирпичного здания конторы Кириллин столкнулся с хозяином. Степан Петрович явно был не в духе. Брезгливо морщась, он вытирал платком правую руку.
— Вот наслание божье этот ветер, — ворчливо буркнул Корнилов, искоса оглядывая мастера, комкавшего в руках поярковую шляпу. — Пыль везде страшная... Ты что-то сказать хотел, Александр?
— Управитель над мастерами измывается,— хрипловатым от волнения голосом произнес Кириллин, опустив глаза,
— Что? — переспросил Корнилов, сдвигая седые клочковатые брови. — Чем тебя обидели? Я и управителю морду набить могу, если безобразничает.
— Я не о себе, Степан Петрович! Другого мастера со света сживают, Василия Гутарева.
— Сживают? Что ты говоришь?
Кириллин заметил, что хозяин хмурится. Но мастер, чувствуя нарастающий гнев, твердо повторил:
— Нехорошо делает управитель. Два месяца ничего мастеру не платит.
— Постой, постой, — перебил Корнилов. — Кто не платит? Управитель только мои деньги раздает. Кто вам платит? Я. Выходит, хозяин завода кровную копейку у Гутарева зажуливает? Он мой товар портит, а я, значит, с поклоном: «Примите денежки». Не было так! И не будет! — багровея, крикнул Степан Петрович. — Заруби это себе на носу и постарайся не совать туда, где ему быть не следует!
«Похлопотал называется, — с горечью подумал Кириллин, глядя вслед уходившему хозяину. — Верно говорил приказчик: плетью обуха не перешибешь. Да где у меня голова-то? Можно ли найти правду работному человеку?»
Мастер плюнул от негодования и побрел в поселок. По дороге встретил обоз — везли в лавку вино, сушеную рыбу, бурую от пыли, и связки черствых баранок, гремевших как камни.
Обогнав обоз, Кириллин, поравнявшись с лавкой, решил вдруг напиться, позабыть все.
«Завтра, пожалуй, голова будет болеть, весь день разбитый... А, ладно! Сейчас бы только ни о чем не думать».
Мастер с размаху рванул дверь лавки, и колоколец над нею залился трепещущим звоном.
— Кто это буянит? — послышался недовольный голос лавочного сидельца, вздремнувшего в углу. При виде Кириллина он мигом стряхнул с себя сонную одурь, обтер табуретку, подал ее мастеру.
— Александру Васильевичу нижайшее почтеньице! Присаживайтесь, дорогим гостем будете, — бойко тараторил сиделец. — Каким ветром занесло? Год целый вас не видел. Лизавету Ивановну иной раз спросишь, как, мол, живет Александр Васильевич, давненько его не примечаем?.. Уехал, слышь, опять в Петербург или на ярмарку... Всячески вас барин превозносит, и верно — есть за что. Чего-с позволите отпустить?
— Водки.
— Пожалуйте-с, со всем превеликим удовольствием. Сколько? Штофчик? Два? Веселие Руси есть пити.
Лавочник смотрел на мастера угодливо, но чуть приметная усмешка пряталась в седеющей бороде.
— А горе-то русское за вином разве не тянется? — угрюмо заметил мастер, отвечая на свои мысли.
— Обижены, видно, кем-то? — осведомился сиделец, с любопытством оглядывая Кириллина, присевшего не на табуретку, а на кадку с рыбой,
— Водку давай! Ты свое дело знай — торгуй, ярославский мошенник, да не обмеривай, не обвешивай!
Лавочник обиженно умолк. Подвинув к себе книгу, он записал взятое вино и молча подал Кириллину гусиное перо. Мастер черкнул в книге.
— Горды непомерно-с, Александр Васильевич, — злобно промолвил сиделец, когда за мастером закрылась дверь. — Возгордились!
Он обмакнул перо и аккуратно подправил запись.
— Четыре штофчика изволили-с взять, Александр Васильевич. Четыре-с. Попомните вы ярославского мошенника.
Посыпав песком исправленную запись, сиделец захлопнул книгу и потянулся до хруста в костях.
— Ох, господи, — крестя рот, сквозь зевоту, с трудом вымолвил он. — Много грешим мы в жизни этой. Но ты, многомилостивый человеколюбец, не осуди, спаси и помилуй нас... Кажется, товар везут. Ворота пойти открыть,
8
Встретив Кириллина со штофом, старый приятель гутеец Чернов напросился на выпивку и повел Александра в избу, где им никто не мог помешать.
Теперь, открыв глаза, Кириллин с удивлением заметил, что спал он в незнакомом месте. В окна, сквозь пестрые ситцевые занавески, заглядывало солнце. В клетке посвистывал щегол.
«Времени, похоже, много, — подумал мастер. — Куда это меня занесло?»
Поднявшись с овчинного тулупа, разостланного на полу, Кириллин с удивлением разглядывал незнакомую обстановку и припоминал, как попал он вчера сюда, на край поселка, к веселой солдатке Дашке. Свернувшись клубочком, она спала на широкой лавке у окна, и старенькое одеяло из разноцветных лоскутов, сбившись, лежало у нее в ногах. Светловолосая, порозовевшая от сна Дарья, подложив под щеку пухлую руку, блаженно улыбалась и слегка шевелила губами.
— Эка разоспалась, дуреха, — с грубоватой теплотой в голосе сказал Александр. — Не разбудила, чертова кукла, и валяюсь до обеда.
Отшвырнув ногой облезлого кота, тершегося об стол, Кириллин вылил в стакан оставшуюся на дне штофа водку, поднес ее ко рту, но пить не стал. Выплеснул в угол и вышел в полутемные сени...
«Опоздал на работу. Управитель, гляди, еще штраф взыщет. Зачем нечистый меня сюда затащил?.. Бить меня некому!»
Шел, всю дорогу томясь предчувствием неизбежной беды, и не ошибся: не успел пройти за ворота — натолкнулся на Корнилова. Барин искоса поглядел на Кириллина и, сняв с головы белый картуз, с ехидцей поклонился:
— С праздничком, Алексашенька. Что это ты, друг любезный, пожаловать надумал? Мало праздновал, еще не выспался, поди.
Потупя взгляд, Кириллин молчал.
— Бражничать начал, пес! — визгливо закричал вдруг хозяин. — Где был вечор, когда посылал за тобой?
Степан Петрович размахнулся суковатой палкой, но не ударил. Только слегка ткнул мастера в грудь.
— Не замайте меня, барин, — угрюмо сказал Кириллин.
— Что?
— Не замайте, говорю.
— Да ты ума рехнулся? — отступив на шаг, удивленно переспросил Корнилов. — Если мастер хороший, так, думаешь, управы на тебя нет? Врешь, любезный! Скажу сторожам — сегодня же отдерут за милую душу.
— Лучше, думаете, будет?
Корнилов не успел ничего ответить. К нему подбежал запыхавшийся сторож и, сдернув с головы войлочный гречишник, бухнулся на колени:
— Батюшка барин! Беда! Управитель к вам послал. Мастер Васька Гутарев...
— Чего воешь, будто режут тебя? — рявкнул Корнилов, схватив сторожа за шиворот. — Говори толком!
— Руки на себя наложил. Удавился.
— Господи! Отмучился один! — простонал Кириллин. — Не буду сегодня работать. Не буду! Хоть убейте...
— Ступай уж, — угрюмо буркнул Корнилов и, повернувшись к Кириллину спиной, сказал сторожу: — Где он? Идем, погляжу.
9
Около бревенчатого сарая, где складывали готовый товар, толпился народ. Хмурые, молчаливые мастера стояли позади всхлипывающих баб. Перепачканные белой пылью шихты, ребятишки не лезли, как всегда, вперед. Стояли тихо, всматриваясь в темноту склада.
— Бедная головушка, — горестно сказала женщина, повязанная черным платком. — Грех-то ведь какой: без попа, без отпевания хоронить будут. В аду гореть будет.
— Замолчи! — крикнул подошедший Кириллин. — Ада нечего пугаться тому, кто в аду всю жизнь живет. Бог милостивее людей. Может, за муки Василию и в раю местечко найдется.
Протолкавшись вперед, Александр шагнул в полутьму сарая, где покончил свои счеты с жизнью мастер Василий Гутарев, недавно так жадно расспрашивавший незнакомого человека о воле.
«Вот и дождался ты воли, Василий, — мелькнула в голове Кириллина мысль. — Одна у нас дорожка на волю».
В дальнем углу склада, между разбросанных ящиков, висело уже остывшее тело мастера. Перед смертью Гутарев собрал пустые короба и, взобравшись на них, перекинул через блок веревку.
— Василич, — услышал Кириллин за своей спиной чей-то приглушенный шепот. — Покойника будут снимать — отрежь мне, милок, кусочек веревки на счастье.
— Эх ты!.. — со злобой выругался мастер. — Счастья захотел? Лезь и ты за ним в петлю...
Около покойника стоял сумрачный Степан Петрович. Управляющий почтительно, торопливым шепотом что-то объяснял ему.
— Добрый мастер был, — подумал вслух Корнилов. — Неужто так обиделся? С чего бы в петлю полез?
— Строптивости превозмочь не смог, — отозвался управляющий. — Строптивости много у них, дорогой Степан Петрович.
— Снять надо, — сказал хозяин, прикасаясь палкой к рубахе Гутарева, висевшей мешком над выпирающими ключицами.
— Другую рубаху надеть? — спросил управляющий.
— Покойника снять надо! — прикрикнул Степан Петрович. — Народ по местам разгоняйте. Только и норовят, мошенники, как бы от работы увильнуть! Ты-то куда?
Кириллин, не ответив, проворно вскочил на ящик и перерезал ножом веревку. Поддерживая одной рукой тело Гутарева, мастер осторожно опустил его на пол, поцеловал покойника в холодный лоб и, не глядя ни на кого, вышел из склада.
— Тоже перец-мужик... — сквозь зубы проворчал управляющий.