Глава вторая
1
Санька вырос в полутьме хрустального завода так же, как вырос здесь его отец, Василий Кириллин — высокий, широкоплечий человек со светлой, словно лен, бородой.
Все знали, что здоровый с виду мужик не жилец на свете: тяжелая, неизлечимая болезнь подточила силы Василия. С десяти лет начал он работать на стекольной мануфактуре Степана Петровича Корнилова. Скрежещущий стон шлифуемого стекла, окрики и зуботычины мастеров превратили резвого мальчика в запуганного подростка, который и во сне нередко кричал и жалобно просил у кого-то прощения. Женился Василий, стал хозяином в доме, но страх не прошел — сковал, заморозил на всю жизнь.
Двадцать лет проработал Василий на гранильном колесе, двадцать лет глотал стеклянную пыль, и оттого стала болеть грудь. От стеклянной пыли жгло в горле. Утром, с трудом поднимая тяжелую голову, Василий часто примечал на дерюжине, лежащей под головой, темные пятна засохшей крови. Мысль о том, что приближалась смерть, уже не пугала мастера. Он покорно примирился с нею, и только вздыхал, когда украдкой гладил рукой вихрастую голову старшего сына.
Хорошо запомнилось Саньке то утро, когда он проснулся от прикосновения этой шершавой руки. Мальчик приоткрыл глаза и увидел отца, сидевшего на краю постели.
— Вставай, сынок, сегодня и тебе на работу идти...
Померла сестренка Лушка, пошла работать на завод мать, а за ней настала очередь Саньки. Весной, когда за шумной полноводной рекой тревожно и радостно кричала в лесу перелетная дикая птица, когда на березе распускались почки, пришел последний час мастера Василия Кириллина.
Он лежал в избе на широкой лавке у окна, одетый в чистую холщовую рубаху и пестрядинные порты. Были они коротки и не прикрывали щиколоток. В ногах умирающего валялся старый овчинный полушубок.
Гранильщик был еще жив, когда стоявшие вокруг него родные шепотом заспорили о чем-то. Василий, с трудом подняв на них укоризненный взор, устало прохрипел:
— Помолчите малость. Дайте хоть помереть-то.
Жена заголосила, бросилась к нему, а он, громко охнув, вытянулся и застыл. Теплые лучи заката упали на бледное лицо покойника с синеватыми глубокими впадинами глаз, прикрытых медными пятаками.
Похоронили отца на погосте под дикой яблоней. Хозяином в доме остался малолетний Санька.
2
…Снились хорошие сны: пестрые птицы летали и звонко пели над лесом, над рекой, журчавшей в тишине, и завороженный лес стоял тихо, словно боясь помешать радостной песне весны.
Санька не понимал, как он попадал сюда. Грязный, уставший от работы, появлялся в лесу мальчишка, и чаща радушно принимала его под свой шатер. Ласково рокочущая река смывала с лица пыль и копоть. Утомленный зноем, он жадно пил светлую воду, и от этого, казалось, уставшее тело наполнялось небывалой силой. Находил силач Санька около речки сверкающую глыбу, которую нельзя поднять человеку. Вынимал из своего мешка зубило, срубал у глыбы большие грани, и оттого что силен и опытен был мастер, ярче солнца загоралась льдистая прозрачная глыба, и все отраженное в ней вдруг оживало. И не простой это был камень, а волшебный хрусталь, в котором видны и голубое небо, и зеленые деревья, и сверкающая серебром речная струя. Лежал хрусталь на берегу, и трудно было понять, где река отделялась от стекла, которому мастер подарил игру граней.
Рука матери тянула за вихор. Открывая глаза, Санька слышал ворчливый голос:
— Морду-то сполоснул бы, прежде чем дрыхнуть. Встань!
Санька вставал, равнодушный к ворчанию матери. Никакая брань, никакие обиды не могли задеть спрятанного в глубине сердца. Там все так же пела говорливая река и небо отражалось в сияющем хрустале, созданном рукой мастера.
— Что ты как опоенный ходишь? Мороку на тебя, что ли, напустили? — спрашивала мать.
Санька молчал и думал о своем. С нетерпением он ждал дня, когда встанет у гранильного камня. Мальчик ясно представлял себе, как обретет его хрусталь ту удивительную прозрачность и тот волшебный блеск, который мерещился ему во сне. Но в гранильную Саньку не послали. Целых три года он вместе с другими подростками работал в составной, подносил песок, сеял его решетом и горько вздыхал. Казалось, так пройдет вся жизнь: серые бревенчатые стены составной мастерской, запорошенные белой пылью шихты, хруст песка на зубах. От едкой пыли гноились глаза... Похожие один на другой, как тысячи песчинок, падающих из решета, бесследно пройдут дни, и так бесследно пройдет жизнь.
Казалось, не было никакой надежды, но приятель покойного Василия Кириллина Ермолай Левшин, хлопотливый, сморщенный, как высохший гриб, старик, однажды поманил к себе пальцем Саньку и спросил:
— Примечаю, на колесо тебе хочется?
— Не берут меня, дяденька Ермолай, — грустно ответил Санька.
— Погоди, поговорю с управителем. Родных у меня нет, а учить кого-то надо. Только смотри — не баловать. Я баловства не терплю.
3
Зимнее солнце заглядывало в стекла. За окнами стояли опушенные серебром сосны. Стояли тихо, словно боясь растерять хрустальные серьги инея.
В жарко натопленной избе на широкой лавке сидел мальчик. Перед ним на столе лежали полоски бумаги, сухой мох, солома и перья. Из этих небогатых материалов, наклеенных на стенке стакана, мальчик создавал удивительный рисунок. Среди листьев и цветов виднелись невиданная птица, причудливые цветы. Санька украшал хвост птицы, отливающий синью.
Увлеченный работой, маленький художник не слышал, как взвизгнула дверь. Вошла мать. С ней пришел Ермолай Левшин.
— Ах, беспутный! — закричала Варвара. — В церковь не пошел, говорил, недужится, а сам у окна раздетый сидит. В могилу он меня сведет! — пожаловалась гостю мать.
— Не ругайся, Варвара, — сказал Ермолай. — Не мешай. Ну-ка, Санек, показывай, что устроил.
Бережно взяв из рук ученика стакан, старый мастер сдвинул брови и стал разглядывать притаившуюся в цветах птицу.
— Мудро сделано, — негромко заметил Левшин. — Понятие есть, а с понятием все можно достигнуть. Барину надо бы показать твой стакан, Саня. Хозяин у нас любит такие выдумки. Может, от этого стакана тебе иная дорога в жизни будет.
— Эх, Ермолай Филиппыч, — горестно сказала мать, — какая уж там иная дорога. Одна маета.
— Смышленый парнишка Санька, а смышленому легче жить на свете.
— Не пристало нам смышленостью гордиться, Ермолай Филиппыч. Сатана гордился — с неба свалился, фараон гордился — в море утопился, а мы гордимся — куда годимся?
— Придет его пора. Станет мастером — по-другому жить будет.
— И так и этак доконает фабрика. Мой Василий какой сокол был, а исчах, ровно свечка. Эх, Ермолай Филиппыч. Губит человека барское стекло. Иной раз укладываешь в короба хрусталь и думаешь: слезами ты нашими высветлен, окаянный. Тонки да звонки вазочки, и весу в них мало, а человека гнут.
— Ничего не поделаешь. В поте лица трудиться положено, и послан нам труд богом с проклятием. Но ежели полюбит человек свой труд, легче ему жить.
— Как это можно проклятие-то полюбить? Ослепнешь скоро от колеса, а прок какой? Барину все идет и весь век идти будет.
— Есть все-таки правда на земле. Найдут ее, и жизнь другая пойдет. Вот, скажем, речка наша Стрелица. При дедах, говорят, полями текла, а сейчас у леса новую дорогу себе нашла. Вода находит пути, а человек и подавно.
Варвара не ответила — гремела у печки ухватами, собирая обед. Санька сидел на лавке, внимательно рассматривая темно-зеленый графин, принесенный Ермолаем. Эмаль выпуклого рисунка лежала на нем, как кованый орнамент на тусклой старинной бронзе.
— Вечер сидеть придется, — нахмурившись, пояснил Ермолай. — К завтрему барин приказал доделать графин.
— Ермолай Филиппыч, буду большим — сумею я такие графины делать? — спросил мальчик.
— Сумеешь, Саня. Лучше еще сделаешь, — и, обращаясь к хозяйке, добавил: — Пока мы малы, нет для нас дороже того слова: «Буду большим». А вырастешь — иной раз пожалеешь о юности... Ну что же, выпьем ради праздничка за мастера молодого Александра Кириллина. Наливай, мать!..