Глава восьмая
1
Казармы строились медленно. К концу лета приземистые срубы еще только подводили под крышу. Плотники не спеша конопатили стены, сочившиеся на солнце желтоватой вязкой смолой.
После погрома жители Райков поселились в лощине, около леса. С покорной придавленностью и затаенной тревогой люди наблюдали за постройкой. Казармы выглядели лучше землянок, но когда они будут готовы и кому разрешат в них селиться, никто не знал, и эта неопределенность порождала тревогу.
Пока еще было тепло.
Жили, как цыгане, в шалашах, в крошечных землянках, а то и так просто, на вольном воздухе, отгородившись от соседей кольями, на которых висели домотканые половики. С утра до вечера в лощине палили костры. Едкий белесый дым стлался над землей — кусты высохшего бурьяна горели плохо. От дыма у женщин, возившихся около костров, болели глаза, ребята то и дело обжигали горячей золой босые ноги. Изнывающие без дела мужчины полоскались в тинистом пруду и мечтали вслух о горячей бане с паром, о холодном квасе, вкус которого давно уже позабыли...
Работы все лето не было. Завод стоял. Хозяин задумал, видно, повернуть дело на новый лад. Калил по весне Максим Михайлович не отпустил на промысел. Молчаливые и злые, они теперь, в конце лета, все еще возили со станции части каких-то машин, ящики, рогожные кули с поташом и содой. Изредка только скрипели подводы, подвозившие на постройку бревна и тес.
Жители разоренных Райков ждали, а у кого не хватало терпения и сил — уходили за тридцать верст на лесную биржу, где за выкладку бревен платили гривенник с куба.
Многие ходили по соседним деревням побираться, но милостыню подавали плохо. Лето стояло засушливое. Пожелтевшие хлеба топорщились мелким хилым колосом, трава на выгонах давно выгорела. И мужики, прислушиваясь к реву голодной скотины, хмурясь, провожали от своих изб непрошеных нахлебников.
— Не прогневайся! Бог подаст...
Усталые и голодные, женщины и дети снова брели в лощину, где мужья и отцы встречали их тоже неприветливо. Перебранки, шумные драки, плач слышны были повсюду.
— Чего здесь сидим? — нередко спрашивал кто-нибудь раздраженно и зло. — Зря ведь... Себя только мучим.
Ответом было угрюмое молчание или насмешливый совет:
— Ты уходи, коль невмоготу.
— Всем подниматься надо, — настаивал тот, у которого иссякло терпение.
— Вишь чего захотел! Нет уж, много маялись — немного подождем. Не все же время завод стоять будет. К осени, говорят, пустят.
Пошумев немного, расходились в надежде, что завтра кто-нибудь уйдет, а там, гляди, завод пустят, казармы отстроят, и тем, кто ждал, работа и кров найдутся.
Уходить больше никто не хотел. Жили всё так же, по-цыгански. Бабы собирали и толкли лебеду, отыскивали в лесу какие-то корешки и варили из них похлебку, мутную и черную, как вода в болоте. От дыма, от горячей похлебки или еще от чего другого по-прежнему текли слезы по обветренным, загорелым щекам женщин.
Хмурились, молчали, бранились, плакали и терпеливо ждали.
2
Кириллина пробыла в лавке долго. Вернулась она недовольная, и Федор Александрович это заметил, но ничего не стал спрашивать.
«Из-за чего-нибудь с лавочником или соседками поцапалась, а теперь сентябрем глядит», — решил Кириллин.
— Что же это такое! — не утерпев, громко начала жена. — Ты, Федя, все-таки о доме бы думал.
— О чем ты?
— Все о том же... Открыли заборную книгу, да как лавочник начал мне читать — ноги подкосились. Мыслимое ли дело: на двадцать рублей в долг залезли! Да не обидно бы — себе всё брали, а то за твоего Тимошку расплачиваться. Нешто он тебе отдаст? Полтора целковых раньше получал, а теперь и их нет: завод стоит и когда пустят — никто не знает.
— Отдаст как-нибудь, — попытался отшутиться Федор Александрович. Но жена не была расположена к шуткам.
— Все смешки, — сердито сказала она. — Своих вон двое, а ты о чужих заботишься больше. К дому привадил парня. Он не маленький, люди говорят, с мордовкой какой-то спутался, а ты словно о дитятке хлопочешь.
— Помолчи, Анна, — перебил мастер. — Поменьше сплетни слушай и сама не разноси. Если и спутался, не наше дело. В его пору мы с тобой женаты были. Все это выдумки бабьи. Добрая душа у Тимофея, а доброту человека не всякий может понять. Не разорят меня двадцать целковых, если он и не отдаст. Я свое дело ему передаю. Дело! А оно не двадцать рублей, поди-ка, стоит.
— Ты бы и тех, раешных, заодно... — начала было Анна и сразу же замолчала, увидев, как потемнело лицо мужа.
Федор Александрович сурово посмотрел на нее и тихим злым голосом спросил:
— Чего же приумолкла? Говори, говори! Про выселковских язык еще почеши. Поглядела бы, как живут, — язык бы, наверное, не повернулся. Я говорил кое с кем из мастеров. Все согласились подмогу оказать.
— Никола-милостивец! И тут без тебя не прошло.
— Не прошло, — упрямо подтвердил Кириллин. — Коль будем держаться друг за друга да помогать в беде, тогда и хозяин помыкать не будет. Связанный веник и силачу не одолеть, а прутик — дитя переломит.
— Мало проку-то от вашего благодетельства. По-прежнему раешные траву едят.
— Плохо живут, верно, — вздохнул Кириллин. — Десять мешков муки купили им сообща, рыбы вяленой четыре пуда отдали, соли мешок. Хоть малая подмога, а все лучше, чем ничего. Пойдет завод — оправятся.
— Как не оправиться, если радетели такие сыскались, — сквозь зубы процедила Анна. — О своем доме думать некогда.
— Тебе все плохо? Корова есть, свинью откармливаешь, птицы полон двор, две сотенных бумажки в коробке лежат. Все мало?
Федор Александрович поднялся из-за стола раздраженный. Надев шляпу-пирожок, позвал сына:
— Мишутка, пойдем на речку!
— Рыбалить? — встрепенулся мальчик, взглянув на отца засветившимися темными глазами. — Сейчас, папаня, я враз.
Мишутка затопал босыми ногами и выбежал во двор. Через несколько минут он вернулся с удочками, сачком и глиняной черепушкой, в которой ворочались дождевые черви.
— Захвати на приваду каши и хлеба не забудь в сумку положить, — советовал отец, набрасывая на плечи парусиновую куртку. — Обедать нас не жди. Уху себе сварим.
— Тимоху позвать? — спросил мальчик, когда они поравнялись с избой Анисьи.
— Зови. Повеселее будет.
— Нет его, — возвращаясь, сказал Мишутка. — Изба заперта. Тетка Тараканиха говорит, что они с Катькой вчера в имение ушли.
— Забыл совсем: Тимофей говорил, что наниматься хочет убирать хлеба. Одним нам сегодня рыбалить, Михайло. Идем.
Пройдя небольшой пустырь в конце поселка, мастер хмуро посмотрел на недостроенные казармы. Позади кое-где еще были заметны следы исчезнувших Райков: торчали концы черных балок, обломки крыш, покрытые бурьяном. Около разломанного плетня притулился колодец с осыпавшейся у сруба землей.
— Папань, а мы в казармы переедем?
— А? Чего ты? — переспросил задумавшийся Кириллин.
— Мы в казармах будем жить?
— Зачем? У нас, слава богу, изба есть. Здесь без нас найдется кому горе мыкать. Когда их достроят еще — на воде вилами писано.
— Разве вилами на воде пишут? — недоверчиво усмехнулся мальчик.
— А ну тебя, бестолочь! — рассердившись неизвестно на что, махнул рукой Кириллин. — Давай вон в холодок под ветлу сядем.
— Все одно клевать сейчас не будет — жарко,— тоном знатока заметил Мишутка. — Поджидать зорьки надо. Теперь рыба-то на дне.
— Ишь ты, опытный, — с улыбкой промолвил Федор Александрович. — Не вовремя, значит, пришли? Что же делать?
— Ты поспи в холодке, а я искупаюсь.
Мальчик вприпрыжку побежал к песчаной отмели, проворно разделся и с шумом шлепнулся в воду.
Федор Александрович, расстелив под ветлой куртку, долго лежал на спине и задумчиво глядел на сочившуюся откуда-то из недосягаемой голубой дали неба едва приметную белую дымку.
Вдали слышался густой гогот гусей, шум мельницы, ленивое мычание коров, пасущихся на другом берегу. Все эти звуки заглушали воинственные крики плескавшегося в реке Мишутки...
Все отодвинулось далеко-далеко от лежавшего под деревом человека. Даже само время словно ушло назад, и не было уже мастера Федора Александровича. Не он, а вихрастый подросток Федюшка лежал под старой ветлой...
Много было передумано под этим деревом в далекие дни детства. С десяти лет мать определила на завод, где немало подзатыльников перепадало от мастеров и подручных нерасторопному мальчишке. Некоторые, правда, жалели его:
— Плохо, Федор, без отца-то. Золотые руки у него были. Он бы тебя до дела довел, а теперь вот хоть плачь, хоть вой, а песни пой, коли мастером быть хочешь. Достается тебе, как богатому.
Поставили мальчика в ученики на гранильное колесо, но мастер вскоре отказался учить.
— Не будет проку от Федьки, — сказал гравер. — Понять не могу — не то головой слаб, не то лени много.
Управляющий, сурово поглядев на мальчика, покачал головой.
— Дяденька, — робко промолвил Федя. — Не хочу я на колесе. Определите меня в гуту.
— Вот так фунт! — удивился управляющий. — И дед, и отец отделкой занимались, а ему стеклодувом захотелось быть. Думаешь, в гуте слаще? Стеклянное дело, молодой человек, повсюду силенку сушит. В гуту надумал. Ну, давай попробуем. Из-за отца твоего только вожусь, но коли и в гуте в дело не пойдешь — не прогневайся, в составную отправлю.
В составную Феде отправляться не пришлось. Гутейский мастер Кондрат Звонарев не любил торопливости. Высокий рябоватый человек делал все не спеша, обстоятельно. Неторопливый, внимательный мальчик, поставленный к нему в ученики, видно, пришелся по сердцу мастеру. Звонарев учил Федю и мастерству, и грамоте все так же не спеша. Только через три года он позволил Феде сделать первый кувшин. Мать, по заведенному правилу, понесла мастеру подарок, но Кондрат выгнал ее из избы.
— Забирай свой узелок! — гаркнул он на прощанье. — Не смей на глаза казаться! Я не нищий, милостыньку не собираю.
На другой день Звонарев сказал Федору:
— Передай Лизавете — пусть не сердится. Накричал под горячую руку. Сама виновата. В гостинцах не нуждаюсь. Получишь вот жалованье, мы выпьем — и аминь. Свои крылья теперь отращивай, летай. Может, и тебе придется других учить: не о подарках думай, а о том, что, кого учишь, доделывать должен то, чего ты не успел...
Гутейский мастер Федор Кириллин думает теперь о том же. Пусть Тимофей продолжит то, чего не поспеет сделать его учитель. А Мишутка, если что случится с отцом, пусть у Тимофея учится. Так вот бережно из рук в руки и нужно тянуть цепочку, созданную дедами. От этого дело расти будет. Оно как улей: труд многих пчел в нем. Есть в общем деле частица и Кондрата Звонарева, и Федора Кириллина, и многих иных мастеров. Пусть ворчит Анна. Ей не понять...
— Папаня, спишь?
— Нет, сынок, думаю.
— Про уху? — с трудом выговорил трясущимися губами Мишутка.
Мастер привстал и посмотрел на сына. Мальчик, прыгая на одной ноге, старался побыстрее надеть штаны и дрожал от холода. Загорелые, почти черные руки Мишутки покрылись пупырышками гусиной кожи.
— Ума рехнулся? Как утопленник, синий. Кто же сидит столько в воде?
— А я не сидел — до другого берега плавал. Только погреться там забоялся: в стаде бык больно страшный, — надев рубаху, горделиво заявил Мишутка и сел на траву рядом с отцом.
— Храбрый, оказывается. А если бы тонуть стал, реву немало было бы? Вот отхлещу — будешь знать. Доставай-ка удочки. Солнышко садится. Клевать-то будет теперь?
— Будет, — тоном взрослого человека подтвердил Мишутка.
3
Отощавший на казенном харче, пьянея от вольного воздуха, не торопясь шагал Василий Костров. Шел и не верил, что кончились его мытарства.
От города до Знаменского — без малого шестьдесят верст, но Василий даже не заметил, как их прошел. За всю дорогу отдохнул только около бобровского леса. Набирая в пригоршни студеную воду из родника, плотник долго и жадно пил. Потом прилег и пожевал вынутый из мешка кусок хлеба. Дорога все-таки притомила: он задремал на зеленой траве. Подремав часа полтора, Костров зашагал дальше. Тысячи мыслей теснились в его голове. Плотник представлял себе, как обрадуется его возвращению Ванюшка, как вместе с ним они отправятся домой.
Отдаленные громкие крики и неясный глухой шум невольно заставили поднять голову. Василий посмотрел в ту сторону, где шумел народ, и сообразил, что уже дошел до Знаменского.
Перед Костровым были Райки, но он их не узнал. Исчезли без следа прежние землянки и невысокие плетни. Молодая липа, посаженная в конце Выселок около старых кленов, сломалась пополам. Вершина деревца висела на обмочаленной коре, бессильно уронив на пыльную землю сухие ветки с мертвой листвой.
— Дела-а, — растерянно протянул плотник, еще не понимая, что произошло в Райках.
Подойдя ближе к шумевшей толпе, Костров приметил в ней несколько знакомых лиц. Окружив новые невысокие дома, поставленные на месте прежних землянок, люди возбужденно кричали, плакали, размахивая кольями.
— Не напирай! — слышался около дверей истошный крик.
— Добром разойдись! — вторил визгливый голос.
— Не пугай пуганых! Хуже не будет...
— Чего народ-то шумит? — спросил Костров босоногого мужика, пробирающегося из задних рядов.
— Шумит — значит, в дело, — огрызнулся тот и еще свирепее полез вперед, работая локтями.
Костров отодвинулся, давая дорогу раздраженному мужику. В эту минуту он увидел неподалеку бывшего соседа Якова — загорелого коренастого мордвина Ильку Князькина. Василий приблизился к нему и сказал:
— Здорово, Илька!
Князькин оглянулся и пристально посмотрел на обросшего бородою плотника. Узнал, но не удивился.
— Здорово, Василько. Отпустили?
— Отпустили. Чего тут у вас?
— Максимка — управитель — весной нас из домов выгнал. Землянки сломал, казармы стал строить. Все лето их ждали, а теперь, говорят, нас в казармы не пустят. Новых наняли, им, значит, и казармы.
— Как наняли? А вы?
— Мы с Яшиных похорон не работаем. Завод стоит.
— Ах ты... мать честная! Сколько времени без дела сидите! Теперь кто же в Райках-то остался?
— Говорю, никого. Всех выгнали.
— А ребята мои где? У меня там еще струмент остался.
— Твой парень домой уехал, а Тимошка с Яшиной Катькой в поселок переехали. Им избу дали.
— Избу! — ахнул Василий. — Кто?
— Тимошкин мастер, Федор Кириллин. У старухи по случаю купил и отдал.
— Что он, богатый?
— Знамо дело, богач! — подтвердил Илька. — Нешто бедный будет избами раскидываться. Подумай-ка: ни за што ни про што изба свалилась... А ты струмент не ищи, Василько, — глядя в сторону, уныло добавил он. — Пропили его. Яшку с бабой помянуть нечем было. Оно, верно, дело-то не больно хорошее, ну да сам понимаешь — помянуть надо,
— Эх, подлецы! — без всякой злобы выругался плотник. — Придумали! Без рук меня оставили. Ну, нечистый с вами — теперь уж не воротишь...
Костров не мог еще прийти в себя от неожиданной вести о счастье, свалившемся Тимофею. Такая весть не укладывалась в сознании.
— Ладно — избу, хоть бы угол дали, — с горечью снова заговорил Князькин.
— А вы глядите больше — не то будет, — сердито отозвался Костров. — Топчетесь, как стадо без пастуха. Никакого соображения в голове! Пойду посмотрю, как Тимошка устроился. Которая его изба-то, не знаешь?
— От плотины четвертая... Чего же нам делать-то, Василько?
— Думать надо. В остроге довелось разного народа повидать. Все о пользе для нас думают, да не все дорогу указывают.
— Петуха подпустить надо. Красный петушок ой как не люб господам, — послышался чей-то голос.
Плотник оглянулся. Позади Князькина стоял незнакомец. Костров не мог бы поручиться, что этот человек давал совет подпустить красного петуха. Но тот долгий запоминающийся взгляд, которым он посмотрел на Василия, заставил насторожиться.
4
Максим Михайлович словно нарочно затягивал постройку казарм. Плотники работали медленно, через пень-колоду, но управляющий и не торопил их. Занятый весь день на заводе, где трое приезжих инженеров устанавливали ванную печь, Картузов не нашел времени побывать на постройке.
— Не лежит душа у меня к этим казармам, — как-то признался он Варваре.
— Что ты, Максим, — удивилась сестра. — Народ-то рад будет, когда переедет. С землянками не сравнишь.
— Те, которые переедут, возможно, будут довольны. А которым переезжать не придется, что скажут?
— Не всех разве в казармы будете пускать?
— Куда же всех денешь? Народу в Райках три сотни жило, а в казармах от силы сотню душ разместишь. Да и эти не из Райков будут: Георгий Алексеич новых распорядился нанимать. Хочет попомнить раешным их своеволье.
— Нехорошо может получиться, Максимушка, — вздохнула Варвара. — Нельзя так народ притеснять.
Сестра последнее время стала заметно добрее. Она жалела хмурившегося и как-то сразу по-старчески осевшего, одряхлевшего Максима. С тревогой поглядывала на него и старалась отмалчиваться, а прежде не раз бы уже сцепились.
Заметив это, управляющий стал более ровным с сестрой, делился с ней тем, что волновало его.
— Понимаю и сам — нехорошим может кончиться, — согласился Картузов. — Только нас не спрашивают. Приказывают — исполняй.
Наконец казармы достроили. Плотники пришли за расчетом. Тогда только Картузов решил поглядеть, чего они настроили. После обеда Максиму Михайловичу заложили линейку, и он поехал в Райки.
— Это что такое? — бросив вожжи подбежавшему сторожу, недовольно спросил управляющий, указывая кнутовищем на толпившийся около казармы народ.
— И, батюшка, каждый божий день одно и то же, — спокойно ответил сторож. — Вот так все лето и ходят. Ждут.
— Нечего ждать! Когда надо будет — скажем. А вы чего привадили их, бездельники?
— Батюшка, Максим Михайлович! — закричали десятки голосов при виде управляющего. — Скажи: долго ли нам еще маяться? Истомились ожидаючи.
— Утешь нас, горемышных, благодетель! — старались перекричать остальных женщины. — Когда переезжать дозволишь? Холода начинаются. Малых ребят пожалеть надо.
Картузов, насупившись, смотрел на обступивших его людей, на тянущиеся со всех сторон исхудалые, потемневшие от ветра руки, на босоногих детей с нездоровыми лицами.
«Травой, говорят, кормятся», — мелькнуло в голове управляющего.
— Тише! — помолчав, крикнул Картузов. — Будто галочья свадьба. Оглушили... Тише, говорю! Шуметь нечего. В воскресенье освятим казармы, а потом переезжать будут те, кому положено.
— А остальным куда деваться?
— Потом видно будет. Как хозяин скажет.
Не прибавив больше ничего, Картузов повернулся и вошел в дверь. Он долго ходил по казарме, разделенной дощатыми перегородками на несколько отделений. В некоторых из них окон совсем не было. Даже днем здесь царили сумерки.
«У Степана Петровича в конюшне посветлее было, — невольно подумал Картузов. — Любил покойник лошадок...»
Максим Михайлович в раздражении махнул рукой. Все возмущало его. Возмущала не нужная никому лечебница, построенная Алексеем Степановичем, возмущали казармы, построенные словно в насмешку. Даже тем, кого новый хозяин поселит в полутемных чуланах без дверей, не велико будет счастье. А остальным что делать?..
Обо всем этом не хотелось и думать. Еще весной, после смерти Алексея Степановича, у Картузова возникла мысль, что пора, пожалуй, отдохнуть, уйти от всего этого. Потом, в суматохе и сутолоке с переделкой завода, он на время забылся. Но теперь работы на заводе уже подходили к концу. Глядя в окно казармы на ожидавшую его толпу, Картузов чувствовал, что надо что-то решать.
«Что я скажу им?» — с тоскливой злостью подумал Картузов.
На пороге казармы он окончательно решил: «Уйду. Хватит с меня этой канители».
Усевшись на линейку, Максим Михайлович взглянул на притихших людей и коротко промолвил:
— После молебна...
Управляющий слышал, как многие вздохнули у него за спиной.
5
— Никого там нет, — послышался с соседского двора женский голос.
Костров, долго стучавший в запертую дверь, оглянулся и увидел румяную толстушку, развешивавшую на плетне молочные горшки.
— Тимофей Елагин здесь живет?
— Живет-то здесь, да нет их никого. К помещику на прошлой неделе жать ушли.
— Экая незадача, — сокрушенно промолвил Костров. — Когда придут-то, не сказали?
— Да уж не раньше успенья, — ответила толстушка, пристально разглядывая Василия. — Родной али как еще им доводитесь?
— Мы с Тимофеем из одного села. Проведать его хотел.
— Не вовремя попали, — посочувствовала соседка. — Ждать-то некогда?
— Ждать нешто можно? Домой надо идти. Год без малого не видал своих. Эх и топать мне теперь!.. Шестьдесят верст зазря отмахал, да еще столько же осталось.
Женщина еще раз внимательно оглядела Кострова и сказала:
— Отдохнуть, может, хотите? Переночевать место найдется. Намаялся, поди?
— Ох, и намаялся, милая. Спасибо за привет. Коли можно — пристрой. Ночку отдохну, а поутру тронусь.
Толстушка открыла калитку и не спеша, вразвалочку направилась к сараю, откуда слышалось мычание коровы.
Костров зашел на соседний двор и присел на опрокинутую колоду. Натруженные ноги ныли от усталости. Плотник с удовольствием подумал о том, как вытянется он на хрустящем сене, зароется с головой, уснет как мертвый.
Из сарая с ведром молока показалась хозяйка.
— Налью парного горшочек, — предложила она.
— Спасибо, милая, не откажусь. Давно уж не пробовал. Спать-то где разрешишь?
— На сеновале ложись. Только не кури, а то до греха недолго — сушь вон какая стоит.
Забравшись на сеновал, Василий крякнул от удовольствия, чувствуя, как мягкие, душистые щетинки высохшей травы защекотали бороду и щеку.
Закрывая глаза, плотник на минуту увидел в темнеющем прорезе слухового окна голубоватую звездную россыпь и легкую тучку. Она висела неподвижно между звездами, зацепившись краем за длинный конец журавля, задравшего над колодцем поднятую бадью.
6
Проспал Василий недолго. Его разбудил тревожный захлебывающийся звон большого колокола и испуганные крики на улице. С трудом открыв глаза, он увидел падающие в слуховое окно колеблющиеся отсветы зарева. Плотник спрыгнул с сеновала и сипловатым голосом спросил метавшуюся по двору с узлами толстушку:
— Где горит-то, хозяюшка?
— На улице кричали — в Райках пожар. Казармы горят... Ох, бедная моя головушка! Куда деваться? И мужик, как на грех, в город уехал.
— А ты не беспокойся, — сказал Василий. — Сюда не дойдет. Тут и вода близко, не страшно. С чего загорелось, не слышала?
— Подожгли. Парни соседские бегали, говорят, раешные со сторожами подрались, самовольно полезли в казармы. Прослышали, что завтра барин других селить хотел.
«Кто же это был около Ильки Князькина? — встревожился Костров. — Вот еще грех великий! Верно, шпиёна сюда подослали. Меня еще в такое дело впутают. Скажут, острожник на поджог подбил...»
Крики на улице усилились. Мимо дома с грохотом пронеслась запряженная лошадь, кто-то взвизгнул и толкнул калитку. Во двор вбежала женщина с растрепавшимися волосами. На руках у нее плакал ребенок.
— Устинька! — заголосила она, увидев мечущуюся толстушку. — Страх-то какой, господи!.. Максима Михайловича сейчас провезли. Кольями голову ему размолотили. Теперь калилы всей улицей с топорами и вилами на пожар понеслись. Раешных убивать будут. За солдатами, слышь, барин послал...
— Вот в чем дело-то оказалось. Расправиться хотят, — подумал вслух Василий, прилаживая за спиной мешок. — Отдыхать не придется теперь... Спасибо за приют, хозяюшка! Тимофея увидишь, скажи, дядя Василий заходил.
— Подождал бы, — испуганно сказала хозяйка. — Может, помог бы...
— Сказал тебе, чудачка, сюда огонь не дойдет. Уноси узлы в избу. Дождик вон собирается.
...Лиловый кнут молнии сверкнул над бором. Раскатистый голос грома эхом прокатился среди сосен. Женщины испуганно закрестились.
— Куда же ты пойдешь в такую пору? Измочит всего. Оставайся, — снова сказала хозяйка.
— Не сахарный, поди, не растаю, — усмехнулся Костров, выглянув на улицу, слабо освещенную затухающим заревом. Пожар, видно, кончался. — Прощайте, бабоньки, — добавил плотник, закрывая за собой калитку.
— Ну, коли так — прощай! Счастливой дороги! — ответили ему со двора.
Рассеченная молнией туча уронила на землю первые тонкие нити дождя. Потом капли полились чаще, сильнее. Сквозь шум усиливающегося дождя, казалось, было слышно, как жадно впитывает влагу покрытая трещинами, закаменевшая от зноя земля.
«Запоздал дождичек-то, — со вздохом подумал Василий. — Пораньше бы, а теперь он только для озими».