V
Проклятые иностранцы
«Каменный век, – подумал Лучников, – столицу космической России нужно заказывать заранее через операторов. Так мы звонили в Европу в пятидесятые годы. А из Москвы позвонить, скажем, в Рязанскую область еще труднее, чем в Париж. Так мы вообще никогда не звонили…»
Лучников подошел к окну. За окнами гостиницы на бульваре Распай стоял редкий час тишины. На тротуарах меж деревьев боком к боку, так что и не просунешься, стояли автомобили. По оставшейся асфальтовой тропинке ходил печальный марокканец с метлой. Небо розовело. Через час начнется движение. Лучников закрыл противошумные ставни, прыгнул в постель и тут же заснул. Он проснулся через три часа, ровно в семь. Впереди был напряженный день, но в запасе оставалось три часа, когда не надо было спешить. Приезжаешь в Париж и никуда не торопишься. Это наслаждение.
Ленивая йога. Душ. Бритье. Завтракать пойду на Монпарнас, в «Дом», там все осталось как прежде, те же посетители, как всегда: старик с «Фигаро», старик с «Таймс», старик с «Месседжеро», все трое курят сигары, одинокая очень пожилая дама, чистенькая, как фарфор, затем – кто еще? – ах да, блондин с брюнеткой, или брюнет с блондинкой, или блондин с блондином, брюнет с брюнетом – у этих цветовые комбинации реже, чем у разнополых пар, безусловно, сидит там и молодая американская семья, причем мама на стуле бочком, потому что младенец приторочен к спине. Все эти лица и группы лиц расположились на большой веранде «Дома» с полным уважением к человеческой личности и занимаемому ею пространству, храня, стало быть, и за завтраком первейшую заповедь европейского Ренессанса. Два внушительных нестареющих и немолодеющих «домских» официанта в длинных белых фартуках разносят кофе, сливки и круасаны. Рядом с верандой продавец фрюи де мер раскладывает на прилавке свои устрицы. Изредка, то есть почти ежедневно, на веранде появляется какой-нибудь приезжий из какого-нибудь отеля поблизости, какой-нибудь молодой джентльмен средних лет, делающий вид, что он никуда не спешит. В руках у него всегда газеты. Вот в этом и состояла прелесть парижских завтраков – все, как обычно в Париже.
В киоске на углу Монпарнаса и Распая Лучников купил «Геральд трибюн» и двуязычное издание своего «Курьера». Сделав первый глоток кофе, он на секунду вообразил напротив за столиком Татьяну Лунину. Улыбнувшись воображению и этим как бы отдав долг своей так называемой «личной жизни», он взялся за газеты. Сначала «Курьер». Сводка погоды в подножии первой полосы, Симфи +25 оС, Париж и Лондон +29 оС, Нью-Йорк +33 оС, Москва +9 оС… Опять Москва – полюс холода из всех столиц. Экое свинство, даже климат становится все хуже. Несколько лет подряд антициклоны обходят стороной Россию, где и так всего не хватает, ни радостей, ни продуктов, и стойко висят над зажравшейся Европой, обеспечивая ей дополнительный комфорт. Главная шапка «Курьера» – запуск на орбиту советского космического корабля, один из двух космонавтов – поляк, или, как они говорят, гражданин Польской Народной Республики. Большие скуластые лица в шлемофонах, щеки раздвинуты дежурными улыбками. На этой же полосе внизу среди прочего очередное заявление академика Сахарова и маленький портрет. Ну, разве это не справедливо, господа? В советском корабле впервые поляк на орбите, а господин Сахаров при всем нашем к нему уважении делает отнюдь не первый стейтмент. В «Геральде» все наоборот: большой портрет Сахарова и заявление наверху, сообщение о запуске на дне, лики космонавтов, как две стертых копейки. Так или иначе, деморализованная и разложившаяся Россия опять дает заголовки мировым газетам. Кто же настоящий герой современной России, кто храбрее – космонавты или диссиденты? Вопрос детский, но дающий повод к основательным размышлениям.
На солнечной стороне Монпарнаса Лучников заметил сухопарую фигуру полковника Чернока. Смешно, но он был одет в почти такой же оливкового цвета костюм, как и у Лучникова. Почти такая же голубая рубашка. Смешно, но он остановился на углу и купил «Курьер» и «Геральд». Правда, подцепил еще пальцем июльский выпуск «Плейбоя». Зашел в «Ротонду» и попросил завтрак, не забыв, однако, и о рюмочке «Мартеля». Кажется, он тоже заметил друга через улицу, сидящего, словно в витрине, на террасе «Дома». Заметил, но, так же, как и Лучников, не подал виду. Через час у них было назначено свидание в двух шагах отсюда, в «Селекте», но этот час был в распоряжении Чернока, и он мог чуть-чуть похитрить сам с собой, развалившись на солнышке, листать газеты, прихлебывать кофе, как будто ему, как и Лучникову, вроде бы предстоит праздный день.
Итак, поехали дальше. Политические новости Крыма. Фракция яки-националистов во Временной Государственной Думе вновь яростно атаковала врэвакуантов и потребовала немедленного выделения Острова в отдельное государство со всеми надлежащими институтами. Решительный отпор СВРП, коммунистов, с-д, к-д, трудовиков, друзей ислама. У всех свои соображения, но парадокс в том, что вся эта гиньольная компания с их бредовыми или худосочными идейками ближе сейчас нам, чем симпатичные ребята из «я-н». Увы, напористые, полные жизни представители новой островной нации, о возникновении которой они кричат на всех углах, сейчас опаснее любых монархистов и старорусских либералов для Идеи Общей Судьбы. Не говоря уже о коммисах по всему их спектру, о них и говорить нет смысла. Московские коммисы повторяют за Москвой, пекинские за Пекином, еврокоммисы сидят в университетских кабинетах, пока их ученики-герильеры шуруют по принципу еще 1905 года: «Хлеб съедим, а булочные сожжем!» Эта идея неизлечима, дряхла, тлетворна. Быть может, главным и единственным ее достижением будет тот здоровый росток, который возникает сейчас в самой Москве, то начало, к которому и тянется ИОС. Андрей Арсеньевич Лучников довольно часто за утренним кофе казался сам себе здоровым, умным, деятельным и непредубежденным аналитиком не только нации, но и вообще человеческого рода.
Последний глоток кофе. Рука уже тянется к карману за вчерашними «мессажами». По осевой полосе Монпарнаса к бульвару Сен-Мишель несется, яростно сигналя, наряд полицейских машин. Девять часов сорок минут. Начинается новый сумасшедший парижский день редактора одной из самых противоречивых газет нашего времени, симферопольского «Русского Курьера».
Записки в основном подтверждали назначенные уже ранее апойтменты, хотя одно послание было совершенно неожиданным. Вчера в обеденный час в отель позвонил мистер Джей Пи Хэлоуэй, компания «Парамаунт», и попросил мосье Лютшникофф связаться с ним по такому-то телефону. Позднее, то есть в послеобеденное время, мистер Хэлоуэй, то есть старый подонок, друг юности Октопус лично заехал в гостиницу, то есть уже вдребадан, и оставил записку: «Андрей Лучников, вам лучше сложить оружие. Капитуляция завтра в час дня, брассери „Липп“, Сен-Жермен-де-Пре. Октопус». Ничего не поделаешь, придется обедать с американскими киношниками, не выбросишь ведь старого Октопуса на помойку, столько лет не виделись – три, пять? Итак, давайте распределимся. Через пятнадцать минут свидание с Черноком. В одиннадцать часов ЮНЕСКО, Петя Сабашников. К часу едем вместе на Сен-Жермен-де-Пре. После обеда надо позвонить в советское посольство, узнать о продлении «визы многократного использования». В пять часов вечера с Сабашниковым – к фон Витте. В шесть тридцать интервью в студии Эй-би-си. Затем прием Пенклуба в честь диссидента X. Допустимое опоздание полчаса. Укладываюсь. Вечер, надеюсь, будет свободен. Проведу его в одиночестве. Неужели это возможно? Пойду в кино на Бертолуччи. Или в тот джазовый кабачок в Картье Латэн. На ночь почитаю Платона. Не выпью ни капли. Впрочем, не пойду ни в кино, ни в кабачок, а сразу залягу с Платоном… то место о тирании и свободе, прочту его заново…
Андрей Лучников положил на стол деньги, забрал свои газеты и вышел из кафе. То же самое проделал на другой стороне улицы полковник Чернок, командующий Северным укрепрайоном Острова Крым. Они двинулись в сторону «Селекта», почти зеркально отражая друг друга.
Они были действительно похожи, одногодки из одной замкнутой элиты врэвакуантов, один пошире в кости, другой постройнее, один военный летчик, другой писака и политик.
– Ты мешал мне читать газеты в своей «Ротонде», – сказал Лучников.
– А ты мне не давал пить кофе в своем «Доме», – сказал Чернок.
– «Дом» лучше, – сказал Лучников.
– А у меня костюм лучше, – сказал Чернок.
– Убил, – сказал Лучников.
– Не лезь, – сказал Чернок.
За диалогом этим, естественно, стояла Третья симферопольская мужская гимназия имени императора Александра Второго Освободителя. Им принесли пива.
– Читал последние новости из Симфи? – спросил Лучников.
– Яки?
– Да. По последнему «поллу» их популярность поднялась на три пункта. Сейчас она еще выше. Идея новой нации заразительна, как открытие Нового Света. Мой Антошка за один день на Острове стал яки-националистом. Зимой – выборы в Думу. Если мы сейчас не начнем предвыборную борьбу, России нам не видать никогда.
– Согласен, – полковник был немногословен.
Они стали обсуждать план быстрого создания массовой партии. Сторонников Общей Судьбы на Острове множество во всех слоях населения. К исторически близкому воссоединению с великой родиной призывают десятки газет во главе с могущественным «Курьером». Нет сомнения, что когда возникнет СОС – вот такая предлагается аббревиатура, Союз Общей Судьбы, звучит магнитно, ей-ей, в этом слове уже залог успеха, – итак, когда возникнет СОС, другие партии поредеют. Нужно как можно скорее объявлять новую партию, и делать это с открытым забралом. Да какая уж там секретность! Если даже муллы за автономию в границах СССР, секретность – вздор. Военным разрешено будет примыкать к СОС? Прости, но в этом случае мы не можем считать СОС политической партией. Что ж, можно и не считать его политической партией, но в выборах участвовать. Прости, нет ли в этом демагогии? Пожалуй, в этом есть демагогия именно в советском духе или в стиле наших мастодонтов: мы за разрядку, но при нарастании идейной борьбы; мы не государство, но самостоятельны; мы не партия, но в выборах участвуем… Нет, демагогия нам не годится. Наша хитрость – отсутствие хитрости. Мы… Кто это все-таки мы? Старина, это пустой вопрос. Сейчас речь идет о спасении, и не о спасении Крыма, как ты понимаешь… Чтобы участвовать в кровообращении России, надо стать ее частью. Ну хорошо, давай о практическом.
Они еще некоторое время говорили о практическом, а потом замолчали, потому что за стеклом террасы остановились две девки.
Две монпарнасские халды, в снобских линялых туниках, с нечесаными волосами, с диковатым гримом на лицах. Пожалуй, даже хорошенькие, если отмыть. Чернок и Лучников посмотрели друг на друга и усмехнулись. Девчонки прижались к стеклу в вопросительных извивах – ну как, мол, поладим? Лучников показал на часы – увы, дескать, времени нет, ужасно, мол, жаль, мадемуазель, но мы не принадлежим себе, такова жизнь. Девчонки тогда засмеялись, послали воздушные поцелуи и бодренько куда-то зашагали. У одной из них был скрипичный футляр под мышкой.
– Вчера я познакомился с прелестной женщиной, – мягко заговорил Чернок. Он почему-то культивировал мягчайший старомодный стиль в обращении с женщинами, что, впрочем, не мешало ему распутничать напропалую. – Она была восхищена тем, что я русский, – ом совэтик! – и ужасно разочарована, когда узнала, что я из Крыма. «Значит, вы, мосье, не русский, а кримьен?» Мне пришлось долго убеждать ее, что я не сливочный. Многие уже забыли, что Крым – часть России…
– Что твои «Миражи»? – спросил Лучников.
Полковник сидел в Париже уже целый месяц, ведя переговоры о поставках модели знаменитого истребителя-бомбардировщика для крымских «форсиз».
– На днях подпишем контракт. Они продают нам полсотни штук. – Чернок рассмеялся. – Полный вздор! К чему нам «Миражи»? Во-первых, наши «сикоры» ничуть не хуже, а потом пора уже переучиваться на «МИГи»… – Он вдруг заглянул Лучникову в глаза. – Мне иногда бывает интересно, нужны ли им такие летчики, как я.
Лучников раздраженно отвел глаза.
– Ты же знаешь, Саша, какой там мрак и туман, – заговорил он через минуту. – Иногда мне кажется, что ОНИ ТАМ сами не знают, чего хотят. НАМ важно знать, чего МЫ хотим. Я хочу быть русским, и я готов даже к тому, что нас депортируют в Сибирь…
– Конечно, – сказал Чернок. – Обратного хода нет.
Лучников посмотрел на часы. Пора было уже рулить к Пляс-де-Фонтенуа.
– Задержись на три минуты, Андрей, – вдруг сказал Чернок каким-то новым тоном. – Есть еще один вопрос к тебе.
Бульвар Монпарнас чуть-чуть поплыл в глазах Лучникова, слегка зарябил, запестрел длинными, словно струи дождя, прорехами: что-то особенное было в голосе Чернока, что-то касающееся лично Лучникова, а такой прицел событий лично на него, вне «Движения», стал в последнее время слегка заклинивать Лучникова в его пазах, в которых еще недавно катался он столь гладко.
– Послушай, Андрей, одно твое слово, и я переменю тему… так вот, не кажется ли тебе… – мягко, словно с больным или с женщиной, говорил полковник и вдруг закончил, будто очертя голову: – Что ты нуждаешься в охране?
«Вот он о чем, – подумал Лучников. – О покушении. Вернее, об угрозе покушения. Вернее, о намеках на угрозу покушения. Странно, что я совсем забыл об этом. Должно быть, Танька вымела эту пакость из моей головы. Как это постыдно – быть обреченным, вызывать в людях осторожную жалость. Впрочем, Чернок ведь солдат, он дрался под Синопом, а каждый солдат всегда основательно обречен…»
– Понимаешь ли, – продолжал после некоторой паузы Чернок, – в моем распоряжении есть специальная команда… Они будут деликатно за тобой присматривать, и ты будешь в полной безопасности. Какого черта давать «Волчьей сотне» право на отстрел лучших людей Острова? Ну что ты молчишь? Не ставь меня в идиотское положение!
Лучников сжал кулак и слегка постучал им по челюсти Чернока.
– Снимаем тему, Саша.
– Сняли, – тут же сказал тогда полковник и поднялся.
На этом их встреча закончилась. Через десять минут Лучников уже продирался на арендованном «Рено-сэнк» сквозь автомобильные запруды Парижа. При пересечении Сен-Жермен, на Курфюр-де-Бак, машины еле ползли, и там он смог даже немного помечтать, вернее, погрузиться в воспоминания. Кажется, три года назад он прилетел в Париж на свидание с Таней и снял вот в этом отеле «Пон-Рояль» комнату. Она была тогда в Париже со своей командой на каком-то коммунистическом спортивном празднике – то ли день «Юманите», то ли кросс «Юманите», – и у них оказалось всего два часа для уединения. Вот здесь, на третьем этаже, Таня осыпала его московскими нежностями. «Лапа моя, – говорила она, – прилетел в такую даль ради одного пистончика, лапуля моя». А он был готов ради этого «пистончика» пять раз обернуться вокруг земного шара. Блаженные мысли, ночные воспоминания вновь начисто выветрили из головы покушение. Он уже и прежде замечал, что, начиная думать о Таньке (они там, в Москве, всю жизнь зовут друг друга Танька, Ванька, Юрка), он сразу забывает всякие пакости. В конце концов, хотя бы для хорошего настроения… В престраннейшем хорошем настроении он выкатился наконец из теснины рю де Бак на набережную и покатил нижней дорогой к Инвалидам. Правый берег Сены был залит солнцем.
И вот мы в атмосфере Юнайтед-Нэйшн-Эдюкэйшн-Сайенс-Калча-Организейшн. Конечно же, повсюду звучит музыка, чтобы человек не скучал. Должно быть, главная цель могучей организации международных дармоедов – не дать человеку скучать ни минуты.
В овальном зале изысканнейшего дизайна, с подшагаловскими, а может быть, и самошагаловскими росписями идет заседание какого-то подкомитета или полукомиссии по вопросам мировой статистики.
Лучникову повезло, он угодил прямо на спектакль, который почти ежедневно разыгрывал в ЮНЕСКО крымский представитель Петр Сабашников, тоже одноклассник и старый друг. Крым, естественно, не был членом ООН – СССР никогда не допустил бы такого «кощунства», но в органах ЮНЕСКО активно участвовал, ибо нельзя было себе и представить какую-либо серьезную международную активность без этого активнейшего Острова. Под давлением Советского Союза никто в мире не смел называть Остров тем именем, которое он сам себе присвоил, именем «Крым – Россия», ни одна организация, ни одна страна не решались противостоять гиганту, за исключением совсем уж отпетых, всяких там Чили, ЮАР, Израиля и почему-то Габона. В документах ЮНЕСКО употреблялось обозначение «Остров Крым», но Петр Сабашников на все заседания являлся со своей табличкой «Крым – Россия» и перво-наперво заменял ею унизительную географию капитулянтов. После заседания он всегда уносил эту табличку с собой, чтобы не выбросили.
– Слово имеет представитель Острова Крым господин Сабашников, – сказал председатель полукомиссии или четвертькомитета, когда Андрей Лучников вошел в совершенно пустую ложу прессы.
По проходу к подиуму уже неторопливо шествовал с кожаной папочкой под мышкой Петя Сабашников. Все делегаты с большим вниманием следили за каждой фазой его движения, а на лицах новичков, то есть представителей молодых наций, было написано изумление. Казалось бы, что особенного – идет по проходу очередной оратор? Петя Сабашников, однако, даже из этого простого движения делал великолепный фарс. Сложив бантиком губки, но в то же время строго нахмурив бровки, выставив подбородок с претензией на несокрушимость, но в то же время развесив пухлые щечки, господин Сабашников изображал то ли советского министра Громыко, то ли московского артиста Табакова. Лучников беззвучно хохотал в ладонь. Петя не изменился: погибший в нем актер ежеминутно разыгрывает все новые и новые этюды.
Вот он на трибуне. Каскад сногсшибательной мимики. Ярчайшая улыбка (президент Картер) фиксируется чуть ли не на целую минуту. Затем из кармана с кеханьем, чмоканьем, прочисткой горла и полости рта (генсек Брежнев) извлекаются очки. Легкий поворотец, псевдомечтательный взглядец в сторону, и с «очаговательной кагтавостью» премьера Временного правительства в Крыму Кублицкого-Пиоттуха мосье Сабашников начинает свой спич:
– Господин председатель! Дамы и господа! Дорогие товарищи! Прежде чем приступить к сути дела, я должен внести поправку в протокол ведения нашего собрания. Давая мне слово, уважаемый господин председатель допустил ошибку, назвав меня представителем Острова Крым, между тем как я являюсь представителем организации, официально именующей себя «Крым – Россия». Я просил бы господина председателя и всех господ делегатов принять это во внимание и сделать все для того, чтобы вышеупомянутая ошибка не повторялась.
Лучников после этого заявления разыскал глазами стол советской делегации. Там происходило движение. Весьма гладкий господин – у «советчиков» сейчас более буржуазный вид, чем у «капи» – встал и сделал знак секретарю заседания. Тот привычно кивнул. Все шло как обычно: после всякого выступления представителя «Крым – России» Советский Союз тут же делал формальный протест. Все к этому привыкли и относились едва ли не как к формальности юнесковского протокола. Петр же Сабашников, закончив свою традиционную преамбулу, иронически поклонился залу с явным все-таки уклоном к советской делегации, давая понять, что уж кто-кто, но он, П.Сабашников, меньше всего придает значение всему этому вздору: как своему осуществленному уже протесту, так и их, ожидаемому.
– Господа, – перешел теперь Сабашников к существу дела, – в условиях деморализации современного общества статистика подверглась коррозии не менее сильной, а может быть, и более сильной, чем другие социологические дисциплины. Наш долг как участников самой гуманистической дивизии международного синклита наций, – Лучников видел, что Сабашников едва удерживается или делает вид, что едва удерживается, от хохота, – наш долг способствовать возрождению доброго имени этой науки как невозмутимого барометра здоровья планеты. Увы, господа, как представитель организации «Крым – Россия», то есть как сын нашего противоречивого времени, я подолью лишь масла в огонь. Я знаю, что я это сделаю, но я не могу этого не сделать. Итак, я держу в своих руках один из недавних номеров журнала «Тайм». В нем опубликована пространнейшая статистическая карта мира, составленная, как сообщает журнал, по данным различных общественных институтов, включая и ЮНЕСКО. Разумеется, я ценю журнал «Тайм» как один из форумов независимой американской прессы, и это дает мне, как я полагаю, право подвергнуть критике некоторые проявления предвзятости в вышеупомянутой статистической карте. Во-первых, что это за уровни свободы, выраженные в процентах? Где обнаружил «Тайм» точку отсчета и по какому праву он переводит священное философское понятие на язык цифр? Во-вторых, я должен указать на неточность всех цифровых данных, касающихся России. Организация «Крым – Россия», разумеется, весьма польщена тем, что «Тайм» выделил нам полную сотню процентов свободы, и в равной степени огорчена тем, что щедротами «Тайма» Советский Союз наделен лишь восемью процентами оной, однако мы в который уже раз заявляем, что все статистические данные «Крыма – России» и Советского Союза должны плюсоваться и делиться на общее количество нашего населения. Вот вам другой пример. В Советском Союзе по данным «Тайма» приходится восемнадцать с половиной легковых автомобилей на тысячу населения. В нашей организации, которую журнал не удосуживается назвать даже географическим понятием, а именует словечком туристического жаргона «о'кей», оказывается шестьсот пять целых восемь десятых автомобилей на тысячу населения. Господа, если вы в статистических исследованиях используете понятие «Россия», извольте плюсовать данные Советского Союза и организации «Крым – Россия». При этом единственно правильном методе, господа, вы увидите, что Россия на текущий момент истории располагает двадцатью пятью целых тремя десятыми автомобилей на тысячу населения и шестнадцатью процентами свободы по шкале журнала «Тайм». Вот все, что я хотел отметить на текущий момент дискуссии. Надеюсь, что не злоупотребил вашим вниманием. Спасибо.
Сабашников, сама скромность, собрал кое-какие бумажки в папочку и, чуть подхихикивая с неслыханной фальшью, пошел по проходу к своему столу. По дороге он успел сделать пальчиком Лучникову в ложу прессы – дескать, заметил – и бровкой к выходу – выходи, мол, – а также невероятно пластично всем телом выразить полнейшее уважение советскому коллеге, который уже несся по проходу грудью вперед «давать отпор фиглярствующим провокаторам из каких-то никому неведомых дурно попахивающих организаций, вопреки воле народов представленных на международном форуме наций».
Перед тем как выйти из ложи прессы, Лучников обнаружил, что он замечен советской и американской делегациями. Типусы за этими столами смотрели на него и перешептывались – редактор «Курьера»!
Они встретились с Сабашниковым в дверях зала. Грозный голос летел с трибуны:
– …Советские люди гневно отвергают псевдонаучные провокации буржуазной прессы, не говоря уже о глумливых подковырках фигляров из каких-то никому неведомых дурно попахивающих организаций, вопреки воле народов представленных на международном форуме наций!
– Старается Валентин, – покачал головой Сабашников. – А вот там, где надо, пороха у него не хватает.
– Где же? – Лучников глянул уже через плечо на изрыгающий штампованные проклятия квадратный автомат. Удивительно, что эта штука еще и Валентином называется.
– Мы с ним в паре играли утром в теннис против уругвайца и ирландца, – пояснил Сабашников. – Продулись, и все из-за него.
Они вышли. Все трепетало под солнцем.
– Какой могла бы быть жизнь на земле, если бы не наши дурные страстишки, – вздохнул Сабашников. – Как мы запутались со дня первого грехопадения.
– Вот что значит дух ЮНЕСКО, – усмехнулся Лучников.
– Вот ты смеешься, Андрей, а между тем я собираюсь постричься в монахи, – проговорил Сабашников.
– Прости, но напрашивается еще одна шутка, – сказал Лучников.
– Можешь не продолжать, – вздохнул крымский дипломат. – Знаю какая.
В лучниковской «груше» они отправились на Сен-Жермен-де-Пре.
Пока ехали, Лучникову удалось все же сквозь непрерывное фиглярство Петяши выяснить, что тот проделал за последнее время очень важную работу, прояснял позиции Союза и Штатов в отношении Крыма. Ну, у Совдепа ясность прежняя – туман, а вот что касается янки, то у них определенно торжествует теория геополитической стабильности этого, ты его знаешь, Андрюша, типчика Сонненфельда, то есть, Андрюша, им как бы насрать на нас с высокого дерева, и дважды о'кей. Оказалось также, что Сабашников и другого задания за своими «этюдами» не забыл: генерал Витте ждет их ровно в пять.
Старик является родственником, впрочем, не прямым, а весьма боковым, премьера Витте. Эвакуировался с материка в чине штабс-капитана. Остался в строю и очень быстро получил генеральскую звезду. К 1927 году он был одним из самых молодых и самых блестящих генералов на Острове. Барон его обожал: известно ведь, что, несмотря на ежедневный православный борщ, Барон сохранил на всю жизнь ностальгию к ревельским сосискам. Не подлежит сомнению, что еще год-другой, и молодой фон Витте стал бы командующим ВСЮР (Вооруженные Силы Юга России), но тут его бес попутал, тот же самый бес, что и нас всех уловил, Андрюша, – любовь к ЕДИНОЙ-НЕДЕЛИМОЙ-УБОГОЙ и ОБИЛЬНОЙ-МОГУЧЕЙ и БЕССИЛЬНОЙ, то есть, ты уж меня прости, любовь к ЕНУОМБ, или, по старинке говоря, к матушке-Руси, что в остзейской башке еще более странно, чем в наших скифо-славянских. Короче говоря, генерал примкнул к запрещенному на Острове «Союзу младороссов», участвовал в известном выступлении Евпаторийских гвардейцев и еле унес ноги от контрразведки в Париж. Когда же в тысяча девятьсот тридцатом наши, Андрюша, родители установили ныне цветущую демократию и отправили Барона на пенсию, фон Витте почему-то не пожелал возвращаться из изгнания и вот смиренно прозябает в городке Парижске вплоть до сегодняшнего дня. Мне кажется, что с ним произошло то, к чему сейчас и я подхожу, Андрей, к духовному возрождению, к отряхиванию праха с усталых ног грешника, к смирению внемлющего… – Голос Сабашникова, достигнув звенящих высот, как бы осекся, как бы заглох в коротком артистически, очень сильном и невероятном по фальши рыдании. Он отвернул свою светлую лысеющую голову в открытое окно «Рено» и так держал ее, давая тихим прядям развеваться, давая Лучникову возможность представить себе слезы тихой радости, глубокого душевного потрясения на отвернувшемся лице.
– Чудесно вышло, Петяша, – похвалил Лучников. – Талант твой мужает.
– Ты все смеешься, – тонким голосом сказал Сабашников, и плечи его затряслись: не поймешь – то ли плачет, то ли хихикает.
– Что касается фон Витте, то я думаю, что на Остров он не вернулся, потому что не видел в наших папах союзников. Меня сейчас интересует одно – действительно ли он встречался со Сталиным и что думал таракан о воссоединении.
– Однако я должен тебя предупредить, что старик почти полностью «ку-ку», – сказал Сабашников.
Лучникову удалось с ходу нырнуть в подземный паркинг на Сен-Жермен-де-Пре, да и местечко для «груши» – экое чудо! – нашлось уже на третьем уровне. А вот «Мерседесу», который следовал за ними от Пляс-де-Фонтенуа, не так повезло. Перед самым его носом из паркинга как чертик выскочил служащий-негритос и повесил цепь с табличкой «Complet». Водитель «Мерседеса» очень было разнервничался, хотел было даже бросить машину, даже ногу же высунул, но тут увидел выходящих из сен-жерменских недр двух симферопольских денди, и нога его повисла в воздухе. Впрочем, путь джентльменов был недолог, от выхода из паркинга до брассери «Липп», и потому нога смогла вскоре спокойно вернуться в «Мерседес» и там расслабиться. Успокоенный водитель видел, как двое зашли в ресторан и как в дверях на них с объятиями набросился толстенный, широченный и высоченный американец.
Джек Хэлоуэй в моменты дружеских встреч действительно напоминал осьминога: количество его распростертых конечностей, казалось, увеличивалось вдвое. Объятия открывались и закрывались, жертвы жадно захватывались, притягивались, засасывались. Все друзья казались миниатюрками в лапах бывшего дискобола. Даже широкоплечий Лучников казался себе балеринкой, когда Октопус соединял у него на спине свой стальной зажим. На какой-то олимпиаде в прошлые годы – какой точно и в какие годы, история умалчивает – Хэлоуэй завоевал то ли золотую, то ли серебряную, то ли бронзовую медаль по метанию диска или почти завоевал, был близок к медали, просто на волосок от нее, во всяком случае, был в олимпийской команде США, или числился кандидатом в олимпийскую команду, или его прочили в кандидаты, во всяком случае, он был несомненным дискоболом. Спросите любого завсегдатая пляжей Санта-Моники, Зума-Бич, Биг-Сур, Кармел, и вам ответят: ну, конечно, Джек был дискоболом, он получил в свое время золотую медаль, он и сейчас, несмотря на брюхо, забросит диск куда угодно, подальше любого университетского дурачка. Впрочем, что там спорить о медали, если нынче имя Хэлоуэя соединяется с другим золотом, потяжелее олимпийского, с золотом Голливуда. В последние годы на студии «Парамаунт» он запустил подряд три блокбастера. Начал, можно сказать, с нуля, с каких-то ерундовых и слегка подозрительных денег, с какими-то никому неведомыми манхэттанскими умниками Фрэнсисом Букневски и Лейбом Стоксом в качестве сценариста и режиссера, однако собрал Млечный Путь звезд, и даже несравненная Лючия Кларк согласилась играть ради дружбы со всеобщим любимцем, сногсшибательным международным другом, громокипящим романтиком, гурманом, полиглотом, эротическим партизаном Джеком Хэлоуэем Октопусом. И не просчиталась, между прочим, чудо-дива с крымских берегов: первый же фильм «Намек», престраннейшая лента, принесла колоссальный «гросс», огромные проценты всем участникам, новую славу несравненной Лючии. Последующие два фильма «Проказа» и «Эвридика, трэйд марк» – новый успех, новые деньги, мусорные валы славы…
– Андрей и Пит! – приветствовал знаменитый продюсер вновь прибывших в дверях «Липпа». – Если бы вы знали, какое счастье увидеть ваши грешные рожи в солнечных бликах, в мелькающих тенях Сен-Жермен-де-Пре. Ей-ей, я почувствовал ваше смрадное дыхание, за несколько тысяч метров сквозь все ароматы Парижа. Тудытменярастудыт, мне хочется в вашу честь сыграть на рояле, и я сыграю сегодня на рояле в вашу честь, фак-май-селф-со-всеми-потрохами.
По характеру приветственной этой тирады можно было уже судить о градусах Джека – они были высоки, но собирались подняться еще выше.
На втором этаже ресторана за большим столом восседала вся банда: в центре, разумеется, несравненная Лючия, справа от нее Лейб Стокс, стало быть, нынешний ее секс-партнер, слева Фрэнсис Букневски, то есть партнер вчерашний; по более отдаленным орбитам красавец Крис Хансен, ее партнер по экранной любви, а с ним рядом ее супружник, лысый губастый Макс Рутэн, потом камерамен Володя Гусаков из новых советских эмигрантов со своей женой, почтеннейшей матроной Миррой Лунц, художницей, а также «неизвестная девушка», обязательный персонаж всех застолий Октопуса.
– Привет, ребята! – крикнула Лючия Кларк по-русски. Ничего, собственно говоря, не было удивительного в том, что мировая суперстар прибегала иногда к ВМПСу (так называли в компании Лучникова «Великий и Могучий, Правдивый и Свободный» язык), ибо это был и ее родной язык, ибо звалась она прежде Галей Буркиной и родилась в семействе врэвакуантов из Ялты, хотя и получила в наследство от временного пристанища своих родителей, то есть от Острова Крым, татарские высокие скулы и странноватый татарский разрез голубых новгородских глаз. Что поделаешь, садовник Карим часто в жаркие дни сквозь пеструю ткань винограда смотрел на ее маму, а мысли садовников, как известно, передаются скучающим дамам на расстоянии.
Нью-йоркские интеллектуалы по привычке давнего соперничества встретили крымских интеллектуалов напускным небрежением и улыбочками, те, в свою очередь, на правах исторического превосходства, как всегда в отношениях с ньюйоркцами, были просты и сердечны, должно быть, в той же степени, в какой Миклухо-Маклай был любезен с жителями Новой Гвинеи. Хэлоуэй стоял чуть в стороне, углубившись в огромную винную карту, почесывая подбородок и советуясь с немыслимо серьезным, как все французские жрецы гастрономии, метрдотелем. «До чего же живописен», – подумал Лучников об Октопусе. Он всегда был выразителем времени и той группы двуногих, к которой в тот или иной момент относился. В пятидесятые годы в Англии (где они познакомились) Октопус был как бы американской морской пехотой: прическа «крюкат», агрессивная походочка. В шестидесятые гулял с бородкой а-ля Телониус Монк, да и вообще походил на джазмена. Пришли семидесятые, извольте: полуседые кудри до плеч, дикой расцветки майка обтягивает пузо, жилетка из хипповых барахолок… чудак-миллионщик с Беверли-Хиллз. Сейчас отгорают семидесятые, неизвестность на пороге, а Джек Октопус уже подготовился к встрече, подрезал волосы и облачился в ослепительно белый костюм.
За столом между тем установилось тягостное молчание, так как ньюйоркеры уже успели окатить крымцев пренебрежением и не успели еще переварить ответного добродушия. Лючия Кларк с очень недвусмысленной улыбкой смотрела через стол на Лучникова, как будто впервые его увидела, явно просилась в постель. Крис и Макс мрачновато переговаривались, как будто они не муж и жена, но лишь товарищи по работе. Володя Гусаков, как и полагается советскому новому эмигранту, стеснялся. Жена его Мирра каменной грудью, высоко поднятым подбородком как бы говорила, что она будет биться за честь своего мужа до самого конца. Лучников старался не глядеть на ньюйоркеров, чтобы не разозлиться, и успокоительно улыбался в ответ Лючии Кларк: легче, мол, Галка, легче, не первый день знакомы. Букневски и Стокс, развалившись в креслах и выставив колени, переглядывались, подмигивали друг другу, посмеивались в кулак, но явно чувствовали себя как-то не в своей тарелке, что-то им мешало. «Неизвестная девушка», кажется, порывалась смыться. Один лишь Петр Сабашников чувствовал себя полностью в своей тарелке: он мигом актерским своим чутьем проник в сердцевину ситуации и сейчас с превеликим удовольствием разыгрывал участника тягостного молчания, застенчиво сопел, неловко передергивал плечами, быстренько исподлобья и как бы украдкой взглядывал на соседей и тут же отворачивался и даже как будто краснел, скотина эдакая.
– Да что же ты там возишься, Джек?! – прервал молчание Лучников.
Хэлоуэй подошел и сел во главе стола.
– Мы выбирали вина, – сказал он. – Сейчас это очень важно. Если неправильно выберешь вино, весь обед покатится под откос, и все вы через два часа будете выглядеть, как свиньи.
Тут все засмеялись, и «тягостное молчание» улетучилось. Огромная фигура, добродушные толстые щеки и маленькие цепкие и умные глазки во главе стола внесли гармонию. Вина оказались выбранными правильно, обед заскользил по накатанным рельсам: авокадо с ломтиками ветчины, шримпы, черепаховый суп, почки по-провансальски, шатобрианы – «Липп» под дирижерскую палочку Октопуса не давал гостям передохнуть.
Лучников стал рассказывать Лючии и Джеку про дипломатический демарш Пети в подкомитете ЮНЕСКО. Дипломат притворно возмущался – «как ты смеешь выставлять меня в карикатурном свете!». Лючия хохотала. Ньюйоркеры, заметив, что русские дворяне не очень-то кичатся своей голубой кровью, с удовольствием похерили манхэттанский снобизм. Разговор шел по-английски, и, глянув на Володю Гусакова, Лучников подумал, что тот, быть может, не все понимает.
– Что-то я не все понимаю, – тут же подтвердил его мысль Володя Гусаков. – Что это такое забавное вы рассказываете о процентах свободы?
Простоватое молодое лицо его покрылось теперь сеточкой морщин и выражало настороженную неприязнь. Быть может, он как раз все понял, может быть, даже больше, чем было рассказано.
– Джентльмен шутит, – ломким голосом, поднимая подбородок, сказала его жена. – Наша боль для него – возможность поострить.
Американцы не поняли ее русского и рассмеялись.
– Мирра оф Москоу, – сказал Букневски. – Леди МХАТ.
Рука дискобола через стол легла на плечо Володи Гусакова. Лучников вдруг заметил, что маленькие глазки Джека не сияют, как обычно, а просвечивают холодноватой проволочкой W. Только тогда он понял, что это не просто дружеский обед, начало очередного парижского загула, что у Октопуса что-то серьезное на уме. Он смотрел то на Джека, то на Володю Гусакова. Новые эмигранты для всего русского зарубежья были загадкой, для Лучникова же мука, раздвоенность, тоска. По сути дела, ведь это были как раз те люди, ради которых он и ездил все время в Москву, одним из которых он уже считал себя, чью жизнь и борьбу тщился он разделить. Увы, их становилось все меньше в Москве, все больше в парижских кафе и американских университетских кампусах. В Крым они наведывались лишь в гости или для бизнеса, ни один не осел на Острове О'кей: не для того мы драпали от Степаниды Власьевны, чтобы снова она сунула себе под подол.
Он хотел было что-то сказать Володе Русакову: дескать, напрасно вы обижаетесь, я не над вами смеюсь, а над собой… но вдруг пронзило, что Володя Гусаков и его жена Мирра Лунц не поймут ничего, что бы он ни сказал, как бы он ни сказал, на каком бы языке, хоть на самой клевой московской чердачной фене. Вот она, пропасть, это и есть тот самый шестидесятилетний раскол в глыбе «общей судьбы».
– Вы, русские, – мазохисты, – засмеялся Джек. – Андрей и Володя, как знаток славянской души я вас развожу на десять минут.
Он встал, положил одну руку на плечо «неизвестной девушки» – пойдем с нами, пуссикэт, – и подмигнул Лучникову – надо, дескать, обмозговать наши блядские делишки. Лучников, однако, уже понимал, что разговор пойдет о другом.
Конечно, этот поход вниз, в бар, затянулся не на десять минут, а на все тридцать. Разумеется, в липповском баре оказалось у Хэлоуэя не менее трех знакомых, как раз не менее и не более трех человек восседали там на табуретках. Один из знакомых, некий гонкуровский лауреат, похожий скорее на пьянчужку-часовщика, чем на утонченного французского писателя, оказался к тому ж лучшим другом Октопуса, и это тоже было нормально, потому что из трех знакомых один всегда был его лучшим другом. С барменом тоже было какое-то общее прошлое, какие-то сложные отношения, возникшие в последний приезд, какая-то жалоба какого-то мосье Делану, визиты комиссара Привэ, который все-таки оказался, как и предполагал бармен, хорошим парнем, мосье Октопус ошибался на его счет, но, во всяком случае, на теперешний момент никакие неприятности в VI арандисмане Парижа ему не угрожают, потому что мосье Привэ полностью соответствует своему имени, это «Привэ», это старая Франция, мосье Октопус, где люди умели смотреть друг другу в глаза и понятия не имели о кошмарных чудищах социализма, компьютерах, мосье, наступающих на нас, прошу понять меня правильно, из Америки, а вовсе не из России, как полагают некоторые, эти чудища социализма, хранящие память обо всех твоих пустяковых прегрешениях, мосье, будь это перевернутый столик в кафе, или пощечина негодяю, или грошовое полотенце, пропавшее в отеле, как это случилось с одним польским профессором, вот такое чудище сыскного социализма, мосье, установлено сейчас и в VI арандисмане Парижа, мосье, но вы туда не попали, благодаря мосье Привэ, корректман. Тут еще «неизвестная девушка» стала бунтовать, увидела в окне свою соблазнительную подружку и хотела убежать вслед за ней, и Хэлоуэю пришлось держать ее обеими руками за попку и горячо убеждать почему-то по-испански в бессмысленности и малой эффективности лесбийской любви.
– Слушай, ты мне надоел, Осьминог, – сказал наконец Лучников, он стал уже поглядывать на часы – как бы не опоздать к генералу Витте.
Джек тогда выпустил свою девчонку, отвернулся от бармена, прикрыл ладонью ухо, в которое время от времени что-то бормотал ему гонкуровский лауреат, матюкнулся на всех доступных ему языках, а их было не менее десятка, затем в стиле президента Никсона положил Лучникову руку на плечо и стал выкладывать свое деловое предложение, от которого Лучников едва не свалился на пол:
– …Послушай старина мне это надоело ты знаешь сколько я башлей нагреб за последние годы но я клянусь тебе вот этой правой своей рукой которой делаю Андрэ все свое основное вот этой незаурядной ручищей которая мне нужна хотя бы для того чтобы расстегнуть ширинку что я ворочаюсь в этом блядском бизнесе живых картинок вовсе не для денег ну я вижу ты уже улыбаешься предвкушаешь как старый Октопус заговорит сейчас об искусстве но я не заговорю хотя и не вижу причин для застенчивости не заговорю хотя бы потому чтобы ты старая лошадь с голубой кровью не стала хихикать над ребенком филадельфийского дна да я был ребенок филадельфийского дна а ты не знал разве о моем ужасном детстве так вот я тебе скажу хотя бы только то, во что ты надеюсь поверишь а если не поверишь я сброшу тебя со стула и вызову мосье Привэ, а тот упечет тебя в свой социалистический компьютер и тебя больше уже никогда не пустят в Париж и ты будешь как вечный жид носиться тысячелетия по спиралям вокруг Парижа но никогда уже сюда не попадешь из-за непотребного поведения в баре ресторана «Липп» или будешь ворчать и выть на своем Острове О'кей пока не придут красные так вот я тебе скажу что я кручу свою машинку не для себя а чтобы давать пропитание всей этой безобразной сволочи которая меня окружает и чтобы осуществлять мечты всей этой международной неблагодарной мрази то есть моих друзей и если ты и в это не поверишь клянусь своей пятой конечностью тебя милейший сегодня же вышлют из Парижа и прикуют цепью к статуе Маркса возле гостиницы «Метрополь» и ты будешь там сидеть вплоть до того как начнется твоя любимая Общая Судьба а потом коммисы в знак благодарности выебут тебя батоном докторской колбасы и сошлют в вечные льды Йошкар-Олы чего надеюсь никогда не случится потому что я тебя люблю и ты мой лучший без всякой брехни друг по всем материкам и я твой раб…
Сказав все это в безупречном стиле прежних пьянок, Джек Хэлоуэй внезапно заговорил, как трезвый.
– Я, знаешь ли, недавно прочел твою книгу «Мы – русские?». Сногсшибательно! Все эти психологические курьезы. Это свойственно, быть может, только вам, русским. Англичане, колонизируя острова и прочие пространства, тут же начинали стремиться к отделению от метрополии. У вас второе поколение спасшихся, не говоря уже о третьем, начинает мечтать о суровых объятиях передового, хотя и самого тупого, народа в истории. Суисидальный комплекс, нравственная деградация… но как все это преподносится в твоей книге! Браво, Андрей, ни в журналистском мастерстве, ни в мистическом чувстве истории тебе не откажешь. Ей-ей, татарская сперма отравила вашу аристократию навсегда. Скажи только честно: воссоединение с Россией, то есть поглощение Крыма Союзом, – это действительно твоя мечта или это… ну… или это такой твой политический прием? Мы не виделись несколько лет, дружище. Я хотел бы знать, что у тебя за душой.
Хэлоуэй пожирал Лучникова глазами. Две проволочки W накалились уже добела, и свет их гасил цветовую мешанину бутылок на стене бара и окон, открытых на Сен-Жермен-де-Пре. Мир выцвел и теперь полыхал в черно-белом интенсивном свечении. Мрак благородными складками висел прямо над головой. Лучников ощущал пожатия дистонии.
– Я никогда не говорил с тобой, Джек, на такие серьезные темы, – проговорил он. – Я предпочел бы и дальше, Джек, держать тебя за своего старого друга Октопуса…
Хэлоуэй усмехнулся, да так, что Лучников подумал: тот ли это человек, которого он знал, вправду ли это Октопус.
– Андрей, нет-нет, нельзя так долго не встречаться. Ты, должно быть, не все понимаешь. Ты понимаешь хотя бы то, что любой другой политический писатель в мире отдал бы много за такую беседу со мной? Ты не понимаешь, дурачок, что у меня к тебе предложение? Деловое предложение?
– Что у нас общего? – Лучников нажимал пальцами на глазные яблоки, но краски мира не возвращались. Тогда он выпил залпом двойной коньяк, и сразу все встало на место. – Если тебя интересует реклама, то «Курьер» и так отводит много места твоим фильмам. Лючия не сходит с наших страниц… Жемчужина Острова, что ты хочешь…
– Чудак! – прервал его Хэлоуэй. – Мое предложение стоит подороже таких блядей, как Лючия. Мы можем с тобой, Андрэ, воссоединить Остров с Россией!
– Что ты мелешь? – Лучников напружинился, схватил Октопуса за запястье, заглянул в глаза. – Что означает этот вздор?
– Мосье Гобо, у вас немножко слишком отросло правое ухо, – сказал Хэлоуэй бармену, который на другом конце стойки занимался подсчетами. – Пройдемся, Андрей, по чистому воздуху. Терпеть не могу, когда у человека в моем присутствии отрастает ослиное ухо.
На бульваре американец взял Лучникова под руку в некое подобие стального зажима и, увлеченно размахивая свободной рукой и заглядывая в глаза, стал развивать идею.
Фильм. Они снимут гигантский блокбастер о воссоединении Крыма с Россией. Трагический, лирический, иронический, драматический, реалистический и «сюр» в самом своем посыле суперфильм. Тоталитарный гигант пожирает веселенького кролика по воле последнего. Лучников напишет сценарий. Собственно говоря, сценарий почти готов. Массовка готова. Снимать будет Виталий Гангут. Стокса попрем под жопу коленкой, слишком гениальным стал. Не важно, что Гангут? В Москве, мы его вытащим оттуда, это сейчас не проблема. Принимаешь предложение, старик?
– Отпусти-ка мою руку, – сказал Лучников.
– А в чем дело? – как-то странно удивился Хэлоуэй, но руку не отпустил.
– Закурить хочу, – сказал Лучников. – Какого хера ты вцепился? Что я тебе – баба?
– Ты чудак, какой-то странный тип, – бормотал вроде бы растерянно могучий Октопус и так и не выпускал руки Лучникова. – Тебе предлагают миллионы, а ты…
– Ну-ка! – Свободной рукой, ребром ладони, Лучников шарахнул по животу и вырвал свою левую.
Изумленный гигант остановился посреди текущей парижской толпы. На него оглядывались. Лучников отошел на несколько шагов, закурил свою «Пантеру» и только тогда спросил:
– От чьего имени ты меня провоцируешь?
– Сволочь! – пролетело в ответ над головами парижан.
Октопус зашагал прочь, но остановился через несколько метров и снова крикнул:
– Я тебе как другу, а ты… говно!
Еще несколько шагов в слепой ярости и гулкой трубой от кафе «Де Маго»:
– Знать тебя не хочу!
Лучников не двинулся с места.
Хэлоуэй бухнулся в кресло на тротуаре, в последний раз показал кулак Лучникову и стал звать официанта.
Лучников увидел через улицу, что из «Липпа» вышел Сабашников. Он махнул ему рукой, и они стали двигаться ко входу в паркинг, где и встретились через минуту. Сабашников, изображая оскорбленную добродетель, поведал Лучникову, как развивались за эти полчаса события на дружеском кинообеде. Американские знаменитости в конце концов обозвали его дегенератом-дворянином, а Володя Гусаков высказался в том духе, что он с одной стороны белогвардейский недобиток, а с другой – красный жополиз, а Лючия Кларк расстегнула ему под столом «молнию» на ширинке. Как ты понимаешь, обстановка за столом стала невыносимой, не выдержали даже мои закаленные в ЮНЕСКО нервы, и я ушел, не сказав ни единого слова.
– За исключением? – спросил Лучников.
– Ну, я только лишь сказал на прощание, что их стол – это «табль де гиньоль», вот и все. После этого ушел, не сказав ни единого слова. За исключением, ну… Словом, все это кошмар. Миазмы вражды, неизбывного скандала отравляют мир. Близится час халокаста. Пока не поздно – в монастырь, куда-нибудь на Мальту, куда-нибудь на острова Тристан-да-Кунья… Не знаешь, где самый отдаленный и самый бедный православный монастырь?
Они выехали на поверхность, и теперь нужно было пробираться через все более и более сатанеющее движение на Правый берег, на улицу Бьенфезанс, где вот уже пятьдесят лет жил неудавшийся деятель русской идеи генерал фон Витте.
Лучников ни слова не сказал другу о предложении американца. По сути дела, он и себе не сказал еще ни слова об этом. Он знал, что его будет разбирать злоба все больше и больше, когда он начнет размышлять над этим кощунственным, типичным для растленных «мани-мэйкеров» с холмов Беверли предложением.
Так или иначе, он приказал себе пока не заводиться, вернулся в карусель своего парижского дня и вспомнил о том, что следует позвонить в советское посольство.
– Алло! Товарищ Тарасов? С вами говорит Андрей Лучников.
– Добрый день, господин Лучников, – расплылся в трубке любезнейший голос. – У телефона Мясниченко.
– Я по поводу своей визы, – сказал Лучников, глядя из телефонной будки на освещенную солнцем грань церкви Сен-Жермен-де-Пре. – Есть ли какое-нибудь движение?
Последнее выражение, типичное для современной соцбюрократии, было употреблено сейчас с максимальной точностью. Какое дивное в этот момент произошло в мире соединение: господин говорит с товарищем на одном языке. Дивны дела Твои!
– Все в полном порядке, господин Лучников. – Товарищ Мясниченко, должно быть, представлял из себя неиссякаемый генератор душевного тепла.
– Возможно ли это? – изумился Лучников.
– Более чем возможно, Андрей Арсеньевич. Просто-напросто все уже готово, осталось только сделать пометку в вашем паспорте. Я жду вас, Андрей Арсеньевич…
– Мда-с… честно говоря, я не ожидал такой оперативности… я в дикой запарке… – забормотал Лучников.
– Не извольте беспокоиться, Андрей Арсеньевич. Это займет у нас не более десяти минут.
Товарищ Мясниченко как бы платит любезностью за любезность, в ответ на лучниковские советизмы, включающие даже и «дикую запарку», отвечает старорежимным «не извольте беспокоиться». Так, вероятно, он полагает, говорят, как в классической литературе, нынешние последыши и недобитки.
И в самом деле процедура на рю Гренель заняла не более десяти минут. Товарищ Мясниченко оказался молодым человеком, советикусом новой формации: легкая, чуть-чуть развинченная походка, слегка задымленные стильные очки, любезнейшая, хотя немного кривоватая улыбка.
Сунув паспорт в карман, Лучников бодро прошагал до угла бульвара Распай, где в «Рено» ждал его Сабашников. Поехали.
Дипломат Петяша, как будто и не прерывался, продолжал стенания:
– Послушай, Андрюшка, давай пошлем все это к едреной фене, давай уедем в Новую Зеландию. Купим землю, устроим там русский фарм, заманим несколько друзей и отца Леонида, будем выращивать овощи, встречать закат жизни, читать и толковать Писание… Неужели тебе не надоело – что? – да все это вокруг: Париж, Нью-Йорк, Симфи, Москва, все эти женщины и мужчины, полиция, политика – здесь лучше ехать прямо на Конкорд, – эх, если бы можно было собрать десятка два добрых друзей и сбежать подальше из этого бардака, я бы и в монастырь тогда не ушел, остался бы в миру, в тихом первобытном окружении, ну вот здесь поворачивай на авеню Вашингтон и ищи парковку.
Лучников предполагал, что в доме генерала он найдет запах маразма, ветхости, набор полусонильных чудачеств, сонмище котов, например, или говорящих птиц, отставшие от стен обои, словом, некий бесстыдный распад. Он мог, конечно, предположить и обратное, то есть опрятную светлую старость, но уж никак не представлял, что попадет в бюро политического деятеля. Между тем за массивной резной дверью с медной табличкой, на которой по-русски и по-французски значился длинный титул генерала, в просторном холле, украшенном старыми географическими картами России, а также портретами нескольких выдающихся человеков, среди которых соседствовали друг с другом главнокомандующий Лавр Корнилов и предсовнаркома Ленин, их встретил молодой человек в сером фланелевом костюме, типичный французский дипломат, отрекомендовался секретарем барона фон Витте и сказал, что его превосходительство ждет господ Лучникова и Сабашникова. Генерал сидел в кабинете за огромным письменным столом и что-то быстро писал; немного слишком быстро, чуть-чуть быстрее, чем нужно было, чтобы совсем уже не смахивать на балаганщика.
Те несколько секунд, пока генерал как бы не замечал вошедших (также с лишком на одну-две секунды), Лучников сравнивал его со своим отцом. Сравнение явно в пользу Арсения, уже хотя бы по манере, по жесту, генералу явно далеко до безукоризненности вулканного жителя, да и физически Арсений моложе, крепче, хотя, впрочем, и генерала не назовешь развалиной.
Крепкое рукопожатие с задержкой ладони визитера и с проникновенным заглядыванием в глаза: сердечность и благосклонность. Опять перебор! Садитесь, мальчики! Чертовски рад вас видеть, всегда рад гостям из России, особенно молодежи. Хоть и живу уже почти полвека в изгнании, но душой всегда на родине, в ее пространствах, на ее реках, на ее равнинах и островах (последнее очень точно и дельно подчеркнуто). Острейший разведывательный взгляд или имитация острейшего взгляда, во всяком случае, живое бледно-голубое свечение на эрозированной глине лица. Вот, понимаете ли, только полчаса назад принимал секретаря комсомольской организации одного из свердловских тракторных (внушительный спуск и подъем правого века) заводов. Неплохая, неплохая смена подросла у нас на Урале, интересные идеи, сила, хватка. А как на юге? Что в Крыму? Как, между прочим, здоровье Арсения Николаевича? Кланяйтесь вашему батюшке, горячий ему привет. Ведь мы с ним боевые товарищи. Каховка, Каховка, родная винтовка… Мда-с, ваше счастье, мальчики, что вам не пришлось участвовать в братоубийственной войне. Ну, а вы-то как? Что в вашей среде? Чем, как говорится, дышите? Спорт, секс?
Тут фон Витте осекся, кажется, понял, что зарапортовался, переиграл. Говоря весь этот вздор, в том числе и передавая приветы Лучникову-старшему, он на Андрея почему-то не смотрел, а обращался к своему знакомому Сабашникову, а тот, как всегда, тоже уловив фальшивинку, отлично подстроился под игру старика и изображал молодежь, – эдакого гимназиста-переростка, прыщавого дрочилу, смущался, хихикал и даже покусывал, подлец, ногти. В конце концов генерал взглянул все же на Лучникова и тут осекся, похоже было, что даже вроде бы слегка испугался. Лучников в этот момент стряхивал пепел своей сигариллос в пепельницу с кремлевской башней, зорко изучал генерала и явно не являлся молодежью, а тем более мальчиком.
– Это правда, Витольд Яковлевич, что вы в тридцать шестом году встречались со Сталиным? – спросил он.
– Мальчики, мальчики, – старик по инерции покачал пальцем с лукавой укоризной, но явно был напуган.
– Я редактор и издатель «Русского Курьера», вон той газеты, что лежит у вас на столе.
– Помилуйте, Андрей Арсеньевич! – Старик всплеснул руками, изображая невероятную политическую хитрость. – Да кто же не знает!.. Кто же не ценит!.. Вы даже не представляете, как мы здесь, на чужбине, радуемся родному слову, будь то московская «Правда» или симферопольский «Курьер»! Мы, рус…
– Я бы вас попросил, Витольд Яковлевич!.. – Несмотря на сослагательное наклонение и многоточие, эта фраза Лучникова прозвучала немыслимой дерзостью, а подкрепленная последующим странным жестом, легким, в четверть силы, пожатием стариковского запястья, обернулась едва ли не ультиматумом – дескать, кончайте балаган.
Генерал после этой фразы и жеста резко изменился. Быстрая энергичная смена очков, вместо синеватой лукавой дымки чистые и сильные линзы – само внимание.
– Я вас слушаю, господин Лучников.
Начался быстрый диалог, во время которого Петя Сабашников, тоже мгновенно перестроившись, живейшим образом реагировал, вскидывал брови, делал умное лицо, энергично кивал или отрицательно потряхивал легкой дворянской головой.
ЛУЧНИКОВ: Мы выражаем Идею Общей Судьбы.
ФОН ВИТТЕ: Кого вы представляете?
ЛУЧНИКОВ: Определенное интеллектуальное течение.
ФОН ВИТТЕ: Именуемое?
ЛУЧНИКОВ: Именуемое Союзом Общей Судьбы. Аббревиатура СОС.
ФОН ВИТТЕ: Браво! Это действительно находка – СОС! Однако кого же вы…
ЛУЧНИКОВ: Ваше превосходительство, ни одна из разведок мира за нами не стоит.
Фон Витте молчит. Глаза за линзами бессмысленно увеличиваются.
ЛУЧНИКОВ: Вам, должно быть, это трудно представить?
Фон Витте молчит. Глаза осмысленно сужаются.
ЛУЧНИКОВ: Наша сила в полной гласности и…
ФОН ВИТТЕ: Почему вы запнулись?
ЛУЧНИКОВ:…и в готовности к любому повороту событий.
ФОН ВИТТЕ: Я бы произнес слово «обреченность»…
ЛУЧНИКОВ: Теперь моя очередь вас поздравить. Браво, генерал!
Обмен ироническими улыбками прошел, что называется, на равных.
Петр Сабашников, сообразив, что клоунада совсем уже закончилась, встал и отошел в тот угол кабинета, где за стеклом аквариума глазели на происходящее декоративные рыбы и в клетках чирикало несколько русских птиц, должно быть, подарки комсомольских организаций Урала.
– Быть может, теперь, ваше превосходительство, мой вопрос о Сталине покажется вам более уместным, – сказал Лучников. – Меня интересует, как реагировал вождь прогрессивного человечества на идею объединения.
– Вопрос, быть может, и уместен, но ирония в адрес Иосифа Виссарионовича совершенно неуместна, – строго сказал фон Витте.
– Если вы не захотите ответить на мой вопрос, генерал, значит, вы полное говно. – Лучников любезно улыбнулся.
Крепкое словцо было воспринято как шутка. Широчайшая улыбка застыла на лице фон Витте. Правая коленка исторического деятеля дергалась. «Должно быть, сигнализация срабатывает не сразу», – подумал Лучников.
Открылась дверь кабинета. Рядом с секретарем маячили теперь два плечистых парня в клетчатых пиджаках.
– Ай-яй-яй, Витольд Яковлевич, – покачал головой Сабашников. – Я вас всегда держал за человека со вкусом. Ай-яй-яй, батенька, фи-фи-фи…
– Это, должно быть, комсомольцы Урала? – спросил Лучников, разглядывая молодых людей.
– Позвольте мне задать вам встречный вопрос, господин Лучников. Для чего вы спрашиваете о Сталине? – Генерал взирал на визитера с ложной любезностью, которая, разумеется, предполагала за собой угрозу.
– Нам приходится иметь дело с наследниками генералиссимуса, – усмехнулся Лучников.
– Ах, Витольд Яковлевич, Витольд Яковлевич… – продолжал укорять генерала, словно нашкодившего мальчика, Сабашников. – Пугаете нас тремя мускулистыми гомосеками. Это безвкусно…
– Что за вздор, Петяша? – Фон Витте и в самом деле говорил слегка шкодливым тоном. – Молодые люди – мои служащие…
– Хотите знать, генерал, почему я вас считаю говном? – светским тоном осведомился Лучников и стал развивать свою светскую мысль, прогуливаясь по кабинету, в котором теперь уже отчетливо виделись ему признаки упадка и гниения, умело, но не бесследно прикрытые спешной уборкой: отставшие обои с мышиным запашком, радиосистема пятнадцатилетней давности, да еще и с отломанными ручками, на карте мира треугольник пылищи едва ли не в палец толщиной, случайно, видимо, обойденный мокрой тряпкой и сейчас под лучом солнца нависший над желтоватыми от ветхости льдами Гренландии. – Вы – говно, потому что вы слишком рано отдали свои идеалы. Вы дрались за них не больше, чем Дубчек дрался за свою страну. Дубчек, однако, хотя бы не продается, а вы немедленно продались, и потому вы в сотни раз большее говно, чем он. Вы еще прибавили в говенности, ваше превосходительство, когда взяли за свои идеалы слишком малую цену. Поняв, что продешевили, вы засуетились и стали предлагать свои идеалы направо и налево, и потому говна в вас еще прибавилось. Итак, сейчас, к закату жизни, вы можете увидеть в зеркале вместо идейного человека жалкого, низкооплачиваемого слугу трех или четырех шпионских служб, то есть мешок говна. Кроме всего прочего, даже и сейчас, встречая сардонической улыбкой слово «идеалы», вы увеличиваете свою говенность.
Наемные бандиты во время этого монолога вопросительно заглядывали в кабинет: должно быть, никто из них не понимал по-русски. Генерал же явно слабел: политическая хватка покидала его, напряжение оказалось слишком сильным – челюсть отвисла, глаза стекленели.
Лучников и Сабашников беспрепятственно вышли из квартиры и через несколько минут оказались за столиком кафе на тротуаре Елисейских Полей.
– Мне немного стыдно, – сказал Лучников.
– Напрасно, – сказал Сабашников. – Старая сволочь вполне заслужила твое словечко. Как это могло ему прийти в голову поразить наше воображение такой стражей? Даже если предположить, что он побаивается тебя, то ведь меня-то он уже сто лет знает как жантильного человека. Сколько раз в его смрадной норе играл я с ним в подкидные дураки! А он, видите ли, изображает из себя Голдфингера!
Сабашников ворчал, двигая перед собой из руки в руку бокал «кампари-сода», в этот раз, кажется, не играл, а на самом деле злился.
Между тем наступал волшебный парижский час: ранний вечер, солнце в мансардных этажах и загорающиеся внизу, в сумерках витрины, полуоткрытый рот Сильвии Кристель над разноязыкой толпой, бодро вышагивающей по наэлектризованным елисейским плитам.
– А вот тебе, Андрей, я тоже приготовил словечко, – вдруг, словно собравшись с духом, после некоторого молчания проговорил Сабашников. – Помнишь наше гимназическое «мобил-дробил»?
– Ну, помню, и что? – хмуро осведомился Лучников. Разумеется, он помнил весьма обидного «мобила-дробила», которым они в гимназии награждали туповатых и старательных первых учеников, большей частью отпрысков вахмистров и старшин.
– А вот то и значит, что ты, кажется, на своем ИОСе и на своем СОСе становишься настоящим «мобилом-дробилом».
Престраннейшим образом Лучников почувствовал вдруг едкую обиду.
– Кажется, ты сейчас не шутишь, Сабаша.
– Да вот именно не шучу, хотя и редко это со мной бывает, но вот сейчас, понимаешь ли, не шучу и не играю, и потому только, что ты, мой старый друг, стал таким «мобилом-дробилом»!.. Неужели ты все это так серьезно, Андрей? С такой звериной, понимаешь ли, серьезностью? С такой фанатической монархо-большевистской идейностью? Ты ли это, Луч? Неужели вся жизнь уже кончается, вся наша жизнь?
– Я всегда держал тебя за единомышленника, Сабаша, – проговорил Лучников.
– Да конечно же, единомышленники! – вскричал Сабашников. – Но ведь именно по несерьезности мы с тобой единомышленники. Да ведь мы даже и в Будапеште с тобой шутили, а ведь критики нашей в адрес мастодонтов вообще без смеха нельзя читать. Также ведь и Идея Общей Судьбы… конечно… я не отрицаю, все это серьезно… как же иначе… но… но ведь все-таки… хотя бы… хоть немножечко несерьезно, а?
Он выжидательно замолчал и даже как бы заглянул другу в глаза, но Лучников выдержал взгляд без всякого гимназического сантимента, с одной лишь нарастающей злостью.
– Нет, это совсем серьезно.
– Ты отравлен, – тихо, на полном уже спаде, проговорил Сабашников.
Дикая злость вдруг качнула Лучникова.
– Выродки, – проговорил он, как бы притягивая ускользающие сабашниковские глаза. – Твоя возлюбленная «несерьезность», Сабаша, сродни наследственному сифилису. Прикинь, во что обошлись русскому народу наши утонченные рефлексии. Вечные баттерфляйчики на лоне природы! Да катитесь вы все такие в жопу!
На гребне злости он бросил друга в шанзелисейском капище и стал уходить, мощно покачиваясь на гребне злости, даже пнул ногой чугунный стульчик, оказавшийся на пути, и, сжав кулак, повернулся на фотовспышку – узнали мерзавцы? – но не увидел перед собой никого похожего на репортера, лишь только десятка два разноплеменных лиц, привлеченных – слегка, слегка, конечно, не вполне серьезно – небольшим русским скандалом, и стал уходить все ниже, все дальше от Арки, все ближе к Конкорду, все еще на гребне злости, но уже на грани спада, сквозь равнодушно-наэлектризованную несерьезную толпу, мимо несерьезности коммерческих твердынь несерьезной цивилизации, все больше сомневаясь в своей правоте, все больше стыдясь себя, все больше коря себя за грубость, за хамство по отношению к своему едва ли не брату – сколько нас было, мальчиков-врэвакуантов из Симфи? Третья классическая имени царя Освободителя, середина века, дюжина братьев… – настоящие ребята, уж никак не «мобилы-дробилы»…
С этим он исчез. Лишь только тот, кто шел за ним, не потерял его из виду. Еще щелчок. Флаш-лайт. Снимок длинного паркинга вдоль аллей, десятки машин и сотни теней. Нужная часть фотографии будет нужным образом увеличена. Кто-то заботится о реконструкции его жизни. Все сохраняется для будущего, хотя и недалекого. Сам он, хоть и носитель исторической миссии, живет утекающей минутой, нимало не заботясь о ее ценности, растрачиваясь в набегающих и утекающих минутах, выруливание, например, на проезжую часть, задняя-передняя, налево-до-отказа-направо-до-отказа, черт бы побрал этих французов, им лишь бы всунуть, а о высовывании никто и не думает, как будто пока они сосут свои аперитивы, все само собой наладится и все сами собой разъедутся… бзык, потерлись все же бочками с раскорякой «Ситроеном-дэ-эс»… поток впустую пропадающих минут… гнуснейшая вмятина на правой дверце… плати теперь мистеру Херцу… херцу мистеру херцу… да куда же я опять качу с этим своим вечным ощущением пустяковости, второстепенности своих деяний… что-то главное не сделал, что-то самое важное упустил… о чем я забыл?.. почему не оставляет ощущение чепухи?.. ведь это же все нужно! – даже и интервью это дурацкое на Эй-би-си, даже и прием в честь диссидента… ведь не для себя же стараюсь, для Идеи… ведь это же как раз и есть главное содержание жизни… как же ты, гад Сабашка, мог меня посчитать «мобилом-дробилом»? Бедный ты, бедный шут гороховый! Нет, никогда с тобой не расстанусь. Есть ли что-нибудь более грустное, чем участь вечных крымских мальчиков-врэвакуантов?
С этой минорной, а стало быть, уже и не злой нотой он рулил по кишащим пятакам Правого берега, когда его вдруг пронзила паническая мысль: завтра лечу в Москву, а ничего не купил из того, чего там нет!
Не купил: двойных бритвенных лезвий, цветной пленки для мини-фото, кубиков со вспышками, джазовых пластинок, пены для бритья, длинных носок, джинсов – о боже! вечное советское заклятие – джинсы! – маек с надписями, беговых туфель, женских сапог, горных лыж, слуховых аппаратов, водолазок, лифчиков с трусиками, шерстяных колготок, костяных шпилек, свитеров из ангоры и кашмира, таблеток алка-зельцер, переходников для магнитофонов, бумажных салфеток, талька для припудривания укромных местечек, липкой ленты «скоч», да и виски «скоч», тоника, джина, вермута, чернил для ручек «Паркер» и «Монблан», кожаных курток, кассет для диктофонов, шерстяного белья, дубленок, зимних ботинок, зонтиков с кнопками, перчаток, сухих специй, кухонных календарей, тампакса для менструаций, фломастеров, цветных ниток, губной помады, аппаратов hi-fi, лака для ногтей и смывки, смывки для лака – ведь сколько же подчеркивалось насчет смывки! – обруча для волос, противозачаточных пилюль и детского питания, презервативов и сосок для грудных, тройной вакцины для собаки, противоблошиного ошейника, газовых пистолетов, игры «Монополь», выключателей с реостатами, кофемолок, кофеварок, задымленных очков, настенных открывалок для консервов, цветных пленок на стол, фотоаппаратов «Полароид», огнетушителей для машины, кассетника для машины, присадки STR для моторного масла, газовых баллонов для зажигалок и самих зажигалок с пьезокристаллом, клеенки для ванны – с колечками! – часов «кварц», галогенных фар, вязаных галстуков, журналов Vogue, Playboy, Down beat, замши, замши и чего-нибудь из жратвы…
Приедешь с пустыми руками, будешь неправильно понят. Всеми будешь неправильно понят. Даже самый интеллигентный и духовно углубленный москвич смотрит на иностранца, особенно на крымского гостя, с немым вопросом: чего принес? Любая ерундовая штучка повышает настроение, знак присутствия в природе иной системы жизни, соседства с царством «экономической демократии». Нельзя ничего не привезти, это свинство ничего не привозить в Москву. Час пик – западня, негде оставить машину, да и бессмысленно, не заходить же в Галери Лафайет на полчаса, а через полчаса телевизионщики, нельзя ссориться с этой сволочью, то есть ссориться-то можно, но опаздывать нельзя… а Татьяне-то своей ничего не купил!
В полном уже смятении он увидел себя катящим по Фобур Сен-Онорэ и вспомнил, что где-то здесь располагается сногсшибательный сен-лорановский магазин. Ничего не скажешь, повезло товарищу Луниной!
Как славно, в самом деле, заниматься буржуазной жизнью! Зайти в прохладный и пустой с тишайшей, успокаивающей музыкой салон, раскланяться с появившимся из зеркальных глубин умопомрачительным созданием – зеленые ресницы, шифоновое струящееся одеяние… Он, она, оно молчит, но так смотрит, что перед тобой открывается целый мир таинственных возможностей.
Итак… мадам? мосье?.. простите, мадемуазель, приятная неожиданность… итак, мне нужно все для молодой дамы, блондинки, вашего роста, но вполне отчетливых очертаний, все, начиная от бра, кончая манто, включая серьги, браслет и бижу. Прошу вас включить свою фантазию, но не выключать, разумеется, и здравого смысла. Говоря это, мадемуазель, я имею в виду не финансы, но некоторую сохранившуюся еще кое-где в мире традиционность полового самоощущения и еще раз подчеркиваю, что потребитель – женщина. Улавливаю блики смысла в ваших очах и воздаю вам должное за то, что вы добрались до него, то есть до смысла, несмотря на малоудобный для вас язык и вечную драму Эгейского моря, в которую вы погружены по праву своего воспитания. Могу еще добавить, что в моем распоряжении всего пятнадцать минут. К ним уже спешила завотделом в мужском коммунистическом костюме.
Пятнадцать не пятнадцать, но через полчаса он вышел на улицу в сопровождении трех сен-лорановских существ, несущих дюжину коробок для удачливой москвички. Ближайшее отделение могучего «Симфи-карда» на авеню Опера санкционировало утечку личного капитала на 15 899 франков, ни много ни мало как две с половиной тысячи тичей, то есть два с половиной миллиона русских военных рублей. Плюс штраф под щеточкой «Рено». Поклон в сторону «баклажанчика». Браво, мадам, вы тоже дали волю своей фантазии – пятьсот франков, лучше не придумаешь! Ну-с, девочки, валите всю эту дрянь сюда, на заднее сиденье. Ну, вот вам всем по сотне на зубные щетки, а вам, товарищ мадам, крепкое партийное рукопожатие. Учение Ленина непобедимо, потому что оно верно. Оревуар, девочки. Если среди ночи придет фантазия посетить щедрого дядю, то есть вот этого мальчика, да-да, меня, на бульваре Распай в отеле «Савой», – милости просим. Приглашение, конечно, распространяется и на вас, товарищ.
И также вы все, телевизионщики Эй-би-си, спикеры, гафферы, камерамены, вся сволочь, знайте, что Андрей Лучников – не «мобил-дробил». Он – Луч, вот он кто… мотоциклист, баскетболист и автогонщик, лидер молодежи пятидесятых, лидер плейбойства шестидесятых, лидер политического авангарда семидесятых, он лидер. И так в манере золотых пятидесятых можно положить руку на плечо одному из этих современных американских зануд и сказать:
– Call me Lootch, buddy!
Итак, на экране Эндрю Луч, один из тех, кого называют «ньюз-мэйкерами», производителями новостей.
Интервью получалось забавнейшее. Зануда, кажется, рассчитывал на серьезный диалог вокруг да около, вроде бы о проблемах «Курьера», о том, как удается издавать на отдаленном острове одну из влиятельнейших газет мира, но с намеками на обреченность как лучниковской идеи, так и газеты, так и всего ОК. Система ловушек, по которой бычок пробежит к главному убойному вопросу: представляете ли вы себе свою газету в СССР?
– У нас, русских, богатое воображение, господа. Немыслимые страницы партийной печати – это тоже продукт нашего воображения. А что из себя представляет наш невероятный Остров? Ведь это же не что иное, как тот же UFO, с заменой лишь одного срединного слова – Unidentifyed Floating Object. Весь наш мир зиждется на вымыслах и на игре воображения, поэтому такой пустяк, как ежедневный «Курьер» в газетных киосках Москвы, представить нетрудно, но, впрочем, еще легче вообразить себе закрытые газеты из-за бумажного дефицита, ибо если мы можем сейчас вообразить себе Россию как единое целое, нам ничего не стоит понять, почему при величайших в мире лесных массивах мы испытываем недостаток в бумаге.
Слегка обалдевший от этого слалома хозяин ток-шоу мистер Хлопхайт волевым усилием подтянул отвисшую челюсть. Неопознанный Плавающий Объект – это блестяще! Браво, мистер Лучников. Да-да, Луч, спасибо вам, бадди, мы надеемся, что еще… Конечно-конечно, и я благодарю вас. Хлоп! А сейчас… – Он увидел, что камера надвигается, и быстро улыбнулся – органика и металлокерамика сверкнули одной сексуальной полоской. – Дружба телезвезд по всем континентам. Я не приглашаю вас в страну ароматов, хотя почему бы вам туда не приехать? Читайте! Все подробности в «Курьере»! Адью!
Щелчок. Софиты погасли. Отличная концовка. Ну. Хлоп, нет ли чего-нибудь выпить? Простите, я не пью, мистер Лучников. Да. Хлоп, я вижу, ты настоящий «мобил-дробил»! Простите, сэр? Целую! Пока!
Он уже представлял себе обложку еженедельника – черный фон, контуры Крыма, красные буквы UFO и обязательно вопросительный знак. Ловкая журналистская метафора… Снова, в который уже раз за сегодняшний день, выплыло: я – осатаневший потный международный лавочник, куда я несусь, почему не могу остановиться, не могу вспомнить чего-то главного? Что убегает от меня? Откуда вдруг приходят спазмы стыда?
Слово «потный», увы, не входило в метафорическую систему: от утренней свежести не осталось и следа – оливковый пиджак измят, на голубой рубахе темные разводы. Ночная улица возле телестудии испаряла в этот час свой собственный пот и не принесла ему прохлады. Вдруг он почувствовал, что не может шевельнуть ни рукой, ни ногой. Иной раз уже стали появляться такие вот ощущения: сорок шесть годков повисли гирьками от плеч до пяток. Даже голова не поворачивается, чтобы хотя бы проводить взглядом медленно идущий мимо «Мерседес», из которого, кажется, кто-то на него смотрит. По счастливой иронии улица называлась рю Коньяк-Же. Да-да, конечно же, двойного коньяка же поскорее же.
Итак, Платон. Анализ тирании. Уединение…
Ну вот, мосье, вы уже улыбаетесь, сказал буфетчик. Тяжелый был день? В бумажнике среди шуршащих франков обнаружился картонный прямоугольник – приглашение на рю де Сент-Пер – прием в честь диссидента. Не пойти нельзя. Еще одну порцию, силь ву плэ.
Трехэтажная квартира в доме XVI века, покосившиеся натертые до блеска полы, ревматически искореженные лестницы из могучего французского дуба – оплот здравого смысла своего времени, гнездо крамолы наших дней.
Гости стояли и сидели по всем трем этажам и на лестницах. Французская, английская, русская, польская и немецкая речь. Почетный гость, пожилой советский человек, говорил что-то хозяйке (длинное, лиловое, лупоглазое), хозяину (седое, серое, ироничное), гостям, журналистам, издателям, переводчикам, писателям, актерам, ультраконсерваторам и экстрарадикалам – парижское месиво от тапочек-адидасок до туфелек из крокодиловой кожи, от значков с дерзкими надписями до жемчужных колье… Среди гостей была даже и одна звезда рока, то ли Карл Питере, то ли Питер Карлтон, долговязый и худой, в золотом пиджаке на голое тело. Непостижимые извивы марихуанной психологии перекинули его недавно из Союза красных кхмеров Европы в Общество содействия демократическому процессу России.
Лучников знал диссидента, милейшего московского дядечку, еще с середины шестидесятых годов, не раз у него сиживал на кухне, философствовал, подавляя неприязнь к баклажанной икре и селедочному паштету. Помнится, поражало его всегда словечко «мы». Диссидент тогда еще не был диссидентом, поскольку и понятия этого еще не существовало, он только еще в разговорах крамольничал, как и тысячи других московских интеллигентов крамольничали тогда в своих кухнях. «Да ведь как же мы все время лжем… как мы извращаем историю… да ведь Катынский-то лес это же наших рук дело… вот мы взялись за разработку вольфрама, а технологии-то у нас современной нет, вот мы и сели в лужу… и сами себя и весь мир мы обманываем…» Как и всех иностранцев, Лучникова поражало тогда полнейшее отождествление себя с властью.
Сейчас, однако, он не подошел к виновнику торжества. Будет случай, пожму руку, может быть, и поцелую, влезать же сейчас в самую гущу слегка постыдно. Опершись на темно-вишневую балку XVI века, попивая чудеснейшее шампанское и перебрасываясь фразами с герлфрендихой писателя Флойда Руана, скромняжечкой из дома Вандербильдтов, он то и дело поглядывал в тот угол, где иногда из-за голов и плеч появлялось широкое мыльного цвета лицо, измученное восторженным приемом «свободного мира».
Ему бы выспаться, недельки три в Нормандии в хорошем отеле на берегу. Он никогда прежде не был на Западе. Семь дней как высадился в Вене, и на плечах еще москвошвеевский «спинжак». Ему бы сейчас ринуться по магазинам, а не репрезентировать непобедимый русский интеллект. Он борется с головокружением, он на грани «культурного шока». Еще вчера на него косился участковый, а сегодня вокруг такие дружественные киты и акулы, не хватает только Брижит Бардо, но зато присутствует сенатор Мойнихен. Акулы и киты, вы все знаете о его смелых выступлениях в защиту прав человека, но вы не представляете себе квартиру на Красноармейской с обрезанным телефоном, домашние аресты в дни всенародных праздников, вызовы в прокуратуру, намеки на принудительное лечение, этого я и сам не представляю, хотя хорошо представляю Москву.
Так размышлял Лучников, глядя на появляющееся временами в дальнем углу у средневекового витража отечное потное лицо, то шевелящее быстро губами, то освещаемое слабенькой, хотя и принципиальной улыбкой. Так он размышлял, пока не заметил, что и сам является объектом наблюдения.
Над блюдом птицы целая компания. Жрут и переговариваются. Кто-то молотит воздух ладонью. Некто – борода до скул, рассыпанные по плечам патлы, новый Мэнсон, а глазки чекистские. Эй, Лучников, а ты чего сюда приперся?! Господа, здесь кремлевская агентура!
– What are they talking about? – спросила мисс Вандербильдт.
Русская компания приближалась. Три мужика и две бабы. Никого из них он не знал. Впрочем, пардон… Вот этот слева милейший блондин, в таких изящнейших очках, да ведь Слава же, это же Славка, джазовый пианист, знакомый еще с 1963-го… «КМ» на улице Горького… Потом я устроил ему приглашение в Симфи, да-да, это уже в 1969-м, и там он сорвал концерты, потому что запил, орал в гостинице, голый гонялся за женщинами по коридору – «мадам, разрешите пипиську потереть?..» после чего он «подорвал» в Штаты… Конечно, это Слава…
Я тебе не Славка, падла Лучников, предатель, большевистская блядь, сколько тебе заплатили, хуесос, за Остров Крым, мандавошка гэбэшная, я тебе не Славка, я таких, как ты, раком на каждом перекрестке, говна марксистского кусок, пидар гнойный, комисс триперный заразный!
Попробуйте сохранить европейскую толерантность при развитии московского скандала. Улыбка еще держится на вашем лице при первом витке безобразной фразы, она, быть может, и удержалась бы на нем, на лице, надменная ваша улыбка, если бы фраза не была так длинна, столь безобразна. У хорошенького Славки оловянные глаза. Увы, он не стал Дейвом Брубеком, Оскаром Питерсоном, Эрролом Гарднером, увы, он ими и не станет, потому что вы сейчас сломаете ему кисть правой руки. Запад, зараженный микробами большевизма, не про-ре-а-ги-ру-ет. Храбрые воители свободы, еще вчера ваявшие в Москве «Ильичей» по оптовым подрядам, заполнявшие рубрики «год ударного труда», не прореагируют тоже, потому что боятся шикарного общества. Прощайся со своей правой рукой, Слава, уже не подрочишь теперь ею ни клавиши, ни солоп.
Особым китайским зажимом (он научился этому на Тайване у дружка, майора войск специального назначения) он держал слабую кисть агрессивного пианиста и медленно пробирался (вместе с пианистом) к столу с напитками – надо все-таки чего-нибудь выпить. Изумленное «О» на лице Славы, подзакатившиеся глазки, грань болевого порога. Послушно двигается рядом. Товарищи по оружию перешептываются. Одного из них Лучников определенно помнит по Москве: он был фотографом в «Огоньке», еврейчик из-под софроновской жопы. Выпьем, Слава, у тебя одна рука свободна и у меня одна – давай выпьем «Хеннеси»? Ах, ты теперь не пьешь? Так что же, колешься? Ты, ублюдок, уже девять лет на Западе и мог бы довести до сведения новичков, что здесь не все принципы соцреализма имеют хождение и, в частности, «кто не с нами, тот против нас – ценится только среди мафиози, в их среде, в мафии, понимаешь ли, в мафии, это закон, а в нормальном обществе – вздор собачий. Теперь терпи, недоносок Слава. Давай-ка я представлю тебя Каунту Бейси. Мистер Бейси, вам однорукий пианист не нужен?
Они двигались от одного дринка к другому, от слоеных пирожков к хвостикам креветок, то одна шишка, то другая кланялись редактору могущественного «Курьера», и Лучников чесал направо и налево по-английски, по-французски и по-русски, договаривался о каких-то встречах, ланчах, подмигивал красоткам, даже иной раз и высказывался, отвесил, например, нечто глубокомысленное о переговорах SALT, и все это время незадачливый Слава, спасая свое орудие производства, тащился рядом. Малейшая попытка освободиться кончалась страшной болью в орудии производства, то есть в правой руке. Задвинутые писательницей Фетонье вправо и продвинутые вперед издателем Ренуаром, они услышали пару фраз диссидента: «…да поймите же, товарищи, нам ни в чем нельзя верить… нельзя верить ни одному нашему слову…»
Ошеломленный переводчик, юноша из третьего поколения франко-руссов, после мгновенного столбнячка занялся уточнением мысли своего подопечного, в то время как окружавшие диссидента киты и акулы, уловив борщеватое слово «товарищи», великодушно смеялись: нашел «товарищей».
Тут диссидент так ярко вдруг просиял, что все киты и акулы обернулись в адрес сияния и, увидев популярную физиономию редактора «Курьера», тоже просияли, да так ослепительно, что наш герой как бы вновь почувствовал себя под софитами киносъемки.
– Андрюша!
Пришлось отпустить миленького Славика, слегка предварительно поддав ему под грешные ягодицы коленкой.
Сплелись объятия. По-прежнему, несмотря на недельную «дольче виту», из складок лица попахивало селедочным паштетом. Несколько шариков влаги бодро уже снижались по пересеченной местности… как ярко все вспоминается!.. Так сразу!.. Андрюша, ведь ты, наверно, еще нашу старую квартиру помнишь в Кривоарбатском переулке… помнишь, как сиживали?!. нет, ты подумай только – я в Париже!.. Нет, ты вообрази!
Немыслимость пребывания человека в Париже вдруг исказила добрейшее лицо подобием судороги, но тут же другая немыслимость вызвала еще более сильные чувства. Как? Ты в Москву? Завтра? В Москву? На несколько дней? Немыслимо!
Лучников вылезал из объятий, а именитый диссидент лихорадочно шарил у себя по карманам… Что же… Андрюша… да если бы знать… вот телефончик – 151-00-88… Тамара Федоровна такая… с сыном Витей… да если бы знал… сколько всего бы послал… но вот, хотя бы это… обязательно передай…
Обозреватель журнала «Экспресс», президент издательства «Трипл Найт», супруга министра заморских территорий, певец Кларк Пипл, писательница Мари Фетонье, в некотором замешательстве наблюдали, как guest of the honor вынимает из своих карманов пачки чуин-гама и перекладывает их в карманы Лучникова. Обязательно, обязательно передай все это Тамаре Федоровне для Витеньки и скажи (баклажанный шепоток в ухо) только ее… всегда… всегда… жду… пусть подает… все устроится… понял, Андрюша?.. а когда вернешься, найди меня…
Несколько вспышек. Кто допустил сюда папарацци? В разных углах зала легкая паника. Кто снимал? Кого снимали? Ни охотник, ни цель не обнаружены.
Лучников вышел во двор, мощенный средневековым бесценным булыжником. Одна стена замкнутого четырехугольника сияла на все три этажа, в трех других лишь кое-где тлели огоньки, сродни средневековым. В небе летела растрепанная тучка. Отличаются ли тучки нашего века от тучек XVI? Должно быть, отличаются – испарения-то иные… Бывал ли я в XVI веке? Пребывает ли он во мне? Что-то промелькнуло, некое воспарение души. Миг неуловим, он тут же превращается в дурацкое оцепенение.
Заскрипели открываемые по радио средневековые ворота, и во дворе, галдя, появилась вся кинобанда во главе с могучей фигурой Октопуса. Лучников отпрянул к темной стене, потом проскочил на улицу Святых Отцов. Где-то поблизости всхрапнул заводящийся мотор. Он сделал несколько шагов по узкому тротуару. Какая-то темная масса – моточудовище – пронеслась мимо. В сдержанном ее рычании мелькнуло два хлопка: мгновенное и сильное давление на виски, легкий звон, спереди и сзади выбиты из стены две кафельные плитки. Прохожий закричал от ужаса и спрятался в нише. Лучников выхватил свой пистолетик из потайного кармана, опустился на одно колено и прицелился. В ста метрах впереди на углу набережной автомобиль притормозил. Добропорядочно и солидно зажглись стопфары. Лучников положил пистолет в карман. Автомобиль медленно сворачивал за угол, как бы предлагая себя несущемуся мимо постоянному потоку машин.
Голова слегка кружилась. Ощущение, похожее на глубокий нырок под воду. Небольшая контузия. Трудно все же не попасть, если стреляешь в упор на узкой парижской улице. Пугали.
– Мосье, выходите! – крикнул он человеку, спрятавшемуся в нише. – Опасность миновала!
Скрипнула дверь, появилось бледное лицо.
– В вас стреляли, мосье? Вот так дела! Я вижу такие дела впервые. Просто как в кино!
– Такова жизнь, – ухмыльнулся Лучников. – Идешь себе по улице, вдруг – бух-бух – и вот результат: я вас еле слышу, мосье.
– Проклятые иностранцы, – такова была реакция напуганного парижанина.
Лучников согласился:
– Всецело на вашей стороне, мосье, хотя и сам сейчас имею несчастье относиться к этой категории. Однако у себя, в своей стране, я не являюсь иностранцем и, как и все прочие граждане, страдаю от этого сброда. Поменьше бы ездили, побольше бы сидели дома, в мире было бы гораздо спокойнее. Согласны, мосье?
Замки в «Рено-сэнк» были открыты, и все подарочные упаковки распороты ножом. Подарки, однако, как будто в неприкосновенности. Быть может, рука у подонка не поднялась испортить дорогие вещи? Может быть, солидный человек, знающий цену деньгам. Так или иначе, но Таньке опять повезло.
Уехать с ней. Отнять наконец ее у десятиборца, жениться, уехать в Австралию или, еще лучше, в Новую Зеландию. Наплевать на все проклятые русские, островные и материковые проблемы. Писать беллетристику, устроить ферму, открыть отель… Что за огонь жжет нас неустанно? Далась мне Общая Судьба! Да не дурацкая ли вообще проблема? Да уж не подлая ли, в самом деле? Все чаще слышится слово «предатель»… теперь уже и пульками из бесшумного оплевывают. Игнатьев-Игнатьев, конечно, горилла, пианист Слава – лабух, с него и взятки гладки, но ведь и умные люди, и порядочные, и старые друзья уже смотрят косо… Идеология прет со всех сторон, а судьба народа, снова брошенного своей интеллигенцией, никого не волнует… С мерзостью в душе и с головной болью он проехал бульвар Сен-Жермен, где даже в этот час кишела толпа; уличный фигляр размахивал языками огня, ломались в суставах две пантомимистки.
Возле его отеля в маленьком кафе сидел на веранде один человек. При виде Лучникова он поднялся. Это был генерал барон фон Витте собственной персоной. Поднятый воротник тяжелого пальто и деформированная шляпа роднили его с клошарами.
– Я ни разу за последние годы не покидал своего арандисмана, – проговорил старик, выходя из кафе навстречу Лучникову. – После вашего ухода, Андрей Арсеньевич, настоящий шторм разыгрался в моей душе.
Лучников смотрел на генерала и совершенно неожиданно для себя находил, что он ему нравится. Мешки на лице, подрагивающие жилки, окурок толстой желтой сигареты «Бояр» в углу рта, пачка газет, торчащая из кармана обвисшего кашмирового пальто – во всем этом теперь чувствовалось полное отсутствие фальши, истинная старость, не лишенная даже определенной отваги.
– Что ж, давайте пройдем в отель, – пригласил он старика.
По лицу фон Витте проплыла смутная улыбка.
– О нет, вряд ли это будет очень ловко, – сказал он. – Там, в холле, вас ждут…
– Меня? Ждут? – Лучников резко обернулся в сторону отеля. Сквозь стеклянную дверь виден был дремлющий ночной портье, кусок ковра, половина картины на стене, пустое кресло. Окна холла были задернуты шторами.
– Какие-то приятные персоны, – проговорил фон Витте. – Впрочем, Андрей Арсеньевич, мне и нет нужды заходить внутрь. Я просто хотел ответить на ваш вопрос, а это займет не более пяти минут.
Он вынул нового «боярина», закурил, на минуту задумался, как бы отвлекаясь в те отдаленные времена, когда его принимал Сталин. Лучников присел на капот «Рено», нагретый, словно прибрежный камень, где-нибудь на пляже в Греции. Он подумал о «приятных персонах». «Кто же эти приятные персоны, – устало, без страха, но и без отваги думал он. – Сразу начну стрелять, без разговоров». Он не удержался и зевнул.
– Сталин сказал мне тогда дословно следующее: «Наш народ ненавидит белогвардейское гнездо в Черном море, но пока не возражает против его существования. Нужно подождать каких-нибудь пятьдесят лет. Возвращайтесь в Париж, генерал, и боритесь за правое дело».
Передавая речь Сталина, фон Витте, конечно, не удержался от имитации грузинского акцента.
– Так я и думал, – сказал Лучников. – Вы меня не удивили. Неожиданность – только конкретность исторического срока. Пятьдесят лет, кажется, еще не истекли, а?
Фон Витте слабо улыбнулся своим воспоминаниям.
– Это был мой последний визит в Москву. В тот вечер я смотрел «Лебединое озеро» в Большом. Божественно!
– Спасибо, Витольд Яковлевич. – Крайним усилием воли Лучников изобразил понимание исторического значения этой минуты, крепко пожал большую мягкую генеральскую руку. – Простите нас за некоторые резкости, но поверьте… я весьма ценю… и я был уверен, что в конце концов… – Тут он иссяк.
Старик сломал свою сигарету и сразу же вынул новую.
– Вы были правы, Андрей Арсеньевич, – вдруг осипшим голосом проговорил он. – Я прожил жалкую и страшную, полностью недостойную жизнь…
Он отвернулся и медленно пошел через улицу. Дымок поднимался из-за левого плеча. Поднял трость и кликнул такси.
В холле «Савоя» в креслах зеленоватой кожи Лучникова ждали три красавицы из магазина «Сен-Лоран». Экая, понимаете ли, чуткость. Вот вам новый мир, новые отношения между людьми. Ты в старом стиле пошутишь, бросишь вскользь дурацкое приглашение, а потом удивляешься: воспринято всерьез. Пардон, но я не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой. Впрочем, что-то все-таки шевелится. Да-да, что-то ожило. Неожиданные резервы организма. Прошу, мадемуазель. Прошу, мадам. Позвольте заметить, что это платье на бретельках и мех вокруг лебединой шеи внушают мне гораздо больше оптимизма, чем ваш дневной костюм в стиле теоретика революции Антонио Грамши. Я очень польщена вашим вниманием, мосье Рюс, но я здесь не одна, как видите, с нами два этих дивных создания. Что и говорить, чудесная компания, трудно не радоваться такому обществу. Я надеюсь, всем нам хватит в моем номере и места, и радости…
В полосках света, проникавшего из-за жалюзи, копошились вокруг Лучникова на ковре какие-то чудные, ароматные, дрожащие и упругие. Руки его скользили по этим штучкам, пока правая не набрела вдруг на твердый пульсирующий столбик наподобие его собственного. А это, позвольте спросить, чей же петушок? Надеюсь, не ваш, мадам? О нет, это нашей милой Джульетты. Она, понимаете ли, корсиканка, что поделаешь. Так-так, ситуация проясняется. В нашем чудесном союзе мне выпала роль запала, и я это охотно сделаю. Прошу вас, мадам, оставьте ваших девочек, разумеется, и Джульетту с ее корсаром, на некоторое время в покое и разместитесь традиционным тропическим способом. Итак, вступаем в дельту Меконга. Благодарю вас, мадам. Это вам огромное спасибо, мосье Рюс, огромное, искреннее, самое душевное спасибо, наш любимый мосье Рюс, от меня и от моих девочек. Девочки, ко мне, благодарите джентльмена.
Засыпая, он долго еще чувствовал вокруг себя копошение, целование, причмокивание, всхлипывание, счастливый смешок, легонькое рычанье. Благостный сон. Платон, самолет, закат цивилизации…