Глава 21
27 августа, сто третий день летних каникул
Нова
Я раньше слышала о прозрениях, когда у человека открываются глаза и все вдруг становится кристально ясным. Может, то, что случилось со мной, и нельзя назвать прозрением, потому что все и сейчас не так уж кристально ясно, но я стала видеть все в другом свете или, лучше сказать, стала видеть свет, как будто тьма, которую я носила в душе, начала рассеиваться. Оглядываясь назад, я не могу точно определить, что именно помогло мне понять, куда я качусь. Но жизнь сама по себе загадка, и я могу только сказать спасибо за то, что увидела, в кого превратилась, и это было важно, и изменило мой взгляд на жизнь.
Первая неделя дома показалась сущим адом. Кто бы что ни сказал, все меня раздражало до бешенства, и мне хотелось выцарапать всем глаза. Я орала на маму. Орала на Дэниела. Орала на почтальона за то, что он позвонил в дверь и разбудил меня.
Потом пришли слезы. Много слез. Мне уже казалось, что они вообще никогда не закончатся, так и будут течь, как из неисправного крана. Не знаю даже, откуда они взялись, просто я чувствовала себя вампиром, который впервые вышел на свет, и кожу, и мозг жгло, как огнем, боль было ничем не унять.
Но потом мы с мамой стали разговаривать. Говорили об отце. Говорили обо мне, о том, что я натворила. Говорили, говорили, говорили… Она злилась, я плакала. Она плакала, я плакала.
– Нова, – сказала мама сквозь слезы, – я чувствую, здесь моя вина. Я же знала, что у тебя умер отец… и как умер… у тебя на глазах… знала, как это тяжело для тебя, но так и не заставила тебя поговорить со мной. Только предлагала.
– Но я не могла говорить об этом с тобой, – ответила я, лежа на кровати, свернувшись клубочком и прижимая к груди подушку. – Ты и сама горевала.
– Я твоя мать, – сказала она, убирая мне ладонью волосы со лба, как маленькой, но, может быть, я сейчас и была для нее маленькой. Может, мы вернулись в прошлое, чтобы сделать то, что должны были сделать еще тогда. – Это моя обязанность – держаться, как бы ни было больно.
– Я не хотела делать тебе еще больнее.
– Не сделала бы. По крайней мере, мы разделили бы нашу боль друг с другом.
Мы обе снова заплакали, и казалось, что никогда не успокоимся, но наконец слезы закончились, как заканчивается почти все на свете.
Прошло больше месяца с того дня, как я убежала с концерта, и в голове у меня за это время сильно прояснилось, так ясно в ней уже давно не было, наверное, с тех пор, как умер отец. Странно, но только теперь, когда пришла эта ясность, я по-настоящему поняла, какая муть там была до этого. Незаметно для себя, пока переживала смерть, пока сражалась со своим горем, пока пыталась жить дальше, я сбилась с пути. Я все еще только иду к нему, потихоньку, маленькими шажками, стараясь на этот раз, чтобы раны затянулись, как полагается.
Я нашла в себе силы достать из ящика рисунки Лэндона, которые отдали мне его родители, и поплакать над ними, не отворачиваясь и не прячась. Рисунки были прекрасные, и больно думать, что такой талант погиб, но у меня осталось кое-что из его работ – частичка его самого, – и эта частичка всегда будет со мной. Я наконец-то примирилась с его смертью, и теперь мне приятно просто вспоминать о нем. Я привыкаю к мысли, что это нормально. Страдать – нормально. Плакать – нормально. Признать, что нуждаешься в помощи, – нормально. Отпустить прошлое – нормально.
Конечно, не все так легко и прекрасно. Я еще не могу обходиться без успокоительных таблеток. Иногда ловлю себя на том, что начинаю считать все подряд. Все еще тону в воспоминаниях о Лэндоне. Просто нужно переждать, а не искать быстрого решения. Я это чувствую, я с этим живу и понемногу двигаюсь дальше.
И мне не приходится делать это в одиночку. Я ходила в группы, где люди говорили о своих утратах, особенно связанных с самоубийствами близких. Это помогает – слушать их истории и понимать: не я одна столько ломала над этим голову, так что она и в самом деле едва не треснула пополам. Вот вернусь в школу и начну ходить в такую группу снова. А еще я наконец выбрала себе специализацию. Киносъемка. Я, правда, и теперь не уверена на сто процентов, что хочу всю жизнь этим заниматься, но для начала это все же какая-то цель, если не достигнутая, то хотя бы поставленная. Второй специальностью, наверное, выберу музыку, но торопиться не буду – не все сразу.
Еще я решила не смотреть то видео, что записал Лэндон, во всяком случае пока. Боюсь, буду без конца о нем думать, анализировать, а сейчас, на этом этапе жизни, у меня слишком мало сил, чтобы снова вставать на этот путь. Но может быть, когда-нибудь, когда мои раны окончательно затянутся и я уже не буду чувствовать себя как новорожденный олененок, который только учится ходить… Сейчас мне нужно думать лишь об одном – как жить дальше – и понемногу примиряться с прошлым, вставать на ноги и стараться строить свое будущее. Теперь я знаю: у меня получится, потому что я этого хочу. Как отец сказал мне однажды: если чего-то очень сильно захочешь, для тебя не будет ничего невозможного.
– Ты точно не хочешь побыть дома этот семестр? – спрашивает мама, вынося последние коробки.
– Ты что, серьезно пытаешься уговорить меня бросить школу? – отшучиваюсь я, закидывая сумку на черное кожаное сиденье вишневой «шевроле-нова».
Я поеду на ней в колледж. Страшно, но я поставила себе такую цель. Тем более что отец этого хотел.
Мама вздыхает и закрывает багажник.
– Нет, но я беспокоюсь. – Она подходит ко мне, скрестив руки на груди, словно сдерживается, чтобы не схватить меня и не утащить обратно в дом. – Мне кажется, ты только приехала, и уже опять уезжаешь.
Я обнимаю ее – по-настоящему, без страха и скованности.
– Да, знаю, но это же хорошо. Ведь я… я начинаю новую жизнь.
– Я понимаю, Нова. – Мама обнимает меня так крепко, что я еле дышу. – И я горжусь тобой – за то, что ты призналась мне во всем. Может, тебе так и не кажется, но ты храбрый человек. – Она отстраняется и смотрит мне в глаза. – Немногие способны осознать, что свернули не на ту дорогу.
– Но раз я все-таки на нее свернула – это не значит, что я слабая? – спрашиваю я и моргаю от слепящего солнца, но не хочу закрываться от него ладонью.
Мама качает головой:
– Мы все иногда совершаем не лучшие поступки. Ты многое пережила… Гораздо больше, чем многие другие. Важно, что ты сумела из этого выбраться. – В уголках ее голубых глаз скапливаются слезы. – Я рада, что моя дочь вернулась ко мне.
«Не совсем еще, но я стараюсь, а это главное».
– Я тебя тоже люблю, мама.
Она обнимает меня и долго не хочет выпускать из объятий, но в конце концов выпускает, я сажусь в машину и уезжаю. Я готова вернуться в школу. В каком-то смысле я как будто начинаю все заново. На первом курсе – в прошлом году мне было настолько не до того, что я едва понимала, что происходит. Теперь я готова с открытыми глазами встретить будущее, а не просто плыть по течению. Нужно только еще заехать кое-куда. Как я начала понимать, прощание – это важно, даже если прощаться страшно и неловко. Всегда, всегда говори «прощай».
«Чтобы больше ни о чем не жалеть».
Я сворачиваю к трейлерной стоянке. Я не видела Куинтона с того дня, как уехала с концерта. Делайла, та заходила пару раз, но мы с ней уже не в одной лодке, и у меня не хватит сил тащить ее за собой, а падать вместе с ней я не хочу. Подруга решила не возвращаться в колледж – так она объявила, когда пришла в третий раз.
– Мне и здесь хорошо, – сказала Делайла, сидя на диване в гостиной.
В мою комнату мама нас не пустила, побоялась: мало ли что мы там будем делать за закрытой дверью, да я и сама не хотела. Я тоже боюсь закрытых дверей.
– По-моему, тебе нельзя здесь оставаться, – сказала я, заметив, как она похудела. – Здесь же нечего делать.
– Здесь Дилан. И моя жизнь, – резко ответила она. – Для меня это главное.
Зрачки у нее были расширены, глаза блестели, и пахло от нее как-то странно. И волосы она остригла коротко, и лицо стало бледноватое. Конечно, она под кайфом, и девушка, что сейчас сидит передо мной, не та Делайла, с которой я подружилась в школе. Это ее второе «я». Ее темная сторона. Отражение в разбитом зеркале.
– Ладно, – ответила я, понимая, что должна ее отпустить, хотя это и тяжело. – Но если передумаешь – я уезжаю в пятницу, можешь поехать со мной.
– Не передумаю. – Подруга встала с дивана и ушла, и с тех пор я ее не видела.
Когда я останавливаюсь у трейлера, приходится посидеть немного, собраться с мыслями и с силами, чтобы решиться выйти из машины. Первое побуждение – начать считать трещины в стене, ведра у забора, разбитые окна. Но я успокаиваюсь и напоминаю себе: это нужно сделать, иначе потом буду жалеть.
Я вылезаю из машины, прохожу в ворота и поднимаюсь по лестнице к двери. Приглаживаю свои темные волосы, одергиваю шорты и поправляю сползшую бретельку майки. Потом поднимаю руку и стучу в дверь.
Из дома доносится оглушительный грохот, смех, слышится музыка. Я стучу еще раз, посильнее, и через пару минут дверь распахивается.
– Чего тебе здесь надо? – спрашивает Дилан. Он очень изменился: похудел, побледнел, вид потасканный, глаза запали, все лицо в каких-то болячках, даже бритая голова, кажется, как-то сморщилась. – С Делайлой, что ли, поговорить хочешь?
Я качаю головой, скрестив руки на груди, и мысленно говорю себе: все в порядке.
– Нет, я хочу поговорить с Куинтоном.
Дилан недовольно закатывает глаза, но приоткрывает дверь пошире. Дым просачивается на крыльцо, как ядовитые испарения, и я не знаю, что вызывает во мне этот запах – отвращение или желание.
– Он у себя в комнате.
Я отступаю назад на одну ступеньку, понимая: пока я не уверена, что этот запах стал мне отвратителен, нужно держаться подальше.
– А ты не мог бы его позвать? – спрашиваю я по возможности вежливо.
Дилан бормочет вполголоса какое-то ругательство, лицо у него краснеет, и я жду, что он сейчас захлопнет дверь перед моим носом.
Но он говорит:
– Подожди.
Дилан оставляет дверь открытой, и я вижу там людей, занятых тем, что и меня грозит затянуть. Я отступаю еще на одну ступеньку, потом еще на одну и наконец остаюсь ждать внизу. Музыка все гремит, вибрация отдается в землю, я слышу, как кто-то кричит, чтобы все раздевались, и в ответ раздаются одобрительные возгласы. Мне хочется уйти, но я должна это сделать.
Дождаться его.
В следующую секунду я слышу голос, от которого сердце едва не выпрыгивает из груди:
– Нова, что ты здесь делаешь?
Я поворачиваюсь, мысленно подготавливаясь к тому, что сейчас снова увижу его, и все же потрясение оказывается сильнее, чем я рассчитывала. Он тоже изменился, похудел и побледнел, подбородок небритый, щетинистый. Волосы немного отросли и торчат на голове во все стороны. Но глаза все те же – медово-карие, в красных прожилках, полные невыразимой печали.
Я встаю со ступеньки:
– Зашла попрощаться.
Куинтон крепко сжимает губы и в нерешительности останавливается на верхней ступеньке. Он без рубашки, джинсы на нем болтаются. Я вижу его мускулы: они уже не такие твердые, как тогда, когда я видела его в последний раз, и татуировки видны: «Лекси», «Райдер» и «Никто» – и шрам, про который он мне так и не рассказал, откуда тот взялся. Когда-нибудь, если мы еще увидимся, я добьюсь у него, что означают эти татуировки и откуда шрам. Когда мы оба станем другими и когда у меня хватит на это сил.
– Слушай, – начинает Куинтон, ступая на лестницу. – Насчет того…
Я качаю головой и жестом останавливаю его:
– Необязательно сейчас об этом говорить. Я просто уезжаю в колледж и хотела попрощаться и сказать тебе несколько слов, чтобы ты кое-что понял.
Лоб у него морщится, и он спускается ниже.
– Говори.
Я уже пару недель мысленно готовилась к этому разговору, с тех пор, как поняла, чего я хочу. Теперь, когда он стоит напротив меня, говорить об этом трудно. Но я скажу.
– Я была тогда немного не в себе, – говорю я и поднимаю голову, чтобы встретиться с ним глазами. – Я и сейчас еще не в себе, только пытаюсь разобраться во всем, что случилось за лето… Все как в тумане. – Я на секунду умолкаю. – Но я рада, что встретила тебя… Ты мне помог многое осознать.
Куинтон чешет в затылке, оглядывается кругом, как будто не понимает, что происходит.
– Нова, я тебя не понимаю. О чем ты говоришь?
– Да, в общем-то, ни о чем, – объясняю я как могу – сама не знаю, можно ли из этого что-то понять. Между нами все непонятно, кроме того, что мы с ним вместе летели в одну и ту же пропасть. – Просто прощай.
Выражение его лица смягчается, и он подходит ближе. Оглядывает меня с головы до ног, как будто пытается догадаться, кто перед ним.
– Хорошо выглядишь, – наконец произносит он. – Не так, как раньше, но хорошо.
– Я и чувствую себя хорошо, – отвечаю я, и теперь это правда. – Не так, как раньше.
Куинтон вздыхает, я тоже вздыхаю с облегчением, и мы вдруг неожиданно для себя обнимаемся. Он немного скован, мускулы напряжены, но я помогаю ему расслабиться, крепко сжимая в объятиях. Закрываю глаза и вбираю в себя его запах, не зная, увижу ли его еще когда-нибудь, но надеюсь, что увижу. Может быть. Когда-нибудь. Когда стану другой.
– Прости меня, – шепчет он мне на ухо. – За все.
– Тебе не за что извиняться, – качаю я головой, прижимаясь щекой к его груди. – Я все решала сама.
– И все-таки…
– Ничего не все-таки, – повторяю я. – Ты ни в чем не виноват.
Куинтон замирает, и я чувствую, как бьется у него сердце. Мы стоим обнявшись, пока у меня руки не тяжелеют, и я понимаю, что пора уходить, иначе не известно, смогу ли уйти вообще. Я отстраняюсь первой, улыбаюсь и поворачиваю к машине.
– Если будешь как-нибудь в Айдахо, заезжай, – говорю я и машу рукой от ворот.
Он кивает, но, похоже, думает, что больше меня не увидит.
– Ладно, заеду.
– И береги себя, – добавляю я.
Звучит ужасно глупо, шаблонно, но это все, что я могу ему сейчас сказать. Если заговорю о чем-то серьезном, о том, что чувствую, уйти будет труднее. А уходить надо, как ни трудно.
Куинтон улыбается, но улыбка вымученная, ненастоящая, грустная, и мне от нее хочется плакать.
– Да, и ты тоже. – Он провожает меня глазами до машины, а когда я уже собираюсь садиться, окликает: – Значит, ты все-таки решилась сесть за руль.
Я сглатываю, киваю и открываю ворота:
– Да, решила, что пора.
Он тоже кивает, вздыхает и поворачивает к двери.
– Береги себя, Нова, тезка «шевроле». – На лице у него появляется легкая улыбка.
– Хорошо, – улыбаюсь я в ответ, сажусь в машину и отъезжаю, крепко вцепившись в руль и глядя, как Куинтон все больше удаляется от меня.
Он долго провожает меня глазами, и только когда я уже вот-вот скроюсь из виду, разворачивается и идет в дом. А я еду дальше, вперед. Все вперед и вперед, к новой жизни.
Куинтон
Я рад за Нову. Она хорошо выглядит. Больше того, выглядит счастливой. Это удивительно, не знаю даже, как она сумела так измениться после всего, что было, но спрашивать не хочу – как бы не напортить.
Когда она уехала с концерта, я понял, что у нас с ней ничего не будет. Это хорошо, что она сбежала, и я старался держаться от нее подальше, хотя и было больно. Я скучаю по ее редкому смеху, по ее улыбке, по ее неожиданным мыслям, по ее любви к музыке, по ее запаху, по тому, как она умеет чувствовать. Но ей будет лучше без меня.
Я смотрю, как Нова уезжает, и понимаю, что никогда больше ее не увижу. Жаль, что нельзя было поцеловать ее на прощание, по-настоящему, чтобы этот поцелуй не был омрачен ни наркотиками, ни угрызениями совести. Но я понимаю, что это невозможно, и, когда она скрывается из виду, возвращаюсь в свою реальность.
У Дилана сидят несколько клиентов, хотя половина из них платит со скрипом, а вторая только делает вид, что собирается заплатить. Теперь это и моя жизнь. Дилан договаривается, мы с Тристаном передаем товар, а потом нанюхиваемся до бесчувствия, и все сначала. Вязкий, без конца повторяющийся круг моей жизни. Но я ничего лучшего и не заслуживаю.
– Ты идешь, блин, или нет? – спрашивает Дилан, когда я подхожу к занавеске. Он сидит на диване с Делайлой, но та уже отрубилась у него на коленях, и заигрывает с какой-то другой девчонкой.
Я киваю, отодвигая занавеску:
– Да, только схожу рубашку надену.
– Можно и без рубашки! – кричит из кухни какая-то девчонка.
Она курит косяк. Кажется, ее зовут Кэнди, или Китти, или еще что-то в этом роде. А может, и Бренда, кто ее знает, честно говоря. Я ее совсем не помню, помню только, что мы с ней переспали несколько раз и вынюхали на пару несколько дорожек, а потом говорили о какой-то ерунде, без всякого смысла, хотя и делали вид, будто это что-то значит.
Я не отзываюсь, иду в свою жалкую комнатенку, напоминающую мне о том, в кого я превратился. Надеваю рубашку, сую ноги в ботинки. Достаю альбом и смотрю на свой последний рисунок. Он сделан по памяти. Я рисовал то, что мне ненавистно, но я должен был это нарисовать, чтобы избавиться. Линии жирные, как будто я хотел прорезать бумагу карандашом. На рисунке мы с Лекси лежим рядом на траве, после аварии. Мы держимся за руки и вместе истекаем кровью – умираем вместе. Это прекрасно. Это настоящее. И я навсегда останусь там.
Я глубоко вздыхаю, закрываю альбом и сую в ящик возле комода. Хочу уже возвращаться к остальным, но тут приходит Тристан с зеркалом, на котором рассыпана дорожка белого порошка, и с бритвой в руке. Руки у меня так и чешутся схватить все это, рот наполняется слюной.
– Тебе это понадобится, – говорит Тристан, протягивая мне зеркало. Глаза у него выпучены так, что вот-вот выскочат, нос красный, и из него течет. – Ночь будет длинная.
Я выхватываю у него зеркало и тут же втягиваю в себя весь порошок, не для того, чтобы не заснуть, а потому, что так хочу. Мне это нужно: оно завладело мной, въелось в кожу, в кровь, в вены, в мысли, в сны.
Это моя жизнь.
Как только порошок попадает в горло, все двери у меня в голове захлопываются, и все, что во мне еще осталось хорошего, остается за ними.