К избавлению
К концу четвертого месяца психотерапевтический курс достиг стадии, когда доктор Чавес перестал меня слушать. Теперь он использовал меня для выполнения мелких секретарских обязанностей. Он писал книгу о фетишизме, которую я должен был набирать на компьютере. Пока я печатал, он запирался в другом кабинете со своей ассистенткой. Когда я снова пытался излить ему душу, он мягко возражал:
– Попозже, Себастьян, попозже, я и так знаю вас наизусть, главное, не забывайте про лекарства. Ни дня без капсул!
Я не сердился на него, мне было почти стыдно, что я так долго злоупотребляю его вниманием. Он принес мне утешение, вернув к упорядоченному ритму жизни. Благодаря ему я усмирил свои инстинкты: мой исцеленный член превратился в розовую креветку на ложе из водорослей, в боязливого зверька. Глядя на свою уменьшившуюся, вялую крайнюю плоть, теперь размером с ноготок, я исполнялся уверенности: такая мелочь никогда уже не проникнет в женщину. Теперь я был поборником свертывания, скрючивания, а не наглого выпрямления, выпячивания. Вечером я сидел на кровати и думал о том, как дошел до всего этого. Возраст – это триумф закона тяготения: отвисает мошонка, горбится спина, клонится вниз голова, все члены и органы принимают свою анатомическую форму и отделяются от окружающих. Каждый этап существования обладает собственным запахом: детство пахнет молоком, юность – дикостью, зрелый возраст – духами, старость – лекарствами. Глядя в зеркало, я не узнавал себя: казалось, чья-то рука сгребла часть моей физиономии и нещадно скомкала, превратив в сплошные морщины и трещины. Чтобы не замыкаться в себе, я, следуя совету доктора Чавеса, записался в федерацию аболиционистов под названием «Синий очаг»: мой «уличный» опыт мог указать другим заблудшим душам путь к свету. Я добровольно тормошил участников разговорных групп, помогая им преодолеть стеснительность, так что руководители, обрадованные моим усердием, попросили меня шефствовать над кандидатами на зачисление. Два-три раза я заглядывал в Маре, этот квартал тихих содомитов, прогуливался по улице Край Света, находя ее по-провинциальному спокойной. Как меня угораздило пережить здесь такие потрясения? Я даже зашел опрокинуть рюмочку в «Курящую кошку», где никто меня не узнал. Страница была перевернута.
Мне была уготована еще одна радость: в больнице меня навестил мой старший сын Адриен. Ночью накануне встречи мне приснился странный сон. Я находился на плоту посреди штормящего моря. От сокрушительного удара волны плот перевернулся и оказался в гуще косяка рыб, вероятнее всего, морских ершей, среди которых вдруг возникло лицо Доры, увлекшей меня в океанские глубины. После этого сна у меня во рту остался омерзительный привкус. Тем не менее мне не хотелось рассказывать об этом доктору Чавесу: он говорил мне, что самое страшное уже позади. Мы с Адриеном встретились в подвальном зале – больничном кафетерии, где пластмассовые стулья стояли прямо на бетонной платформе; имелся также почти всегда закрытый бар; там собиралось стадо отупевших кретинов, пускавших слюни и топавших ногами от безделья. Мы не сразу друг друга узнали. Предо мной предстал восемнадцатилетний красавец с глазами своей матери и густой шевелюрой. Он был выше меня сантиметров на пять и пока еще стеснялся своих слишком быстро набранных роста и силы. Его подошвы шуршали по линолеуму, на нем были мешковатые штаны. Он двигался вразвалку и все время повторял «о'кей», «о'кей», как мантру, спасающую от излишней близости. Этот сосуд с кипящими гормонами изъяснялся отрывисто: он уже сдал экзамены на бакалавра и теперь хотел поступать в вуз. Он был достойным сыном своего отца – типичным хорошим учеником. После этой информации разговаривать нам стало не о чем. Он считал меня, наверное, старым психом, слетевшим с катушек. Да уж, в стоптанных тапках, в вельветовых штанах, в продранной на локтях водолазке, да еще по соседству со стаей умалишенных я и впрямь производил неважное впечатление. Далеко не папаша-образец для сыновнего подражания, как сказал бы доктор Чавес. Я чувствовал себя уродом, каким-то сифилитиком. Наконец, не выдержав дистанции между нами и задав ему дважды один и тот же вопрос, я расплакался. Я закрывал лицо руками, повторял: «Прости, прости, это от волнения, я не видел, как вы росли, ты уже взрослый, я пропустил детство своих детей». Он прищурился, вытер рукавом рот, еще сильнее заерзал, стал быстро пристукивать ногой по полу. В это время два дебила неподалеку затеяли ссору, сопровождавшуюся гортанными воплями, – это было для него последней каплей. Адриен буквально сорвался с места:
– Ну, мне пора.
Он протянул мне руку, это было хуже всего. Я тоже встал, попытался его поцеловать, но почувствовал, что ему стыдно, даже страшно. Я крепился, вспоминая всех этих тетушек, подруг, кузин своей матери, которые зацеловывали меня в детстве и которых я, вытирая после их нежностей щеки, называл про себя слизняками.
– Адриен, прости меня, умоляю.
Он остался стоять руки по швам. Я отпустил его. Он побрел, раскачиваясь, к выходу, потом вдруг обернулся. Вялым голосом произнес странные слова, которых я до сих пор не понимаю:
– Знаешь, папа, а ведь прав был ты.
У меня отвисла челюсть, я ничего не смог произнести в ответ. Когда я вновь обрел дар речи, он уже ушел.