Протрезвевшие любовники
На этот раз Сюзан объявила мне открытую войну, время диалога осталось в прошлом. Она бранила меня по любому поводу, сухо и резко: дети, отпуск, дом, отсутствие у меня желания, моя топчущаяся на месте карьера. Последнее было главным предметом нареканий: она могла простить все, кроме профессиональной неудачи.
– Когда мы уедем за границу, Себ? Во Франции я задыхаюсь. Куда подевались твои амбиции? Ты хочешь остаться вечным посыльным в министерстве, как все эти ничтожества вокруг тебя? А я-то надеялась, что ты хотя бы немного обгонишь своего отца…
Ее трескотня становилась горькой, злобной. В такие моменты ее нос заострялся, превращался в лезвие ножа с двумя дырочками ноздрей, в ужасный отросток, напоминавший о Сирано. Наказывая саму себя за отсутствие у меня интереса к ней, она надумала сесть на диету, хотя и без того в ней были только кожа да кости. Она питалась отварами для похудания, из-за которых ее дыхание стало зловонным. Наши дети насмехались над ней, пораженные, чего ради их мама, и без того тощая, занялась голоданием.
– Это чтобы нравиться вашему папе, – говорила она, призывая таким способом на помощь и одновременно укоряя меня.
– Пять килограммов больше или меньше – какая разница, любимая?
Как ни старался я сдерживаться, слишком часто раздражение охватывало меня. Когда она принималась изрыгать желчь, я представлял ее обезображенной, с раздутым лицом, с отяжелевшими, произвольно падающими веками, и этот досрочный распад доставлял мне удовольствие. Любовь, прекрасная любовь, воспеваемая поэтами, – это машина для накопления недовольства, банк, подсчитывающий время, делящий его на дебет и кредит. Но Сюзан не могла долго сдерживать ярость. Печаль лишала ее сил. Она лила слезы, била посуду, хлопала дверями, будоражила детей. Те раскололись: старший занял мою сторону, младшие, особенно дочь, объединились против меня. Все вместе они кричали, плакали, а я под шумок на цыпочках удалялся. Через несколько минут квартира начинала сотрясаться от ударов молотка: это Сюзан бралась что-нибудь мастерить, чтобы успокоиться. Власть над мелкими вещами была для нее утешением при утрате больших. Потом, жалкая и шмыгающая носом – шмыганье есть выродившееся рыдание, то, что прежде трогало, превратилось в размазывание соплей, – она просила у меня прощения за свои оскорбительные речи и втолковывала мне, что ради спасения брака мы должны как можно быстрее покинуть Париж. Она могла заниматься своим делом, находясь в любой точке земного шара. Я соглашался, желая выиграть время, а главное, не открывать третий фронт.
Потеряв голову, я искал козла отпущения. Вину за гнев Сюзан я взвалил на Дору. Та, кого я боготворил, внезапно предстала главной преградой моей свободе. А поскольку я был в нее влюблен, надо было заставить себя разлюбить ее, совершить безжалостное движение маятника в обратную сторону, подчинить свои чувства воле подобно тому, как обученное войско подчиняется командующему. То было постоянное, неуклонное освобождение от обязательств, конец неиссякаемого искрения. Когда преодолены некие пороги интимности, любовные проявления могут сменить направление и разделить любовников, которых раньше все сближало. Мы думаем, что любим человека. Но любим мы не его, а свое состояние, в которое он нас приводит, для которого он является всего лишь предлогом. Я заставлял себя забыть о ней и в какой-то момент как будто преуспел, я придумывал всяческие причины, хорошие и дурные, чтобы сбросить это тираническое иго. Как всегда, с уходом очарования множатся аргументы в пользу утраты другим былых достоинств. Мелочи, остававшиеся прежде незаметными, превращались в помехи. Включился тонкий механизм распада. Я всегда считал Дору «исчезающей красотой», теперь же видел одно лишь исчезновение, затмение и тщетно искал фазы красоты, света. Время от времени в ней побеждал кричаще дурной вкус: она красила губы кроваво-алой помадой, веки делала черными как уголь, влезала в донельзя обтягивающие джинсы и в неприлично короткую футболку, живот торчал у нее из штанов, как грыжа проколотой шины. Стоило сделать ей замечание, как она выряжалась еще отвратительнее прежнего. Я уже не смотрел на нее восхищенно, как вначале, когда все в любимой пленяет нас так, что становится даже неловко. Наступает момент, когда от другого остается только то, что он представляет собой на самом деле, – неповторимое и одновременно ограниченное, когда он уже не подавляет нас своей новизной. Терпение я потерял тогда, когда, зайдя с ней в аптеку, услышал от фармацевта, любовавшегося из-за прилавка ее огромным пузом, гордо выставленным напоказ, такие слова:
– Как я погляжу, мадам ждет счастливого события!
– Нет, мадам просто разнесло, – не сдержался я.
Выйдя, я стал упрашивать ее взяться за ум, заняться спортом, упражнениями для пресса, иначе она быстро превратится в жирную развалину. Мои предостережения ее обидели. Мне было предложено принимать ее такой, какая она есть.
В другой раз я сидел за столиком кафе с одним знакомым, никому не известным безработным кинематографистом, каких хоть лопатой греби в этих кварталах, где каждый или почти каждый снедаем напастью века – желанием быть художником. Дора прошла мимо нас, не заметив, с недовольным видом, волоча ноги, с устало опущенными плечами. Я спросил у приятеля, как ему эта девица, ни слова не говоря о наших отношениях. Он небрежно ответил:
– Не очень страшная, только кожа ни к черту.
Немного помолчав, он добавил:
– А главное, у нее потерянный вид.
Его слова сразили меня: казалось, суд общественного мнения вынес свой суровый приговор. Мне досталось жалкое, выброшенное на обочину создание! Воображение сразу нарисовало брошенный чемодан, мучающийся одиночеством на вокзальном перроне и готовый льнуть к руке каждого проходящего мимо.
Теперь все в ней заставляло меня болезненно морщиться. Тем более что она взялась «извлечь меня из потемок невежества» и приобщить к Каббале. Ее раж новообращенной проявлялся в нескончаемом, изводившем меня разглагольствовании. Я оставался неуязвим для ее библейской чуши. Это приводило ее в отчаяние, она разрывалась между разными пристрастиями, Сионом и негритюдом, Римом и Иерусалимом, Новым и Ветхим Заветом. Меня раздражала ее квартирка: сплошь голые лампочки на облепленных дохлыми мухами проводах, пятна на ковре, испачканные стены, повсюду валяющиеся диски и книги, вечно не убранная постель. Неумолчный стук кастаньет – с таким звуком она ломала себе один за другим суставы пальцев – приводил меня в бешенство. Мне не нравилась ее манера жевать с открытым ртом, как невоспитанный ребенок, я невольно сравнивал ее с Сюзан и ее холодноватой утонченностью. Она оказалась кошмарно надоедливой, ныла, что я не обращаю на нее внимания, что наши отношения ни к чему не ведут. У нее все обязано было иметь смысл, каждые две недели она подводила итоги. С ней я снова чувствовал себя несчастным человеком, загнанным в тиски супружества.
Наконец, из-за нее я забросил своих ангелов. Я уже не мог показывать класс грязного разврата. Пришлось почти забыть, что моим призванием была не страстная любовь, а эротическая преданность сразу многим. А ведь когда-то я поднимался в свой второй кабинет с лопающейся от напора ширинкой, в нетерпеливом желании предаться прелюбодейству с моими Совершенствами. В моей тетрадке не было свободного места, и меня угнетала невозможность удовлетворить все ожидания. Каждая моя эрекция походила на восход солнца. С Дорой же я вел себя отвратительно, закатывал сцены по пустяковым поводам, заставляя ее с лихвой расплачиваться за все мучения, принимаемые мной от супруги. Вместо того чтобы помогать ей, я раздувал ее недостатки, усугублял ее несчастье. Правда, все неизменно завершалось крепкими объятиями, она снова превращалась в бьющую копытами прекрасную кобылицу, галопировавшую на пару со мной по дороге блаженства. Она перебирала четки оргазмов, как мальчик-с-пальчик, сжимавший крошки хлеба в кулачке; от приступа чувственной радости ее лицо оживлялось, очаровательными судорогами выдавая испытываемый ею экстаз. Но нас не переставал разъедать яд раздора. Пока что она сносила мои приступы желчности. Отсутствие у нее реакции усиливало мое плохое мнение о ней. В любви действует непреложный закон: слабость другого встречает не снисхождение, а презрение. А ведь она еще ничего не знала о моем любовном ремесле.