Лед и пламень
Мисс Карамель была сущим ангелом, но плоть брала свое, втягивая ее в беспутство, за которое ей потом бывало стыдно: ее неопалимая купина смердела похотью и непристойностью. Она призналась мне, что с раннего детства ни дня не проводила без оргазма, хотя бы с целью уснуть. Она научилась отличать кофейный оргазм – сухое опьянение, что изнуряет и сжигает, от чайного – легкого, мимолетного хмеля; а еще у нее бывали кинжальные оргазмы, раздирающие нутро, штормовые, оставляющие после себя опустошение всего естества до самой макушки, оргазмы-фейерверки, вспыхивающие по всему телу. После любовного самозабвения она часто проявляла сдержанность, которой я не мог перечить. В разгар совокупления она, бывало, просила меня остановиться и переходила от любовного обладания к отвращению. Она и отдавалась, и брала саму себя обратно. В борьбе с собственным распутством она уповала на величие веры, на ледяное наставление, но лед горел синим пламенем, вера оказывалась бессильной перед человеческой слабостью. Ее капитуляция неизменно потрясала. Физическое удовольствие служило трамплином для прыжка в возвышенное, но сам трамплин был до того возвышенным, что она забиралась на него снова и снова Сразу после этого она отрекалась от содеянного, гневаясь на собственное малодушие, и запрещала приближаться к ней. Мне приходилось каяться и достигать своих целей при помощи ханжеского многословия. Вожделение становилось приемлемым только при упоминании Священного Писания. Она была не прочь приносить жертвы Венере, но не забывала при этом о Создателе, ангелах Его и всем таком прочем Аминь. Человек ценен не своими убеждениями, а своей непоследовательностью. Возможно, Дора была права, обожествляя эротизм, превращая его в священнодействие. «Для чего служит любовный акт, если не для обретения в нем главных истин?» – спрашивала она меня. Иногда она фантазировала, что в разгар экстаза из ее чрева вырывается сказочный цветок, свидетельство ее доброкачественной набожности. Она вытатуировала себе на внутренней стороне правой ляжки мезузу, чтобы на каждого, кто попадет в эту область, снизошло благословение, радость и благодать. Прежде чем приступить к делу, я был обязан уважительно лобызать этот священный текст.
Эти ее кривлянья забавляли и одновременно тревожили меня. Иногда Дора пугала: в ней невероятным образом сочетались целомудренность и животная страсть, в ней жили две натуры, бранившиеся друг с другом. Со временем она становилась мне все более близкой, но все менее понятной, как я ни старался ее постичь. Она подробно докладывала мне о своих прошлых приключениях, беспощадно обрушивая на меня мельчайшие подробности, пугая, но и распаляя меня своей откровенностью. Когда я встретил ее, она как раз заканчивала двухлетний роман с интеллектуалом поколения моего отца, маниакальным сочинителем петиций. Она утверждала, что ее тянет к зрелым мужчинам, объясняя, что есть женщины – любительницы стариков, как есть женщины – любительницы солдат.
– Ошибаются те, кто верит в утонченный эротизм он работает, потому что первичен и подчиняется простым инстинктам Ты – мужчина, я знаю твою логику. Для вас существуют каноны, соблазнительные женщины и такие, что сойдут на безрыбье, а также рыбины, на которых вы не польститесь ни в коем случае. Но запомни, есть и другая категория, на которую падки мы, женщины: ЕПС, «еще пригодные старики или старухи», те, кому за сорок и за пятьдесят. Мы предлагаем им свою молодость в обмен на их мудрость.
Как объяснить ей, не выдавая себя, что возраст для меня ничего не значит, что я целыми днями только тем и занимаюсь, что отдаю должное старым, но еще вполне пригодным, очень даже пригодным бабенкам? С другой стороны, мне было отвратительно представить, что какой-нибудь старикашка, ветеран шестьдесят восьмого года, осмеливается касаться ее своими грязными лапами. Этот тип, нечесаная жердь, каких в семидесятых было пруд пруди, каждую неделю нес околесицу с телеэкрана. Он был вроде бы светилом в своей области и читал лекции по философии в университете. Хуже всего было для меня узнать, что он до нее почти не дотрагивался, довольствуясь болтовней. Эта половая скаредность обесценивала мои подвиги. По словам Доры, у него был мелодичный голос пленительного тембра, околдовывавший слушателей. Я ухмылялся: влюбиться в голос! Выходит, он импотент?
– Ничего подобного. Наоборот, он отменный любовник, только это для него не главное. Слушая его, я почти впадала в транс, умнела буквально на глазах.
– Если вы с ним не спали, чем же вы занимались?
– Мы разговаривали обо всем и ни о чем, он объяснял мне, что такое немецкий идеализм, буддизм, суфизм, израильско-палестинский конфликт. Он такой начитанный!
– Какой интерес в болтовне о конфликте между племенами, грызущимися из-за нескольких квадратных километров территории?
– Не говори глупости, Себастьян. Ты не учил бы арабский, если бы тебя не интересовал этот регион.
Дора не одобряла мое отрицательное отношение к дипломатии. Как только я начинал зубоскалить про шутов с Ке-д'Орсе – клерков, поклоняющихся начальникам отделов, боящихся директоров департаментов, трясущихся перед министром, – она меня останавливала.
– Ты смотришь на вещи в перевернутый бинокль. Это захватывающее занятие, предоставляющее возможность многое изменить. Смотри не останься на обочине из-за своей лени или мелочности.
Оскорбительно, когда тебя осаживает девчонка на десять лет тебя моложе! Минуты не проходило, чтобы она не завела речь о своем старом писаке: судя по всему, этот друг всех угнетенных объявил личную войну злу и клеймил массовые убийства с гневом, граничившим с гурманством. Он ни на минуту не прекращал свою обличительную песнь, бичуя дряблость и безразличие сытых. Теперь я понимал, откуда у нее взялись такие дурные привычки, начиная с манеры умствовать. Я вдруг почувствовал себя тупицей по сравнению с этим публичным персонажем: я бы предпочел фанатика приверженцу чистого разума, с которым не мог соперничать. Приходилось делать упор на скабрезные обстоятельства.
– Как же ты мирилась с тем, что мужчина спал с тобой от силы раз в две недели?
– Для этого у меня был Рауль!
«Раулем» звался вибратор, который я обнаружил ранее в ее сумочке, рядом со шпильками для волос и безвкусными духами. Иногда мы прибегали к нему в наших любовных играх как к стартеру.
Как ни странно, от этих ее бестактных откровений, которые должны были превращать меня в лед, у меня, наоборот, даже волосы становились дыбом Добровольное воздержание, которое моя любовница блюла с этим мужчиной, казалось мне одной из форм распутства Слушая ее признания, я воображал бездны, рядом с которыми сам представал неискушенным новичком Дора (при звуке ее имени мне так и хотелось произносить столь же гулкие слова: Odorat, Adorer, Ardeur, Aura) была большой мастерицей таких признаний и обычно выбирала момент поспокойнее, чтобы поведать очередную мерзкую историю. Однажды в лютеранской церкви в глубине сквера на улице Гренель – она обожала культовые сооружения, таскала меня на слркбы, трепетала на Святом причастии – она поведала, как одна ее подружка зарабатывает выгулом старых академиков и членов Французской академии. Она держала их за руку, развлекала беседой. Ей нравилось общество старичков – хрупких, полупрозрачных, с синими венами на руках, с худыми и тонкими, как надкрылья у насекомых, пальцами. Этот рассказ вызвал у меня тревогу, когда Дора прибавила:
– Тех, кто настаивает, она готова приласкать. Моя подруга – смазливая брюнетка египетского происхождения. Они прячутся под деревом или под навесом. Она мастурбирует их – нежно, как мать или медсестра. Ей всегда страшно, как бы у слабого здоровьем старичка не случился сердечный приступ. Семя старца похоже, кажется, на капли теплого дождя с легким привкусом мыла. Оно почти прозрачное. Еще она говорит, что большинство кончает без эрекции, словно писает.
Для своего возраста Дора обладала удивительной эрудицией.
– А твоя сперма, которой ты так редко меня потчуешь, – заявила она мне уверенным тоном ресторанного сомелье, – обладает сильным вкусом овечьего молока с привкусом грибов лисичек. Когда у тебя стресс, в ней появляется кислинка.
Она обожала дурацкие, малоаппетитные истории, вгонявшие меня в краску: я подозревал, что она выдумывает их, хотя это было бы признаком больного рассудка; хуже, если они происходили с ней самой. Она делалась совершенно неиссякаема, когда мы поднимались к ней на ветхий чердак. Она жила в двухкомнатной мансарде под самой крышей, где все стены были до потолка заставлены книгами. Мы взбирались туда по служебной лестнице с истертыми деревянными ступеньками. Здание на бульваре Сен-Жермен, стоявшее в каких-то сотнях метров от министерства, было великолепным. Там имелся огромный двор и частный сад. В этом очаровательном чулане она становилась особенно болтлива, словно сам хаос побуждал ее к непрошеным откровениям. Дора хрустела суставами пальцев – она делала это всегда, когда нервничала, – крутила из волос колтуны, превращая свою голову в щетку трубочиста. Еще одна ее подруга, например (я не был знаком ни с одной), наутро после первой ночи любви с парнем оставила полный унитаз, не спустив воду. Что она хотела этим сказать? Как бы на такое прореагировал я? Воспринял бы я это как проверку? В этом была вся Дора: с ней всегда необходимо было проявлять въедливость талмудиста и долго предаваться трактовке происходящего.
Она была помешана на чистоте. После душа она подолгу изучала прогрессирующую порчу своего тела. Раз в час она обнюхивала себя, ловя момент, когда безупречность уступит место сомнительности, труп начнет побеждать жизнь. Эта грань при всей своей неуловимости имела колоссальное значение: гниение вело неустанную войну против человеческого духа. Мытье позволяло отложить на несколько лет фатальный исход, триумф тухлятины. Она неустанно цитировала фразу святого Августина, волновавшую ее, хотя и совершенно противоречившую принципам иудаизма: «Inter faeces et urinam nascimur» – «Мы рождаемся в моче и экскрементах».
Она твердила, что секс родствен нечистотам. Ибо одни и те же органы служат и для наслаждения, и для отправления естественной нужды. Я обожал после любовных объятий нюхать свои пальцы, покрытые влагой ее вожделения, а она морщила нос и говорила:
– Хватит меня по-собачьи обнюхивать, ты смешон. Если бы ты увидел мои внутренности под этой шелковой кожей, тебя бы вырвало.
В принципе любовь – это процесс приручения новизны: она преображает неизвестное в знакомое, включает его в нормальный круг вещей. С Дорой же все происходило наоборот: я отчаивался от ее неизбывной непредсказуемости. К двадцати четырем годам с ней столько всего успело случиться! А рассказывала она про все это, грызя шоколадку, как оболтус, перечисляющий сотворенные им в школе глупости. Речь ее была нейтральна. Так изъясняются подростки: оргазм она называла «гениальным», об удачном половом сношении говорила: «неплохо, симпатично», наши с ней отношения были «классными». Она вела интимный дневник, который прятала, но зачитывала мне отрывки. Там, конечно, говорилось обо мне, но либо на иврите, либо по-креольски, с вкраплением арабских слов, так что я не смог бы прочесть его, даже если бы похитил. Люди никогда не бывают ни такими невинными, ни такими развращенными, какими мы их представляем. Порой я подозревал Дору в наихудшем распутстве, а спустя минуту дивился ее наивности. Но эта простушка показывала мне, вернее, намекала, что знает больше, чем я думаю. Слишком умная или слишком бесстыжая, она всегда оставалась загадкой. Под личиной беспечности она множила безумства и опрометчивые поступки. Молодость нерасчетлива, ибо ставка для нее – бесконечность, возможности ее безграничны. Дора была свободна как ветер: вставала в полдень, работала несколько часов, ночь проводила в кабаре, при желании легко могла отправиться на край света, тогда как я не мог вырваться из сетей абсурдных обязанностей, разрывался между делами. В любое время дня и ночи я задавал себе один и тот же вопрос: чем она занимается и с кем?
Я осознал свое подневольное состояние в тот день, когда по самой невероятной случайности ее бывший любовник, интеллектуал-словесник – мои родители прочли все его книги, хотя теперь считали его реакционером, – явился на Ке-д'Орсе, читать доклад на тему «Франция перед лицом американского господства». Чего ради нашему директору по кадрам понадобилось приглашать этого клоуна – не потому ли, что к нему якобы прислушивался наш министр? Меня сразу охватило отвращение к этому типу. Я нашел его рыхлым и дряблым, мне была мерзка его прическа а-ля «Битлз», его похабные губы, касавшиеся моей ненаглядной, толстый язык, шаривший по дуплам в поганом рту, когда он переводил дыхание… Его голос вовсе не был великолепным, он терзал мой слух, казался невыносимо низким, вкрадчивым, зазывным. Он не доказывал, а пророчествовал, с непробиваемой серьезностью изрекал свои софизмы. Когда все аплодировали, я свистел. Коллеги не понимали моей озлобленности, усматривали в ней политическое несогласие, подозревали меня в симпатиях к идеям атлантизма. Я же своей досадой лишь демонстрировал глубину привязанности к Доре. Приревновать к потрепанному пятидесятилетнему субъекту, почти импотенту, – нет, для этого надо совсем слететь с катушек! Значит, я влюбился – непростительная ошибка при моем ремесле. Я предпочел одну женщину всем другим, отдал должное принципу исключительности. Я обвинял Дору в том, что она нарушила мое устоявшееся существование, внесла ненужный беспорядок в его исполненное страсти течение.