Я обращаюсь в другую веру
Есть у супружеской жизни одно замечательное достоинство – она ограждает нас от всего. Даже от любви. Моя совместная жизнь с Сюзан не была избавлена от рутины. Вот уже десять лет я наслаждался семейным счастьем, и вкушение день за днем одного и того же блюда, пусть даже царского, будило во мне мечты о разнообразии. Как все прочие мужья, я из-за своей верности, а вовсе не под воздействием ножа хирурга, превращался в евнуха. Упрекать Сюзан было не в чем: она неизменно оставалась безупречной, внимательной. Если бы я заболел, она ухаживала бы за мной с восхитительной преданностью, я полностью ей доверял. Но, занимаясь любовью, мы словно хранили целомудрие: секс больше не становился волнующим событием, он был в порядке вещей. Мы проделывали все необходимые процедуры чинно и нейтрально: два довольных каплуна, все позабывшие, даже свои первые волнения. Собственно, меня это положение устраивало: я предпочитал вялость банальной приязни крайностям страсти. Я человек порядка, а вовсе не бунтарь. Моя любовь к порядку просто не знает удержу. Даже моей разнузданности присуща определенная методичность.
Что до моих детей, то эти негодники лопались от здоровья, а их живучесть означала мое вырождение. Они сталкивали нас в могилу, рядом с ними мы попросту доживали свой век. Они без удержу пререкались и дрались со своими приятелями, такими же грязнулями и засранцами, как они. Их комнаты походили на пещеры пиратов, набитые добычей: всеми эти плюшевыми игрушками, машинками, мечами, прочим барахлом – дарами нашей родительской доброты. Они занимались бессовестным вымогательством, учиняя форменный грабеж наших кошельков, только чтобы свалить подарки в кучу и сразу о них забыть. Как на них за это сердиться? Они играли свою роль маленьких царей мироздания. Дочь Забо была моей любимицей потому, наверное, что, в отличие от старших братьев семи и восьми лет, маленьких сюсюкающих грубиянов, оставалась еще настоящим ребенком Перешагивая границу своей спальни, эта миниатюрная завоевательница в платьице с оборками отправлялась на штурм бескрайнего мира. В этой обезьянке меня восхищало все: хрупкое, но ладное тельце, кривлянье, волосы – шелковистый факел, который ее мать во время купания обматывала полотенцем, мягкий пушок на ее шейке и грудках – двух вулканах, смиренно ждавших извержения. Однажды, когда я качал ее на качелях, она изрекла:
– Знаешь, папа, сегодня я тебя очень люблю.
Это признание тронуло меня, оно свидетельствовало о зрелости чувств. Да, мы любим ближних, но не каждый день и не одинаково. Вот бы уметь по своему желанию испытывать чувства и освобождаться от них! Забо владела наукой чувств, которую большинство осваивает в лучшем случае лишь после тридцати лет.
И снова в мою жизнь вмешался случай, едва не сбив меня с ног. Вскоре после вечеринки в Военном клубе на площади Сен-Огюстен я случайно нашел между страницами толстой книги по истории религии Франции три купюры по сто евро, которые мне отдала Флоранс. Я сунул деньги туда, торопясь от них избавиться. Эта находка поразила меня словно электрическим током. Я нюхал, гладил эти деньги. Мое тело весьма живо реагировало на них. Нет, это не была корысть, просто эти деньги высвобождали во мне неведомую прежде воодушевляющую силу. Я никогда их не потрачу! Назавтра мы уезжали в отпуск. Мне было остро необходимо проверить, чем было то мое приключение – простой случайностью или первым признаком еще непонятной мне наклонности. Отговорившись срочной встречей по работе (администрация – славная девушка, она оправдывает многочисленные прогулы и отпуска по болезни), я ближе к четырем часам дня покинул министерство и ступил на бульвар Капуцинов у станции метро «Мадлен». Париж утопал в летней грязи. Почти растаявший асфальт шипел под подметками, как присоска. Воздух был насыщен ожиданием грозы, тучи тянулись, как воинственная колонна, издавая пугающий гул. У театра «Олимпия», где выступал еще один идол моего отца, Ван Моррисон, поднялся сильный ветер, погнавший ворохи бумаги и пластиковые бутылки. Закрывались ставни, от каштана отломилась ветка, распугавшая прохожих, которые торопились домой, придерживая шляпы и борясь с зонтиками. Потом все побежали, ища укрытия. За длинными зигзагами молний последовали оглушительные раскаты грома. То был один из редких периодов года, когда Париж превращается в Африку, и в фонтанах Трокадеро впору увидеть барахтающихся крокодилов. Дойдя до конца улицы Скриб и увидев издали суетящихся портье, принимающих клиентов отеля, и флаги, полощущиеся у его фронтона, я испытал приступ помутнения рассудка. Вроде того, что случилось со мной в двадцать лет. Симптомы те же: спазм в солнечном сплетении, удушье, сердцебиение, пляска ярких пятен перед глазами, заставившая меня зажмуриться. Вот бы так и умереть, пораженным молнией, в экстазе! Мне пришлось присесть на скамейку. Я отлично понимал, что это означает: в Париже женщины не приходят, а появляются, окруженные нимбом ужаса и притягательности. Они – царицы, покушающиеся на порядок в мире одним своим вторжением. Снова чрева их казались мне взывающими устами, а уста – дверями, которые я должен был тайно взламывать.
Облачный свод внезапно прохудился, вода хлынула вниз огромными горячими каплями, то были стрелы, пронзавшие меня и возвращавшие к жизни. Улица превратилась в теплую шумную лужу, полную пара, по которой лупили капли. На город обрушилась жидкая стена, сотрясаемая ураганом. Возбуждение мое было таково, что я отождествлял себя с этим климатическим неистовством. Бурные потоки остановили уличное движение, мгновенно забили стоки, стремительно понесли вдоль тротуаров кучи отбросов. Я сидел один на подвернувшейся мне скамейке, поливаемый дождем, глядя в лицо правде, от которой был больше не вправе уклоняться.
Когда ливень ослаб и симфония молний и грома доносилась уже откуда-то со стороны, а не над моей головой, я снял с себя всю одежду и, стоя в чем мать родила, с могучей эрекцией, словно олицетворяя собой тотем плодородия, выжимал воду из пиджака, рубашки, брюк. Шквал был таким сильным, кругом царил такой беспорядок, что на меня никто не обращал внимания: хватало столкнувшихся машин, разбитых оконных стекол. Несколько человек пострадали, им оказывали первую помощь. Посреди всеобщей катастрофы мое бесстыдство выглядело анекдотично. Я был готов пуститься в пляс, радостно вопить, мастурбировать, кататься по земле среди мусора. С виду я был псих психом, хотя твердо знал, что в своем безрассудстве мудрее самых благоразумных из людей. Я оделся и какой был, мокрый насквозь, всклокоченный, зашагал к «Кафе де Пари», превращенному в полевой госпиталь: там жертв потопа и легкораненых ждали машины «скорой помощи». Я пробился сквозь толпу взбудораженных посетителей. Судьба снова пришла мне на помощь: Флоранс, бывшая моя партнерша, была на месте, компанию ей составляла худая особа индокитайских кровей. Меня вело сюда целое созвездие примет. Флоранс узнала меня, дала мне платок, пригласила за свой столик.
– Я знала, что ты обязательно появишься, негодник! Я хотел было возразить, что это чистое совпадение, но передумал.
– Познакомься, это Анита, моя старая знакомая. Кстати, тебя как зовут?
Как выяснилось из разговора, Флоранс жила в Брюсселе, была замужем за промышленником, занимавшимся синтетическим каучуком, и в Париж приезжала развлечься, «для развития». Ей нравилось командовать, и уже через четверть часа она отправила меня с Анитой в другой номер того же отеля на улице Скриб, 302, 3 + 2 = 5, «что значит эта пятерка?» – спрашивал я себя, раздеваясь. Флоранс напутствовала подругу словами:
– Попробуй его, потом поделишься впечатлением Анита была более худа, в постели она щебетала по-вьетнамски, но отказывалась переводить мне свои возгласы. Вознаграждение оказалось в этот раз скромнее, но мне было наплевать.
Второе озарение неспроста снизошло на меня среди буйства стихии: само небо провоцировало меня на сладострастный бунт. Обрушившийся на Париж смерч сокрушил стены, препятствовавшие моему росту. Как давно я стремился к избавлению!
Я знал, что мне делать дальше.