13
Через час он был уже возле стана третьей бригады, но еще издали заметил, что в бригаде творится что-то неладное: добрая половина косилок не работала, по степи там и сям ходили стреноженные лошади, подсохшие валки сена никто не сгребал, и ни единой копешки не виднелось до самого горизонта…
Возле бригадной будки на разостланном рядне шестеро казаков резались в карты, седьмой — подшивал развалившийся чирик, а восьмой — спал, уютно устроившись в холодке возле заднего колеса будки, уткнувшись лицом в скомканный и грязный брезентовый плащ. Завидев Давыдова, игроки лениво встали, за исключением одного, которые, полулежа, опираясь на локоть и, очевидно, переживая недавний проигрыш, медленно и задумчиво перетасовывал колоду карт.
Бледный от бешенства, Давыдов подскакал к игрокам вплотную, крикнул срывающимся голосом:
— Это — работа?! Почему не косите? Где Любишкин?
— Так нынче же воскресенье, — нерешительно отозвался кто-то из игроков.
— А погода будет ожидать вас?! А если дождь пойдет?!
Давыдов так круто повернул коня, что тот, побочив, ступил на рядно и вдруг, испугавшись необычной опоры под ногами, взвился на дыбы, прыгнул далеко в сторону. Давыдов резко качнулся, едва не потеряв стремя, но все же удержался в седле. Он отвалился назад, до отказа натянул поводья и, когда кое-как овладел переплясывавшим на одном месте конем, крикнул еще громче:
— Где Любишкин, спрашиваю?!
— Вон он косит, вторая косилка слева по бугру. Да ты чего расшумелся, председатель? Гляди, как бы голос не сорвал… — язвительно ответил Устин Рыкалин, пожилой приземистый казак со сросшимися у переносья белесыми бровями и густовеснушчатым круглым лицом.
— Почему лодырничаете?! Я вас всех спрашиваю! — Давыдов даже задохнулся от негодования и крика.
После недолгого молчания болезненный и смирный Александр Нечаев, живший в хуторе по соседству с Давыдовым, ответил:
— Лошадей некому гонять, вот оно какое дело. Бабы и которые девки в церкву ушли, ну а мы нехотяючи и празднуем… Просили их, окаящих, отставить это дело, так они ни в какую, и погладиться не дались! То есть никак не могли их удержать. И так и этак просили, но уломать не могли, верь слову, товарищ Давыдов.
— Допустим, верю. Но почему вы-то, мужчины, не работаете? — уже несколько сдержаннее, но все еще излишне громко спросил Давыдов.
Конь никак не хотел успокоиться, он приседал и пугливо стриг ушами, под кожей у него мелкими волнами ходила дрожь. Давыдов, сдерживая коня туго натянутыми поводьями, гладил его шелковистую, теплую шею, терпеливо ждал ответа, но на этот раз молчание что-то затянулось…
— Опять же не с кем работать. Баб-то, говорю, нету, — уже неохотно проговорил Нечаев, оглядываясь на остальных, вероятно ожидая от них поддержки.
— Как это не с кем? Вас здесь восемь человек бездельников. Могли бы пустить четыре косилки? Могли! А вы картами развлекаетесь. Не ждал я от вас этакого отношения к колхозному делу, не думал, факт!
— А ты что думал? Ты думал, что мы не люди, а рабочая скотина? — вызывающе спросил Устин.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Рабочие имеют выходные дни?
— Имеют, но заводы по воскресеньям не останавливаются, и рабочие в цехах в картишки не перебрасываются, как вот вы здесь. Понятно?
— По воскресеньям там, небось другие смены работают, а мы тут одни как проклятые! С понедельника до субботы — в хомуте и в воскресенье из него не вылазишь, да что это за порядки? А Советская власть так диктует? Она диктует, что не должно быть разных различнее между трудящим народом, а вы искажаете законы, норовите в свою пользу их поворотить.
— Что ты мелешь? Ну что ты мелешь? — раздраженно воскликнул Давыдов. — Я хочу обеспечить сеном на зиму весь колхозный скот, да и всех ваших коровенок. Понятно? Так что это — моя польза? Моя личная выгода? Что же ты мелешь, болтун?!
Устин пренебрежительно махнул рукой:
— Вам лишь бы план вовремя выполнить, а там хучь травушка не расти. Дюже вам снилась наша скотинка, так я тебе и поверил! На провесне семена в Войсковой возили со станции — сколько быков по дороге легло костьми? Не счесть! А ты нам тут очки втираешь!
— Быки Войскового колхоза дохли в дороге потому, что такие субчики, как ты, хлеб позарывали в землю. В колхоз вступили, а хлеб спрятали. Надо же было чем-то сеять? Вот и пришлось гнать быков за семенами в немыслимую дорогу, потому они и дохли, факт! Будто ты этого не знаешь?
— Вам лишь бы план выполнить, потому ты и стараешься насчет сена, — упрямо бубнил Устин.
— Да что я, сам буду есть это сено, что ли? Для общей же пользы стараюсь! И при чем тут план? — потеряв терпение, выкрикнул Давыдов.
— Ты не шуми, председатель, шумом-громом ты меня не испужаешь, я в артиллерии служил. Ну, пущай, скажем, для общей пользы ты стараешься, а к чему же из людей жилы тянуть, заставлять их работать день и ночь? Вот при этом-то самом и план! Ты норовишь перед районным начальством выслужиться, районное — перед краевым, а мы за вас расплачивайся. А ты думаешь, что народ ничего не видит? Ты думаешь, народ слепой? Он видит, да куда же от вас, таких службистых, денешься? Тебя, к примеру, да и таких других, как ты, мы сместить с должности не можем? Нет! Вот вы и вытворяете, что вам на ум взбредет, а Москва — далеко, Москва не знает, какие коники вы тут выкидываете…
Вопреки предположениям Нагульнова, не с женщинами пришлось Давыдову столкнуться. Но от этого задача его не становилась легче. По настороженному молчанию казаков Давыдов понял, что окриком тут не поможешь, а скорее повредишь делу. Надо было запастись выдержкой и действовать самым надежным средством — убеждением. Внимательно разглядывая злое лицо Устина, он облегченно подумал: «Хорошо, что я не взял с собою Макара! Быть бы сейчас мордобою и драке…»
Чтобы как-то выиграть время и осмыслить предстоящий план схватки с Устином и, возможно, с теми, кто его вздумает поддержать, Давыдов спросил:
— Когда меня выбирали председателем, ты голосовал за меня, Устин Михайлович?
— Нет, воздержался! С чего бы это я стал за тебя голосовать? Тебя привезли, как кота в мешке…
— Я сам приехал.
— Все едино, приехал кот в мешке, так с какой же стати я бы за тебя голосовал, не знаючи, что ты за фигура!
— А сейчас ты против меня?
— А как же иначе? Конечно, против!
— Тогда ставь на общем колхозном собрании вопрос о моем смещении. Как собрание постановит, так и будет. Только обосновывай свое предложение как следует, иначе погоришь!
— Не погорю, не беспокойся, и с этим ишо успеется, это не к спеху. А пока ты, председатель, скажи нам: куда ты наши выходные дни замотал?
Ответить на такой вопрос было проще простого, но Устин не дал Давыдову и рта раскрыть:
— Почему в районе, в станице то есть, служащие барышни по воскресеньям морды намажут, напудрят и гуляют по улицам день-деньской, по вечерам танцы танцуют, кино ходят глядеть, а наши бабы и девки должны и по воскресеньям потом умываться?
— В рабочую пору, летом…
— У нас всегда рабочая пора — и зимой и летом, круглый год — рабочая пора.
— Я хочу сказать…
— Нечего зря язык мозолить! И сказать тебе нечего!
Давыдов предупреждающе поднял руку:
— Постой, Устин!
Но Устин перебил его дробной скороговоркой:
— Я и так стою перед тобой, как работник, а ты в седле сидишь, как барин.
— Подожди же, прошу тебя, как человека!
— Нечего мне ждать! Жди не жди, а верного слова от тебя ни черта не дождешься!
— Ты дашь мне сказать? — багровея, крикнул Давыдов.
— Ты на меня не ори! Я тебе не Лушка Нагульнова! — Устин хватнул воздуха широко раздутыми ноздрями и каким-то надтреснутым голосом заговорил громко и часто: — Все равно, брехать на ветер мы тебе тут не дадим! Трепись на собраниях сколько влезет, а тут речь мы ведем. И ты, председатель, нас картами не попрекай! Мы в колхозе сами хозяева: хотим — работаем, не хотим — отдыхаем, а силком работать нас в праздники ты не заставишь, кишка у тебя тонка!
— Ты кончил? — еле сдерживаясь, спросил Давыдов.
— Нет, не кончил. И я тебе скажу напоследок так: не нравятся тебе наши порядки — убирайся к чертовой матери туда, откуда приехал! Никто тебя к нам в хутор не приглашал, а мы и без тебя, бог даст, как-нибудь проживет. Ты нам — не свет в окне!
Это была явная провокация. Давыдов отлично понимал, куда клонит Устин, но владеть своими чувствами уже не мог. В глазах у него зарябило, и он с минуту почти незряче смотрел на сросшиеся брови Устина, на его круглое, почему-то расплывшееся лицо, отдаленно ощущая, как правая рука, крепко сжимавшая рукоятку плети, наливается кровью, тяжелеет до острой, покалывающей боли в суставах пальцев.
Устин стоял против него, небрежно засунув руки в карманы штанов, широко расставив ноги… Устин как-то сразу обрел недавнюю уравновешенность и теперь, чувствуя за собой молчаливую поддержку казаков, уверенный в собственном превосходстве, спокойно и нагловато улыбался, щурил голубые, глубоко посаженные глаза. А Давыдов все больше бледнел и только молча шевелил побелевшими губами, не в силах произнести ни слова. Он упорно боролся с собой, он напрягал всю волю, чтобы обуздать в себе слепую, нерассуждающую ярость, чтобы как-нибудь не сорваться. Откуда-то, словно бы издалека, доносился голос Устина, и Давыдов отчетливо улавливал и смысл того, о чем говорил Устин, и издевательские интонации, звучавшие в его голосе…
— Чего же ты, председатель, зеваешь ртом, а сам молчишь как рыба? Язык проглотил или сказать нечего? Ты же вроде говорить хотел, а сам как воды в рот набрал… То-то и оно, против правды, видно, не попрешь! Нет уж, председатель, ты лучше с нами не связывайся и не горячись по пустякам. Ты лучше по-мирному слазь-ка с коня да давай с нами в картишки перекинемся, сыграем в подкидного дурачка. Это, брат, умственное дело, это тебе не колхозом руководить…
Кто-то из стоявших позади Устина казаков тихо засмеялся и оборвал смех. На короткий миг нехорошая тишина установилась возле будки. Только слышно было, как бурно дышит Давыдов, стрекочут вдали лобогрейки да умиротворяюще и беззаботно поют, заливаются в голубом поднебесье невидимые глазу жаворонки. Уж им-то во всяком случае не было никакого дела до того, что происходит между столпившимися возле будки взволнованными людьми…
Давыдов медленно поднял над головою плеть, тронул коня каблуками. И тотчас же Устин стремительно шагнул вперед, левой рукой схватил коня под уздцы, а сам ступил вправо, вплотную прижался к ноге Давыдова.
— Никак вдарить хочешь? Давай попробуй! — угрожающе и тихо проговорил он.
На лице его вдруг резко обозначились крутые скулы, глаза блеснули веселым вызовом, нетерпеливым ожиданием.
Но Давыдов с силой хлопнул плетью по голенищу своего порыжелого сапога и, глядя сверху вниз на Устина, тщетно пытаясь улыбнуться, громко сказал:
— Нет, не ударю я тебя, Устин, нет! Не надейся на это, белячок! Вот если бы ты попался мне лет десять назад — тогда другое дело… Ты у меня еще тогда навеки отговорился бы, контрик!
Отодвинув Устина в сторону легким движением ноги, Давыдов спешился.
— Ну что ж, Устин Михайлович, взялся за поводья — теперь веди, привязывай коня. Говоришь, в картишки с вами сыграть? Пожалуйста, с удовольствием! Сдавайте, факт!
Больно уж неожиданный оборот приняло дело… Казаки переглянулись, помедлили и молча стали рассаживаться возле рядна. Устин привязал коня к колесу будки, сел против Давыдова, по-калмыцки поджав ноги, изредка и быстро взглядывая на него. Нет, он вовсе не считал, что потерпел поражение в столкновении с Давыдовым, а потому и решил продолжить разговор:
— Так на счет выходных ты ничего и не сказал, председатель! Под сукно положил вопрос…
— У нас с тобой разговор еще впереди, — многозначительно пообещал Давыдов.
— Это как надо понимать? Вроде как ты мне угрожаешь?
— Нет, зачем же! Сел в карты играть, значить посторонние разговоры в сторону. Время еще будет поговорить…
Но теперь уже чем спокойнее становился Давыдов, тем больше волновался Устин. Не доиграв кона, он с досадой бросил карты на рядно, обнял руками колени.
— Какая там к черту игра, давайте лучше поговорим про выходные. Ты думаешь, председатель, об этих выходных одни люди беспокоятся? Как бы не так! Вчера утречком это пошел я лошадей запрягать, а гнедая кобыла вздохнула от горя и говорит мне человечьим языком: «Эх, Устин, Устин, и что это за колхозная жизня! И в будни на мне работают, день и ночь хомута не сымают, и в праздники не выпрягают. А раньше было не то-о-о! Раньше на мне, бывало, по воскресеньям не работали, а только либо по гостям ездили, либо, скажем, по свадьбам. Раньше жизня моя не в пример лучше была!»
Казаки вполголоса, но дружно рассмеялись. Сочувствие их было как будто бы на стороне Устина. Но они выжидающе притихли, когда Давыдов, трогая рукою кадык, негромко сказал:
— А чья она была до колхоза, эта интересная кобылка?
Устин хитро сощурился и даже слегка подмигнул Давыдову:
— Небось, думаешь моя? Моими словами говорила? Нет, председатель, тут ты ошибку понес! Это Титкова была кобылка, эта животная из раскулаченных. Она у него при единоличной жизни не так, как в колхозе, питалась: объедьев зимой и не нюхала, на одном овсе, считай, почти все зубы съела. Не жила, можно сказать, а роскошничала!
— Значит — старая кобылка, если зубы съела? — как бы невзначай спросил Давыдов.
— Старая, старая, в преклонных годах, — охотно согласился Устин, не ожидавший от противника никакого подвоха.
— Тогда напрасно ты слушаешь эту разговорчивую кобылу, — убежденно сказал Давыдов.
— Почему же это напрасно?
— Да потому, что у кулацкой кобылы — кулацкие и разговоры.
— Так она же теперь колхозница…
— По виду и ты колхозник, а на деле — кулацкий подпевала.
— Ну, это ты уж, председатель, загнул чересчур…
— Ничего не загнул, а факт остается фактом. И потом, если кобыла старая, охота тебе была ее слушать? Она же от старости весь ум выжила! Будь она помоложе да поумнее — не так ей надо было с тобой разговаривать!
— А как же? — уже настороженно спросил Устин.
— Ей надо было сказать тебе так: «Эх, Устин, Устин, кулацкий ты прихвостень! Зимою ты, сукин сын, ни черта не работал, весною не работал, больным притворялся, и сейчас не хочешь по-настоящему работать. Чем же ты меня, гнедую кобылу, зимовать будешь и что сам зимою жрать будешь? Подохнем мы с тобой с голоду от таких наших трудов!» Вот как ей надо было с тобой разговаривать!.
Общий хохот покрыл последние слова Давыдова. Нечаев смеялся, как девушка, словно горох сыпал, и по-девичьи тоненько взвизгивал. Басистый Герасим Зяблов даже вскочил на ноги и хохотал, потешно приседая, и, как во время пляски, хлопал себя ладонями по голенищам сапог. А престарелый Тихон Осетров, захватив сивую бороду в кулак, пронзительно кричал:
— Ложись, Устин, ниц и не подымай головы! Начисто стоптал тебя Давыдов!
Но, к удивлению Давыдова, смеялся и сам нимало не смущенный Устин, и смех его вовсе не был насильственным или притворным.
Когда понемногу установилась тишина, Устин первый сказал:
— Ну, председатель, сразил ты меня… Не думал я, что ты ловко из-под меня вывернешься. А вот насчет кулацкого прихвостня — это ты напрасно, и насчет того что весною я не хворал, а притворялся, — тоже напраслину на меня возводишь. Тут ты, председатель, извиняй, пожалуйста, но брешешь!
— Докажи это.
— Чем же я тебе докажу?
— Фактами.
— Какие же могут быть к нашему шутейному разговору факты? — неуверенно улыбаясь, спросил уже немного посерьезневший Устин.
— Ты брось дурака валять! — зло сказал Давыдов. — Разговор наш далеко не шутейный, и дело, которое ты затеял, вовсе не шуточное. А факты — вот они тебе налицо: в колхозе ты почти не работаешь, пытаешься тянуть за собой несознательный элемент, ведешь опасные для тебя разговорчики, и вот сегодня, например, тебе удалось сорвать выход на работу: половина бригады не косит благодаря твоим стараниям. Какие же тут к черту шутки?
Смешливо вздернутые брови Устина опустились и опять сошлись у переносья в одну прямую и жесткую линию:
— Про выходные дни сказал и сразу попал в кулацкие прихвостни и в контры? Стало быть, только тебе одному можно говорить, а нам — молчать и губы рукавом вытирать?
— Не только поэтому! — горячо возразил Давыдов. — Все твое поведение нечестное, факт! Что ты распинаешься о выходных днях, когда ты зимою имел этих выходных в месяц по двадцать дней! Да и не только ты один, а и все остальные, кто здесь сейчас находится. Что вы зимою делали, кроме уборки скота да очистки семян? Да ничего! На теплых печках отлеживались! Так какое же право вы имеете устраивать себе выходные в самую горячую пору, когда каждый час дорог, когда под угрозой покос? Ну, скажите по совести!
Устин, не моргая, молча и пристально смотрел на Давыдова. Вместо него заговорил Тихон Осетров:
— Тут, донцы, в кулак шептать нечего. Давыдов правильно говорит. Наша промашка вышла, нам ее и поправлять. Такое наше дело, что праздновать приходится не всегда, а в большинстве действительно в зимнюю пору. Да оно и раньше, при единоличестве, так же было. Раньше покрова кто из нас с хозяйством управлялся? Не успеешь хлеба убрать — и вот уже надо тебе зябь пахать. Давыдов верно говорит, и мы нынче зря баб в церкву пустили, а уж про то, что сами на стану уселись воскресничать, тут и толковать нечего… Одним словом, промашка! Сами перед собой обвиноватились, да и только. А все это ты, Устин, ты нас сбил, баламутный дьявол!
Устин вспыхнул как порох. Голубые глаза его потемнели и злобно заискрились:
— А у тебя, бородатая дура, свой ум при себе есть или ты его дома забыл?
— То-то и оно, что, как видно, забыл…
— Ну, сбегай в хутор, принеси его!
Нечаев прикрыл рот узкой ладонью, чтобы не видно было улыбки, подрагивающим, тонким голоском спросил у несколько смущенного Осетрова:
— А ты, Тихон Гордеич, надежно его схоронил, ум-то?
— А тебе какая печаль?
— Так нынче же воскресенье…
— Ну, и что такого?
— Сноха твоя небось прибиралась с утра, полы подметала, и ежели ты свой умишко под лавкой схоронил или под загнеткой, то она беспременно веником подхватит его и выметет на баз. А там его куры в один миг разгребут… Как бы тебе, Гордеич, без ума не пришлось век доживать, вот об чем я печалуюсь…
Все, не исключая Давыдова, рассмеялись, но смех у казаков был что-то не очень весел… Однако недавнее напряжение исчезло. Как и всегда бывает в таких случаях, веселая шутка предотвратила готовую разразиться ссору. Обиженный Осетров, малость поостыв, только и сказал, обращаясь к Нечаеву:
— Тебе, Александр, как я погляжу, и дома забывать нечего и при себе из ума ничего не имеешь. Ты-то умнее меня оказался? И твоя баба тоже зараз марширует, дорогу на Тубянской меряет, и ты от картишек тоже не отказывался.
— Мой грех! Мой грех! — отшучивался Нечаев.
Но Давыдов не был удовлетворен исходом разговора. Ему хотелось прижать Устина по-настоящему.
— Так вот, давайте уж окончательно закончим про выходные, — сказал он, в упор глядя на Устина. — Много ты зимой работал, Устин Михайлович?
— Сколько надо было, столько и работал.
— А все же?
— Не считал.
— Сколько у тебя числится трудодней?
— Не помню. И чего ты ко мне привязался? Возьмись да посчитай, ежели тебе делать нечего, а без дела скучно.
— Мне и подсчитывать не надо. Если ты забыл, то мне — как председателю колхоза — забывать не положено.
До чего же на этот раз пригодилась Давыдову объемистая записная книжка, с которой он почти никогда не расставался! От недавно пережитого волнения пальцы Давыдова все еще слегка дрожали, когда он торопливо перелистывал замусоленные страницы книжки.
— Нашел твою фамилию, трудяга! А вот и твои заработки: за январь, февраль, март, апрель и май всего, сейчас скажу, всего двадцать девять трудодней. Ну, как? Лихо работал?
— Не густо у тебя накапано, Рыкалин! — с сожалением и укоризной сказал один из казаков, глядя на Устина.
Но тот не хотел сдаваться:
— У меня еще полгода впереди, а кур по осени считают.
— Кур по осени будем считать, а выработку — ежедневно, — резко сказал Давыдов. — Ты, Устин, заруби себе на носу: бездельников в колхозе мы терпеть не будем! В три шеи будем гнать всех саботажников! Дармоеды нам в колхозе не нужны. Ты подумай: куда ты идешь и куда заворачиваешь? У Осетрова — почти двести трудодней, у остальных из вашей бригады — за сто, даже у таких больных, как Нечаев, и то около сотни, а у тебя — двадцать девять! Ведь это же позор!
— У меня жена хворая, женскими болезнями страдает и по неделям лежит пластом. А окромя этого — шесть штук детей, — угрюмо сказал Устин.
— А ты сам?
— А что — я?
— Почему не работаешь на полную нагрузку?
И опять скулы Устина вспыхнули вишневым румянцем, а в голубых, зло прищуренных глазах мелькнули недобрые огоньки.
— Что ты на меня вылупился и только в глаза мне глядишь да на морду?! — возбужденно потрясая сжатой в кулак левой рукой, закричал он, и на его круглой короткой шее вздулись синие вены. — Что я тебе, Лушка Нагульнова или Варька Харламова, какая по тебе сохнет?! Ты на руки мои погляди, а тогда и спрашивай с меня работу!
Он с силой выбросил вперед руки, и только тут Давыдов увидал, что на изуродованной правой руке Устина одиноко торчит указательный палец, а на месте остальных темнеют бурые, сморщенные пятна.
Давыдов озадаченно почесал переносицу:
— Вот оно, какое дело… Где же пальцы потерял?
— В Крыму, на врангелевском фронте. Ты меня беляком называл, а я — розовый, как забурелый арбуз; и в белых был, и с зелеными две недели кумился, и в красных побывал. В белых служил — без охоты воевал, все больше по тылам огинался, а с белыми дрался — изволь радоваться, пальцы потерял. Поилица, какой рюмку берешь, целая. — Устин пошевелил куцыми, толстыми пальцами левой руки. — А кормилица, видишь, без хваталок…
— Осколком?
— Ручная граната.
— Как же у тебя указательный уцелел?
— На спусковом крючке он лежал, потому и уцелел. Двух врангелевцев в этот день лично я убил. Надо же было чем-нибудь расплачиваться? Боженька рассерчал на меня за это крови пролитие, вот и пришлось пожертвовать ему четыре пальца. Считаю, дешево отделался. С дурного ума он бы мог с меня и полголовы потребовать…
Спокойствие Давыдова постепенно передалось и Устину. Они разговаривали уже в мирном тоне, и бесшабашный Устин понемногу остывал, и даже обычная ироническая улыбочка появилась у него на губах.
— Жертвовал бы и последний, на кой он тебе, один-то?
— До чего ты, председатель, простой на чужое добро! Мне он и один в хозяйстве дюже нужен.
— На что же это он тебе нужен? — подавляя улыбку, спросил Давыдов.
— Мало ли на что… Ночью им на свою бабу грожусь, ежели не угодит мне чем-нибудь, а днем в зубах им ковыряю, добрым людям головы морочу. При моей бедности месцо-то во щах у меня бывает раз в году, а тут я кажин день после обеда иду по улице, в зубах этим пальцем ковыряю да сплевываю, а люди, небось, думают: «Вот проклятый Устин как богато живет! Кажин день мясо жрет, и никак оно у него не переводится!» А ты говоришь, на что мне один палец сдался… Он свою службу несет! Пущай люди меня богатым считают. Как-никак, а мне это лестно!
— Силен ты на язык, — невольно улыбаясь, сказал Давыдов. — А косить сегодня будешь?
— После такого приятного разговора — обязательно!
Давыдов повернулся к Осетрову. Он обращался к нему как к старшему по возрасту:
— Женщины ваши давно в Тубянской пошли?
— Да так, с час назад, не больше.
— И много ли их ушло?
— Штук двенадцать. Они, эти бабы, чисто овцы: куда одна направилась, туда и другие всем гуртом. Иной раз и поганая овца за собою гурт ведет… Поддались же мы Устину, затеялись в покос праздновать, лихоманка его забери!
Устин добродушно рассмеялся:
— Опять я виноватый? Ты, борода, на меня чужой грех не сваливай! Бабы ушли молиться, а я тут при чем? Их бабка Атаманчукова и ишо одна наша хуторская старушка сбили с пути праведного. С рассветом ишо пришли к нам на стан и — ну их агитировать! Нынче, говорят, праздник святой великомученицы Гликерии, а вы, бабочки, косить думаете, греха не боитесь… Ну, и сбили. Я было спросил у старушек: это, мол, какой Гликерии? Уж не Нагульновой ли? Так она в точности великомученица: всю жизню с кем попадя мучится… Эх, как тут старушки мои всколыхнулись и поднялись на меня штурмой! Бабка Атаманчукова даже костылем замахнулась, хотела вдарить, да, спасибо, я вовремя увернулся, а то была бы у меня шишка на лбу, как у голландского гусака. А тут наши бабенки вцепились в меня, не хуже чем орепьи в собачий хвост, насилу от них кое-как отбился… И что это я за такой разнесчастный человек? Не везет мне нынешней день! Глядите, добрые люди, за одно утро и со старухами успел поругаться, и с бабами, и с председателем, и с Гордеичем — сивой бородой. Ведь это уметь надо!
— Это ты уме-е-ешь! Это уменья тебе не занимать у соседей. Ты с мальства. Устий, со всеми схватываешься, как драчливый кочет. А у драчливого кочета, попомни мое слово, гребень всегда в крови… — предостерегающе сказал Осетров.
Но Устин будто и не слышал его. Глядя на Давыдова озорными, бесстрашными глазами, он продолжал:
— Зато на агитаторов нам нынешний день везет: и пеши к нам идут, и верхи едут… Будь поближе железная дорога — на паровозах бы к нам скакала! Только настоящей агитации тебе, председатель, надо у наших старушек учиться… Они постарше тебя, похитрее, и опытности в них побольше. Разговаривают они потихонечку, уговаривают ласково, со всей вежливостью; вот они и добиваются своего. У них — без осечки выходит! А ты как действуешь? Не успел к стану подскакать, а уже орешь на всю степь: «Почему не работаете?!» Кто же по нынешним временам так с народом обращается? Он, народ-то, при Советской власти свою гордость из сундуков достал и не уважает, когда на него кидаются с криком. Одним словом, он никакой щекотки не любит, председатель! Да, к слову сказать, на казаков и раньше в царское время атаманы не дюже шумели — боялись стариков обидеть. Вот и вам с Нагульновым пора бы понять, что не те времена нынче, и старые завычки пора бросать… Ты думаешь, что я согласился бы нынче косить, ежели бы ты не остепенился? Черта с два! А ты себя укоротил несколько, сменил гнев на милость, в картишки с нами согласился перекинуться, поговорил толково, и вот уж я — весь тут! Голыми руками бери меня, и я на все согласный: и в карты играть, и стога метать.
Горькое чувство недовольства собою, злую досаду испытывал Давыдов, внимательно слушавший Устина. А ведь, пожалуй, кое в чем он был прав, этот не в меру бойкий казачок. Прав хотя бы уже в том, что нельзя было ему, Давыдову, появившись в бригаде, начинать объяснение с ругани и крика. Потому-то у него, как намекнул Устин, и вышла на первых порах осечка. Как же получилось, что он не сдержался? И Давыдов, не кривя душой, должен был сознаться самому себе, что незаметно он усвоил грубую, нагульновскую, манеру обращения с людьми, разнуздался, как сказал бы Андрей Разметнов, — и вот результат: ему ехидно советуют брать пример с каких-то старушонок, которые действуют осторожно, вкрадчиво и без всяких осечек неизменно добиваются успеха в своих целях. Все яснее ясного! Надо бы и ему спокойно подъехать к стану, спокойно поговорить, убедить людей в неуместности праздничных настроений, а он наорал на всех, и был момент, когда за малым не пустил в дело плеть. В одно ничтожное мгновение он мог зачеркнуть всю свою работу по созданию колхоза, а потом, чего доброго, и положить партбилет на стол райкома… Вот это была бы уже по-настоящему страшная катастрофа в его жизни!
Только при одной мысли о том, что могло с ним произойти, если бы он вовремя не взял себя в руки, Давыдов зябко передернул плечами, на секунду почувствовал, как по спине прополз знобящий холодок…
Целиком погруженный в неприятные переживания, Давыдов упорно смотрел на разбросанные по рядну карты и, почему-то вдруг вспомнив свое увлечение игрою в «очко» в годы гражданской войны, подумал: «Перебор у меня вышел! Прикупил к шестнадцати очкам не меньше десятка, факт!» Не очень-то удобно было ему сознаваться в своей несдержанности, однако он нашел в себе мужество и хотя и не без внутреннего сопротивления, но все же сказал:
— Фактически я напрасно налегал на глотку, в этом ты прав, Устин! Но ведь обидно стало, что вы не работаете, как ты думаешь? Да и ты разговаривал со мною вовсе не шепотом. А договориться нам можно было, конечно, и без ругани. Ну, хватит об этом! Ступай, запрягай в арбу самых резвых лошадей, а ты, Нечаев, другую подходящую пару — вот в эти дрожки.
— Поедешь баб догонять? — не скрывая удивления, спросил Устин.
— Точно. Попробую и женщин уговорить, чтобы поработали сегодня.
— А подчинятся они тебе?
— Там видно будет. Уговор — не приказ.
— Ну что ж, помогай тебе боженька и матка бозка ченстоховска! Слушай-ка, председатель, возьми и меня с собой! А?
Давыдов, не колеблясь, согласился.
— Поедем. Но ты помогать мне будешь уговаривать женщин?
Устин сморщил в улыбке растрескавшиеся от жары губы.
— Тебе помогать будет мой заместитель, я его с собою непременно прихвачу!
— Какой заместитель? — Давыдов недоумевающе взглянул на Устина.
А тот молча и не спеша подошел к будке и вытащил из-под вороха зипунов новехонький длинный кнут с нарядным ременным махром на конце кнутовища.
— Вот он и заместитель. Хорош? А уж до чего он у меня убедительный — страсть! Как засвистит, так сразу и уговорит и усватает. Не гляди, что я левша!
Давыдов нахмурился:
— Ты мне это брось! Женщин я тебе и пальцем тронуть не позволю, а на твоей спине с удовольствием попробовал бы этого заместителя!
Но Устин лишь насмешливо сощурился:
— Хотел дед в свое удовольствие вареников попробовать, а собака творог съела… Я как инвалид гражданской войны льготу имею, а бабы от порки только жирнее да смирнее делаются, по своей жене знаю. Кого же надо пороть? Ясное дело — баб! Да ты чего робеешь? Мне только двух-трех стегнуть следует, а остальных ажник ветром схватит, в один момент на арбе очутятся!
Считая разговор оконченным, он достал валявшиеся под будкой уздечки, пошел на бугор ловить лошадей. За ним поспешили Нечаев и другие казаки, за исключением одного Осетрова.
— Ты, Тихон Гордеич, почему не идешь косить? — спросил Давыдов.
— Хотел тебе за Устина словцо молвить. Можно?
— Давай.
— Не гневайся ты на его, дурака, за-ради бога! Он чисто глупой становится, когда ему шлея под хвост попадает, — просяще заговорил Осетров.
Но Давыдов прервал его:
— Он вовсе не дурак, а открытый враг колхозной жизни! С такими мы боролись и будем бороться без пощады!
— Да какой же он враг? — в изумлении воскликнул Осетров. — Говорю тебе, что он сам не свой становится, когда осерчает, вот и все! Я его с мальства знаю, и, сколько помню, всегда он такой нащетиненный. Его, подлеца, до революции старики наши за супротивность несчетно пороли на хуторских сходах. Пороли так, что ни сесть ему, ни лечь — а с него как с гуся вода! Неделю поносит зад на отлете и опять за старое берется, никому спуску не дает, у всех изъяны ищет, да ведь с какой усердностью ищет! Скажи, как собака — блох! С чего ему быть врагом колхоза? Богатеньким он всю жизнь поперек горла стоял, а сам живет — ты бы только глянул! Хата набок схилилась, вот-вот рухнется, в хозяйстве одна коровенка да пара шелудивых овчишек, денег сроду не было и нету. У него в одном кармане блоха на аркане, а в другом — вошь на цепи, вот и все его богатство! А тут жена хворая, детишки одолели, нужда заела… Может, через это он на всех и клацает зубами. А ты говоришь — враг. Пустобрех он, а не враг.
— Он тебе не из родни? Почему ты за него вступаешься?
— В том-то и дело, что родня, племянником мне доводится.
— Того-то ты и стараешься?
— А как же иначе, товарищ Давыдов? Шестеро ребят на его шее, и все мал мала меньше, а у него язык — как помело. Я ему до скольких разов говорил: «Прибереги язык, Устин! До плохого ты договоришься. Вгорячах ты такое ляпнешь, что сразу окажешься в Сибири, тогда начнешь локоток кусать, да поздно будет!» А он мне на это: «А в Сибири люди на четвереньках ходят, что ли? Меня и там ветром не продует, я — каленый!» Вот и возьми такого дурака за рупь двадцать! А при чем тут его дети? Их воспитать трудно, а посиротить по нынешним временам можно в два счета…
Давыдов закрыл глаза и надолго задумался. Уж не свое ли беспросветное, темное, горькое детство вспоминал он в эти минуты?
— Не гневайся на него за дурные слова, — повторил Осетров.
Давыдов провел рукою по лицу и как будто очнулся.
— Вот что, Тихон Гордеич, — медленно, раздельно заговорил он. — Пока Устина я не трону. Пусть он работает в колхозе по силе возможности, тяжелой работы мы ему давать не будем, что осилит, то пусть и делает. Если у него к концу года будет нехватка в трудоднях, поможем: выделим на детей хлеба из общеколхозного фонда. Понятно? Но ты ему скажи от меня по секрету: если он еще раз вздумает мне в бригаде воду мутить, людей сбивать на разные гадости, то ему несдобровать! Пусть он одумается, пока не поздно! Шутить я с ним больше не намерен, так и скажи ему. Мне не Устина, а детишек его жалко!
— Спасибо на добром слове, товарищ Давыдов! Спасибо и за то, что зла на сердце супротив Устина не держишь. — Осетров поклонился Давыдову.
А тот неожиданно рассвирепел:
— Что ты мне кланяешься? Я тебе не икона! И без поклонов обойдусь и сделаю, что сказал!
— У нас со старых времен так ведется: ежели благодаришь, то и кланяешься, — с достоинством ответил Осетров.
— Ну, ладно, старик, ты вот что скажи: как у детишек Устина с одежонкой? И сколько из них в школу ходит?
— Зимою все как есть на печке сидят, на баз выйти не в чем, летом бегают, лохмотья трясут. Кое-что из раскулаченного имущества им перепало, но ведь этим их наготу не прикроешь. А из школы нынешнюю зиму Устин последнего парнишку забрал: ни одеть, ни обуть нечего. Парнишка-то большенький, двенадцати годков, ну и стыдится цыганское рванье носить…
Давыдов яростно поскреб в затылке и вдруг круто повернулся к Осетрову спиной.
— Ступай косить.
Голос у него был глухой и звучал неприятно… Осетров внимательно посмотрел на понуро сгорбившуюся фигуру Давыдова, еще раз низко поклонился и медленно зашагал к косарям.
Немного успокоившись, Давыдов долго смотрел вслед удалявшемуся Осетрову, думал: «Удивительный народ эти казачишки! Раскуси, попробуй, что за фрукт этот Устин. Оголтелый враг или же попросту болтун и забияка, у которого что на уме, то и на языке? И вот, что ни день, то они мне все новые кроссворды устраивают… Разберись в каждом из них, дьявол бы их побрал. Ну что ж, буду разбираться! Понадобится, так не то что пуд — целый мешок соли вместе с ними съем, но так или иначе, а все равно разберусь, факт!
Размышления его прервал Устин. Он подскакал галопом, ведя в поводу вторую лошадь.
— А на кой лад нам, председатель, в дрожки запрягать? Давай запрягем в другую арбу. Небось, не растрясутся бабы и в арбах, ежели согласятся обратно ехать!
— Нет, запрягай в дрожки, — сказал Давыдов.
Он уже все успел обдумать и знал, на что ему могут пригодиться дрожки в случае удачи.
Минут через сорок быстрой езды они издали увидели пеструю толпу нарядно одетых женщин, медленно поднимавшихся по летней дороге на противоположном склоне балки.
Устин поравнялся с Давыдовым.
— Ну, председатель, держись за землю! Зараз устроят тебе бабы вторую выволочку!..
— Слепой сказал: «Посмотрим!» — бодро ответил Давыдов, погоняя лошадей вожжами.
— Не робеешь?
— А чего робеть? Их же только двенадцать или немного больше.
— А ежели я им помогу? — спросил Устин, непонятно улыбаясь.
Давыдов внимательно всматривался в его лицо и никак не мог определить, серьезно он говорит или шутит.
— Как тогда обернется дело? — снова спросил Устин, но теперь он уже не улыбался.
Давыдов решительно остановил своих лошадей, слез с арбы и подошел к дрожкам. Опустив руку в правый карман пиджака, он вынул пистолет — подарок Нестеренко — и положил его на колени Устину.
— Возьми эту игрушку и спрячь от греха подальше. Если и ты, в случае чего, примкнешь к женщинам, боюсь, что не выдержу искушения и тебе же первому продырявлю голову.
Он легко высвободил кнутовище из потной руки Устина, широко размахнулся, кинул кнут далеко в сторону от дороги.
— Теперь поехали! Погоняй веселее, Устин Михайлович, да хорошенько приметь место, куда упал твой кнут. На обратном пути мы его заберем, факт! А пистолет вернешь мне, когда приедем на стан. Трогай!
Нагнав женщин, Давыдов лихо объехал их стороной, поставил арбу поперек дороги. Устин остановил лошадей около арбы.
— Бабочки-красавицы, здравствуйте! — с наигранной веселостью приветствовал богомолок Давыдов.
— Здорово, коли не шутишь, — ответила за всех самая бойкая из женщин.
Давыдов соскочил с арбы, снял кепку и склонил голову:
— Прошу вас от имени правления колхоза вернуться на работу. Ваши мужчины послали меня к вам. Они уже косят.
— Мы к обедне идем, а не на игрища! — запальчиво крикнула пожилая женщина с лоснящимся от пота красным лицом.
Давыдов обеими руками прижал к груди скомканную кепку:
— После покоса молитесь, сколько вам угодно, а сейчас не время. Посмотрите — тучки находят, а у вас на покосе ни одной копны нет. Пропадет же сено! Все погниет! А сено пропадет — и скот зимой пропадет. Да вы это лучше меня знаете!
— Где ты тучи увидал? — насмешливо спросила молоденькая девушка. — Небушко — как выстиранное!
— Барометр на дождь показывает, а тучи тут ни при чем, — всячески изворачивался Давыдов. — Вскоре непременно будет дождь! Поедемте, дорогие бабочки, а в то воскресенье сходите помолиться. Ну, какая вам разница? Садитесь, прокачу с ветерком! Садитесь, мои дорогие, а то дело не ждет.
Давыдов уговаривал своих колхозниц, не жалея ласковых слов, и те замялись в нерешительности, стали перешептываться. Тут-то совершенно неожиданно для Давыдова на выручку ему пришел Устин: неслышно подойдя сзади к полной и высокой жене Нечаева, он мгновенно подхватил ее на руки и, не обращая никакого внимания на удары, которыми осыпала его смеющаяся женщина, на рысях донес ее до арбы, бережно усадил в задок. Женщины со смехом и визгом разбежались в разные стороны.
— Лезьте сами в арбу, а то зараз кнут возьму! — дико вращая глазами, заорал во всю мочь Устин. И тут же сам расхохотался: — Садитесь, не трону, только живее, сатаны длиннохвостые!
Стоя на арбе во весь рост, поправляя сбившийся с головы полушалок, жена Нечаева крикнула:
— Ну садитесь, бабочки, скорее! Что, я вас ждать буду? Глядите, какая нам честь: сам председатель за нами приехал!
Женщины подошли с трех сторон и, подталкивая друг дружку, пересмеиваясь и бросая на Давыдова быстрые взгляды, бесцеремонно полезли в арбу. На дороге остались две старухи.
— А мы должны одни идти в Тубянской, супостат ты этакий? — Бабка Атаманчукова сверлила Давыдова ненавидящим взглядом.
Но Давыдов призвал на помощь всю свою былую матросскую галантность и, раскланиваясь, звонко щелкнул каблуками:
— Зачем же вам, бабушки, пешком идти? Вот дрожки специально для вас, садитесь и езжайте, молитесь на здоровье. Повезет вас Устин Михайлович. Он обождет, пока кончится обедня, а потом доставит вас на хутор.
Дорога была каждая минута, и нечего было дожидаться согласия старушек! Давыдов взял их под руки, повел к дрожкам. Бабка Атаманчукова всячески упиралась, но ее сзади легонечко и почтительно подталкивал Устин. Кое-как старух усадили, и Устин, разбирая вожжи, тихо, очень тихо сказал:
— Хитер же ты, Давыдов, как бес!
За все время он впервые назвал своего председателя по фамилии.
Давыдов отметил это про себя, вяло улыбнулся: бессонная ночь и пережитые волнения сказались на нем, и его уже неодолимо борол сон.