32
Еще в сенцах, счищая мокрым сибирьковым веником липкую комкастую грязь с сапог, Разметнов увидел косую полосу света, сочившуюся сквозь дверную щель из комнаты Нагульнова. «Не спит Макар. А чего ему-то не спится?» — подумал Андрей, бесшумно открывая дверь.
Пятилинейная лампочка, покрытая обгорелым абажуром из газеты, тускловато освещала стол в углу, раскрытую книжку. Вихрастая голова Макара была сосредоточенно угнута над столом, правая рука подпирала щеку, пальцы левой ожесточенно вцепились в чуб.
— Здорово, Макар! С чего это от тебя сон стремится?
Нагульнов поднял голову, недовольно оглядел Андрея.
— Ты чего пришел?
— Зашел погутарить. Помешал?
— Помешал — не помешал, а садись, не выгонять же тебя.
— Чего это ты читаешь?
— Занятие одно нашел, — Макар покрыл ладонью книжку, выжидающе посматривая на Разметнова.
— Ушел я от Маришки. Навовсе… — вздохнул Андрей и тяжело опустился на табурет.
— Давно бы надо.
— Это почему же?
— Помеха она тебе была, а зараз такая жизня, что все лишнее надо удалять от себя. Не время зараз нам, коммунистам, завлекаться разными посторонними делами!
— Какое же это постороннее дело, ежели это любовь промеж нас была?
— Ну, какая это любовь? Это — колодка на шее, а не любовь. Ты собранию проводишь, а она глаз с тебя не спущает, сидит, ревнуется. Это, браток, не любовь, а наказание.
— Стало быть, по-твоему, коммунистам к бабам и подходить нельзя? Завяжи ниткой и ходи по свету, как подрезанный бычок, или как?
— Да и нельзя, а что же ты думаешь? Какие исстари одурели, поженились, энти пущай доживали бы с женами, а молодым вьюношам я бы по декрету запрет сделал жениться. Какой из него будет революционер, ежели он за женин подол приобыкнет держаться? Баба для нас, как мед для жадной мухи. Доразу влипнешь. Я на себе это испытал, категорически знаю! Бывало, садишься вечером почитать, развитие себе сделать, а жена спать ложится. Ты почитаешь трошки, ляжешь, а она задом к тебе. И вот становится обидно за такое ее положение, и либо зачнешь ругаться с ней, либо молчаком куришь и злобствуешь, а сну нету. Недоспишь, а утром с тяжелой головой какое-нибудь политически неправильное дело сделаешь. Это — испытанное дело! А у кого ишо дети пойдут, энтот для партии вовзят погибший человек. Он тебе в момент научится дитенка пестовать, к запаху его молочному приобыкнет — и готов, спекся! Из него и боец плохой и работник чоховый. В царское время я молодых казаков обучал и нагляделся: как парень, так он с лица веселый, понятливый, а как от молодой жены в полк пришел, так он в момент от тоски одеревенеет и становится пенек пеньком. Бестолочь из него лезет, ничего ему не втолкуешь. Ты ему про устав службы, а у него глаза как пуговицы. Он, сволочуга, кубыть и на тебя глядит, а на самом деле зрачок у него повернутый самому себе в нутро, и он, гад, женушку свою видит. И это — дело? Нет, дорогой товарищ, допрежь ты мог как желательно жить, а зараз, уж ежели ты в партии состоишь, то ты глупости всякие оставь. После мировой революции — по мне — ты хучь издохни на бабе, тогда мне наплевать, а зараз ты весь должен быть устремленный на эту революцию. — Макар встал, потянулся, с хрустом расправил свои широкие, ладные плечи, хлопнул Разметнова по плечу, чуть приметно улыбнулся. — Ты ко мне пришел, небось, пожаловаться, чтобы я с тобой на паях погоревал: «Да, мол, жалкое твое положение, Андрей, трудно тебе будет без бабы. Как ты, сердяга, будешь переносить, переживать эту трудность?..» Так, что ли? Нет, Андрюха, уж чего-чего, а этого ты от меня не подживешься! Я даже радуюсь, что ты со своей вахмистершей растолкался. Ее давно бы стоило наладить по толстому заду мешалкой! Вот я, к примеру, развелся с Лушкой и распрекрасно себя сознаю. Никто мне не мешает, я зараз как вострый штык, самым жальцем направленный на борьбу с кулаком и прочим врагом коммунизма. И вот даже могу сам себя обучать, образоваться.
— Чему же это обучаешься? Каким таким наукам? — язвительно и холодно спросил Разметнов.
Он в душе был обижен словами Макара, тем, что тот не только не посочувствовал его горю, но даже выказал прямую радость и нес, по мнению Андрея, несусветную чушь относительно женитьбы. Одно время Андрей, слушая серьезную, убежденную речь Макара, не без страха подумал: «Хорошо, что брухливой корове бог рог не дает, а то если б Макару дать власть, что бы он мог наделать? Он бы со своей ухваткой всю жизню кверх тормашками поставил! Он бы, чего доброго, додумался весь мужской класс выхолостить, чтобы от социализма не отвлекались!»
— Чему обучаюсь? — переспросил Макар и захлопнул книжку. — Английскому языку.
— Че-му-у-у?
— Английскому языку. Это книжка и есть самоучитель.
Нагульнов настороженно вглядывался в Андрея, страшась увидеть в лице его издевку, но Андрей был настолько ошарашен неожиданностью, что, кроме изумления, Нагульнов ничего не прочитал в его злобноватых, широко раскрытых глазах.
— Что же ты… уже могешь читать или гутарить по этому, по-ихнему?
И Нагульнов с чувством затаенной горделивости отвечал:
— Нет, гутарить ишо не могу, это не сразу дается, а так, ну, одним словом, по-печатному начинаю понимать. «Я ить четвертый месяц учусь.
— Трудная штука? — проглотив слюну, с невольным уважением поглядывая на Макара и на книжку, спросил Разметнов.
Макар, видя со стороны Разметнова проявление живейшего интереса к его учебе, откинул настороженность, уже охотно заговорил:
— Трудная до невозможностев! Я за эти месяцы толечко… восемь слов выучил наизусть. Но сам собою язык даже несколько похожий на наш. Много у них слов, взятых от нас, но только они концы свои к ним поприделывали. По-нашему, к примеру, «пролетариат» — и по-ихнему так же, окромя конца, и то же самое слово «революция» и «коммунизм». Они в концах какое-то шипенье произносют, вроде злобствуют на эти слова, но куда же от них денешься? Эти слова по всему миру коренья пустили, хошь не хошь, а приходится их говорить.
— Та-а-ак… Вот оно что, учишься, значит. А к чему, Макар, тебе это язык спонадобился? — спросил наконец Разметнов.
С улыбкой снисхожденья Нагульнов отвечал:
— Чудно ты спрашиваешь, Андрюха! Диву можно даться о твоей непонятливости… Я коммунист, так? В Англии тоже будет Советская власть? Ты головой киваешь, значит, будет? А у нас много русских коммунистов, какие по-английски гутарют? То-то и есть; что мало. А английские буржуи завладели Индией, почти половиной мира, и угнетают всяких чернокожих и темнокожих. Что это за порядки, спрашивается? Произойдет там Советская власть, но многие английские коммунисты не будут знать, что такое есть классовая вражина в голом виде, и с непривычки не сумеют с ней как следовает обойтиться. Вот тогда я напрошусь к ним поехать, поучить их и, как я ихний язык буду знать, то приеду и сразу в точку: «Революшьен у вас? Коммунистишьен? Бери, ребята, капиталистов и генералов к ногтю! Мы в России их, гадов, в семнадцатом году по своей невинности на волю пущали, а они потом нам начали жилы резать. Бери их к ногтю, чтобы ошибки не понесть, чтоб олрайт вышло!» — Макар раздул ноздри, подмигнул Разметнову. — Вот к чему мне ихний язык понадобился. Понятно? Я ночи насквозь спать не буду, последнего здоровья лишуся, но… — и, скрипнув густыми мелкими зубами, докончил: — Язык этот выучу! На английском языке буду без нежностев гутарить с мировой контрой! Пущай гады трепещут заране! От Макара Нагульнова им, кгм… Это им не кто-нибудь другой! От него помилования не будет. «Пил кровя из своих английских рабочих классов, из индейцев и из разных других угнетенных нациев? Ксплоатировал чужим трудом? — становися, кровяная гадюка, к стенке!» Вот и весь разговор. Эти слова я перво-наперво разучу. Чтобы мне их без заминки говорить.
Они еще с полчаса толковали о разном, потом Андрей ушел, а Нагульнов уткнулся в самоучитель. Медленно шевеля губами, потея и хмуря от напряжения разлатые брови, просидел до половины третьего.
На другой день проснулся рано, выпил два стакана молока, пошел на колхозную конюшню.
— Выведи мне какого-нибудь конишку порезвее, — попросил дежурного по конюшне.
Тот вывел буланого вислозадого маштака, славившегося редкой неистомчивостью и резвостью, поинтересовался:
— Далеко путь будете держать?
— В район. Давыдову перекажи, что я нынче же к ночи возвернусь.
— Верхи поедете?
— Ага. Вынеси седло.
Макар оседлал коня, снял с него недоуздок, накинув нарядную уздечку, некогда принадлежавшую Титку, привычно поставил ногу в зазубренное стремя. Маштак с места пошел плясовой рысью, но на выезде из ворот вдруг споткнулся, достал коленями земли, едва не упал и, кое-как выправившись, проворно вскочил на ноги.
— Воротись, плохая примета, товарищ Нагульнов! — сторонясь, крикнул подходивший к воротам дед Щукарь.
Не отвечая, Макар зарысил по хутору, выбрался на главную улицу. Около сельсовета десятка два баб о чем-то взволнованно, шумливо стрекотали.
— Посторонитесь, сороки, а то конем стопчу! — шутливо крикнул Макар.
Бабы промолчали, сошли с дороги, и когда он уже миновал их, услышал сиповатый от злости голос вослед:
— Как бы тебя, растреклятого, самого не стоптали! Гляди, доскачешься…
Заседание бюро ячейки райкома началось в одиннадцать. На повестке дня стоял доклад заврайзо Беглых о ходе сева в первой пятидневке. Помимо членов бюро, присутствовали председатель районной контрольной комиссии Самохин и районный прокурор.
— В разных будет стоять вопрос о тебе, не уходи, — предупредил Нагульнова заворг Хомутов.
Получасовой доклад Беглых был прослушан в напряженной, тяжеловатой тишине. Местами по району еще не начинали сеять, несмотря на то, что почва была уже готова; в некоторых сельсоветах семенной фонд не был собран целиком, в Войсковом сельсовете бывшие колхозники разобрали почти весь семенной хлеб, в Ольховатском правление колхоза само роздало выходцам семена. Докладчик подробно остановился на причинах неудовлетворительного хода сева, под конец сказал:
— Безусловно, товарищи, наше отставание в севе, я бы сказал, даже не отставание, а нахождение на одном месте, на той же самой точке замерзания, происходит оттого, что в ряде сельсоветов колхозы возникли под нажимом местных работников, которые погнались за дутыми цифрами коллективизации и кое-где, как вам известно, даже из-под нагана заставляли вступать в колхоз. Эти непрочные колхозы в настоящий момент разваливаются, как Подмытая саманная стена, в них-то и происходят волынки, когда колхозники не едут в поле, а если едут, то работают спустя рукава.
Секретарь райкома предупреждающе постучал карандашом о стеклянную покрышку графина:
— Время истекло!
— Я сейчас кончаю, товарищи! Разрешите остановиться на выводах: как я уже долаживал вам, по данным райзо, в районе за первую пятидневку засеяно всего триста восемьдесят три га. Считаю необходимым немедленно мобилизовать весь районный актив и бросить его по колхозам. По моему мнению, всеми средствами надо удерживать колхозников от выхода и обязать правление колхозов и секретарей ячеек повседневно вести среди колхозников разъяснительную работу и главный упор сделать на широкое осведомление колхозников… на широкий рассказ о том, какие льготы дает государство колхозам, так как это в ряде мест ничуть даже не разъяснено. Очень многие колхозники до сих пор не знают, какие отпущены колхозам кредиты и все такое прочее. Кроме этого, вношу предложение: срочно рассмотреть дела о виновниках тех перегибов, через которые мы не можем приступить к севу и которые на основании постановления ЦК от четырнадцатого марта должны сниматься с работы. Я предлагаю срочно рассмотреть и привлечь всех их к суровой партийной ответственности. Я кончил.
— По докладу Беглых будет кто говорить? — спросил секретарь райкома, обводя присутствующих взглядом, умышленно избегая глаз Нагульнова.
— Да что же говорить, картина ясная, — вздохнул один из членов бюро, начальник районной милиции, плотный постоянно потеющий крепыш с военной выправкой, с многочисленными шрамами на лоснящейся бритой голове.
— Примем за основу нашего решения выводы Беглых, так, что ли? — спросил секретарь.
— Конечно.
— Теперь вот о Нагульнове. — Секретарь впервые за время заседания взглянул на Макара, на несколько секунд задержал на нем блуждающий, отчужденный взгляд. — Вам известно, что он, будучи секретарем гремяченской партячейки, совершил ряд тяжких преступлений против партии. Вопреки указаниям райкома вел левацкую линию во время коллективизации и сбора семфонда. Он избил наганом одного середняка-единоличника, запирал в холодную колхозников. Товарищ Самохин сам ездил в Гремячий, расследовал это дело и открыл вопиющие нарушения Нагульновым революционной законности, вредительское искажение линии партии. Дадим слово Самохину. Сообщи бюро, товарищ Самохин, что ты установил относительно преступной деятельности Нагульнова. — Секретарь прикрыл глаза пухлыми веками, тяжело облокотился.
Нагульнов еще с момента прихода в райком понял, что дело его плохо, что снисхождения ему не ждать. Секретарь райкома с небывалой сдержанностью поздоровался с ним и, как видно, уклоняясь от разговора, тотчас же обратился с каким-то вопросом к председателю РИКа.
— Как мое дело, Корчжинский? — не без робости спросил у него Макар.
— Бюро решит, — неохотно отвечал тот.
Да и все остальные избегали вопрошающих глаз Макара, сторонилась его. Вопрос о нем между ними, вероятно, был уже решен заранее; лишь один начальник милиции Балабин сочувственно улыбнулся Макару, крепко пожимая его руку:
— Нагульнов, не робей! Ну, проштрафился, ну, запутался и наломал дров, так ведь мы же политически не очень-то подкованы. Не такие мозговитые, как ты, и то ошибались! — Он вертел своей круглой головой, крепкой, обточенной, как речной камень-голыш, вытирал пот с короткой, красной шеи, сожалеюще причмокивал толстыми губами. Макар, приободрясь, смотрел в налитое полнокровным румянцем лицо Балабина, благодарно улыбался, сознавая, что этот парень насквозь его видит, понимает и сочувствует. «Строгий выговор мне влепят, снимут с секретарей», — думал Макар и с тревогой поглядывал на Самохина. Этот маленький большелобый человек, не терпевший разводов, беспокоил его больше всех. И когда Самохин достал из портфеля увесистую папку, Нагульнов больно ощутил острый угол тревоги. С надсадным звоном у него застучало сердце, кровь кинулась в голову, загорелись виски, легкая пьянящая тошнота подкатила к горлу. Такое состояние было у него всегда незадолго перед припадком. «Только бы не зараз!» — внутренне содрогнулся он, вслушиваясь в замедленную речь Самохина.
— По поручению райкома и райКК я расследовал это дело. Путем опроса самого Нагульнова, потерпевших от его действий колхозников и единоличников Гремячего Лога, а также на основании свидетельских показаний мною установлено следующее: товарищ Нагульнов безусловно не оправдал доверия партии и своими поступками принес ей огромный вред. Так, он в момент коллективизации, в феврале месяце, ходил по дворам и, угрожая наганом, понуждал к вступлению в колхоз. Таким образом он, что называется, «вовлек» в колхоз семь середняков. Это не отрицает и сам Нагульнов…
— Они — закореневшие белые! — хрипло сказал Нагульнов, вставая со стула.
— Я тебе не давал слова. К порядку! — строго прервал его секретарь.
— …Затем во время засыпки семенного фонда он избил наганом до потери сознания одного середняка-единоличника, и это на глазах у присутствовавших колхозников и сидельцев сельсовета. Избил за то, что тот отказался немедленно вывезти семенной фонд…
— Позор! — громко сказал прокурор.
Нагульнов потер ладонью горло, побледнел, но промолчал.
— В эту же ночь он, как какой-нибудь, товарищи, становой пристав, посадил в холодную комнату трех колхозников и продержал их там всю ночь, причем угрожал им наганом за отказ немедленно вывезти семзерно.
— Им я не угрожал…
— Я это говорю с их слов, товарищ Нагульнов, и прошу меня не перебивать! По его же настоянию был раскулачен и сослан середняк Гаев, который совершенно раскулачиванию не подлежит, так как он по имущественному положению ни в коем случае не может быть причислен к кулакам, а раскулачивали его по воздействию Нагульнова за то, что он имел в тысячу девятьсот двадцать восьмом году батрака. Но что это был за батрак? А это, товарищи, была нанята на месяц во время уборки хлеба девушка с того же Гремячего Лога, и Гаев нанял ее только потому, что сын его в тысяча девятьсот двадцать седьмом году осенью был призван в Красную Армию и многодетный Гаев не мог управиться. Советским законодательством такое использование наемной рабочей силы не возбранялось. Гаев имел эту батрачку на основании договора с батрачкомом, расплату произвел сполна, я проверил этот факт. Кроме этого, Нагульнов ведет беспорядочную половую жизнь, а это тоже немаловажно для характеристики члена партии. Нагульнов развелся с женой, даже не развелся, а выгнал ее из дому, выгнал, как собаку, и только на том основании, то она якобы принимала ухаживания какого-то гремяченского парня. Словом, воспользовался сплетнями и выгнал, для того чтобы развязать себе руки. Какую жизнь в половом отношении ведет он сейчас, я не знаю, но все данные за то, товарищи, что он попросту распутничает. Иначе к чему же ему выгонять из дому жену? Хозяйка квартиры Нагульнова мне сказала, что он ежедневно поздно приходит домой, где он бывает — ей неизвестно, но нам-то товарищи, известно, где он может бывать! Мы не маленькие и знаем, где обычно бывает человек, выгнавший жену, ищущий развлечений в смене женщин… Мы знаем! Вот, товарищи, краткий перечень тех геройских поступков (в этом месте своей обвинительной речи Самохин язвительно улыбнулся), которые за короткий срок сумел совершить горе-секретарь ячейки Нагульнов. К чему это привело? И каковы корни этих поступков? Тут надо прямо сказать, что это — не головокружение от успехов, как гениально выразился наш вождь товарищ Сталин, а это — прямой левацкий заскок, наступление на генеральную линию партии. Нагульнов, например, ухитрился не только середняков раскулачивать и из-под нагана загонять в колхоз, но провел решение обобществить домашнюю птицу и весь мелкий и молочный скот. Он же пытался, по словам некоторых колхозников, установить такую дисциплину в колхозе, какой не было даже при Николае Кровавом!
— Про птицу и скотину не было директив райкома, — тихо сказал Нагульнов.
Он уже стоял, вытянувшись во весь рост, судорожно прижимая к груди левую руку.
— Нет, уж это ты извини! — вспыхнул секретарь. — Райком указывал. Нечего с больной головы на здоровую валить! Есть устав артели, и ты не грудной ребеночек, чтобы не суметь разобраться в нем!
…В гремяченском колхозе царит зажим самокритики, — продолжал Самохин. — Нагульнов террор устроил, никому не дает слова сказать. Вместо того чтобы вести разъяснительную работу, он орет на хлеборобов, стучит ногами, грозит оружием. Поэтому-то в гремяченском колхозе имени товарища Сталина и идет буза. Там сейчас — массовые выходы из колхоза, к севу только что приступили и определенно с ним не справятся. Районная контрольная комиссия, призванная очищать партию от всяких разложившихся элементов, от оппортунистов всех мастей, мешающих нам в нашем великом строительстве, несомненно, сделает свои выводы относительно Нагульнова.
— Все? — спросил секретарь.
— Да.
— Предоставим слово Нагульнову. Пусть он расскажет, как дошел он до жизни такой. Говори, Нагульнов.
Страшный гнев, полымем охвативший Макара под конец самохинской речи, вдруг бесследно исчез, его сменили неуверенность и испуг. «Что же они со мной делают? Как можно так? Угробить хотят!» — на миг растерянно подумал он, подходя к столу. От приготовленных во время выступления Самохина злых возражений ничего не осталось. Пустота заполнила голову, и даже ни одного подходящего слова не было на уме. С Макаром творилось что-то необычайное…
— Я, товарищи, со времен революции — в партии… Был в Красной Армии…
— Все это нам известно. Ближе к делу! — нетерпеливо прервал его секретарь.
— Я на всех фронтах бился с белыми… И в Первой Конной армии… Мне дали орден…
— Да ты о деле говори!
— А это не дело?
— Ты не виляй, Нагульнов! На заслуги нечего теперь ссылаться! — перебил председатель РИКа.
— Так дайте же товарищу сказать! Что вы на язык ему становитесь? — возмущенно крикнул Балабин, и глянцевая макушка его округлой голышковатой головы вмиг покрылась малиновой апоплексической просинью.
— Пусть конкретно говорит!
Нагульнов все так же стоял, не отнимая от груди левой руки, а правая медленно тянулась к горлу, закостеневшему в колючей суши. Он бледнел и с трудом продолжал:
— Дайте мне сказать. Я же не враг, зачем со мною так? Я был в армии израненный… Под Кастор ной получил контузию… Тяжелым снарядом с площадки… — и умолк, почерневшие губы его с хлюпом всасывали воздух.
Балабин торопливо плеснул из графина воды, протянул стакан Макару, не глядя на него.
Корчжинский взглянул на Нагульнова, проворно отвел взгляд: рука Нагульнова, сжимавшая боковины стакана, неудержимо дрожала.
В тишине было отчетливо слышно, как дробно звенело стекло, выстукивая о зубы Макара.
— Да ты не волнуйся, говори! — досадливо сказал Балабин.
Корчжинский поморщился. К сердцу его, непрошенная, подкатилась жалость, но он взял себя в руки. Он был твердо убежден, что Нагульнов — зло для партии и что его надо не только снять с работы, но и исключить из партии. Мнение его разделяли все, за исключением Балабина.
Макар залпом глотнул стакан воды; отдышавшись, начал говорить:
— Я признаю то, что говорил Самохин. Верно, это я сотворял. Но не потому, что хотел на партию наступать. Это Самохин брешет. Брешет он, как кобель, и насчет моего распутства. Выдумки! Я от баб сторонюсь, и мне не до них…
— Через это ты и жену прогнал? — ехидно спросил заворг Хомутов.
— Да, через это самое, — серьезно отвечал Макар. — Но все это я делал… Я хотел для блага революции. Может, я ошибался… Не знаю. Вы ученее меня. Вы курсы проходили, вам виднее. Своей вины я не умаляю. Судите как хочете. Одно прошу понять… — ему опять не хватило дыхания, осекся на полуслове и с минуту молчал. — Поймите, братцы, что это у меня без злого умысла супротив партии. А Банника бил через то, что он над партией надсмехался и хотел семенной свиньям стравить.
— Говори! — насмешливо вставил Самохин.
— Говорю, что было. До се жалею, что этого Банника не убил. Больше сказать нечего.
Корчжинский выпрямился, креслице застонало под ним. Ему захотелось кончить это тяжелое дело поскорее. Торопливо заговорил:
— Ну, что же, товарищи, все ясно. Сам Нагульнов сознается. Хотя по мелочам он и пытается увильнуть, оправдаться, но оправдания эти звучат неубедительно. Всякий, кого приходится ущемлять, пытается свалить с себя часть вины или переложить ответственность на других… Я считаю, что Нагульнова — как злостно нарушившего линию партии в колхозном движении, как коммуниста, переродившегося в бытовом отношении, — следует из рядов партии ис-клю-чить! Мы не будем смотреть на бывшие заслуги Нагульнова, это — прошедший этап. Мы должны, в назидание другим, наказать его. Всех, кто пытается порочить партию и тянуть ее влево или вправо, мы будем беспощадно бить. Полумерами в отношении Нагульнова и таких, как он, ограничиваться нельзя. Мы с ним и так долго пестовались. Еще в прошлом году во время организации ТОЗов он левшил, я предупреждал его еще тогда. А раз не послушался — пусть пеняет на себя! Давайте голоснем? Кто за то, чтобы Нагульнова из партии исключить? Голосуют, разумеется, одни члены бюро. Так, четыре, стало быть? Ты против, товарищ Балабин?
Балабин хлопнул по столу. На висках его вздулись путаные сетчатки вен.
— Я не только против, но и категорически возражаю! Это в корне неправильное решение.
— Ты можешь оставаться при особом мнении, — холодно сказал Корчжинский.
— Нет, ты мне разреши сказать!
— Поздно говорить, Балабин. Решение об исключении Нагульнова принято большинством голосов.
— Это чиновничий подход к человеку! Из-ви-ни-те, этого я так не оставлю! Я в окружком буду писать! Исключить старого члена партии, краснознаменца… Вы опупели, товарищи? Как будто нет других мер взыскания!
— Нечего об этом дискутировать. Ведь проголосовали же!
— Морду бить за такое голосование!.. — Голос Балабина перешел на тонкий фальцет, тугая шея так набрякла, что казалось, тронь ее слегка, и из-под пальца свистнет освобожденная кровь.
— Ну, насчет морды, это ты потише, — вкрадчиво и недобро сказал заворг Хомутов. — К порядку мы можем призвать и тебя. Здесь не РУМ, а райком.
— Без тебя знаю! А почему вы мне говорить не даете?
— Потому что я считаю это излишним! — вспылил Корчжинский и тоже, как Балабин, побагровел, вцепился в ручки кресла. — Я здесь секретарь райкома. Я тебя лишаю слова, а угодно говорить — ступай вон на крыльцо!
— Балабин, не кипятись! Чего ты горишь! Пожалуйста, пиши свое мнение в окружком, а этак что же, проголосовали, и ты начал после драки кулаками махать, — урезонивал начальника милиции председатель РИКа.
Он взял Балабина за рукав форменной рубашки, отвел в угол, что-то вполголоса говоря.
Тем временем Корчжинский, обозленный стычкой с Балабиным, поднял на Макара сердито посверкивающие из-под припухлых век глазки и уже с нескрываемой враждебностью сказал:
— Кончен разговор, Нагульнов! Решением бюро ты исключен из наших рядов. Такие вы партии не нужны. Клади сюда партбилет! — и постучал по столу ладонью рыжеволосой руки.
Нагульнов мертвенно побледнел. Крупная дрожь сотрясала его, а голос был почти не слышен, когда он говорил:
— Партбилет я не отдам.
— Заставим отдать.
— Езжай в окружком, Нагульнов! — крикнул из угла Балабин и, на полуслове оборвав разговор с председателем РИКа, вышел, оглушительно хлопнув дверью.
— Партбилет я тебе не отдам!.. — повторил Макар. Голос его окреп, со лба и скуластых щек медленно сходила голубоватая бледность. — И партии я буду ишо нужен… И мне без партии не жить! А тебе не подчинюсь!.. Вот он, билет, в грудном кармане… Попробуй, возьми его! Глотку перерву!..
— Трагическое действие начинается! — прокурор пожал плечами. — Ты только без истерик…
Не обращая внимания на его слова, Макар смотрел на Корчжинского, говорил медленно и словно бы с раздумьем:
— Куда же я без партии? И зачем? Нет, партбилет я не отдам! Я всю жизню свою вложил… всю жизню… — и вдруг старчески-жалко и бестолково засуетился, зашарил по столу руками, путаясь в словах, торопливо и невнятно забормотал: — Так ты уж лучше меня… прикажи ребятам… Мне тогда на распыл надо… Ничего не остается… Мне жизня теперь без надобностев, исключите и из нее… Стало быть, брехал Серко — нужен был… Старый стал — с базу долой…
Лицо Макара было неподвижно, как гипсовая маска, одни лишь губы вздрагивали и шевелились, но при последних словах из остановившихся глаз, впервые за всю взрослую жизнь, ручьями хлынули слезы. Они текли, обильно омывая щеки, задерживаясь в жесткой поросли давно не бритой бороды, черными крапинами узоря рубаху на груди.
— Довольно тебе! Этим ведь не поможешь, товарищ! — Секретарь болезненно сморщился.
— Ты мне не товарищ! — закричал Нагульнов. — Ты — бирюк! И все вы тут — ядовитые гады! Засилье взяли! Гладко гутарить выучились! Ты чего, Хомутов, оскаляешься, как б…? Над слезьми моими смеешься? Ты!.. В двадцать первом году, когда Фомин с бандой мотал по округу, ты пришел в окружком, помнишь? Помнишь, сучий хвост?.. Пришел и отдал партбилет, сказал, что сельским хозяйством будешь заниматься… Ты Фомина боялся! Через это и бросил билет… а потом опять в партию пролез, как склизкая мокрушка сквозь каменьев!.. И зараз голосуешь против меня? И смеешься моему смертному горю?
— Хватит, Нагульнов, не ори, пожалуйста. У нас же еще вопросы есть, — не смущаясь и все так же тая улыбочку под темными усами, примиряюще сказал смуглолицый, красивый Хомутов.
— С вами хватит, но я свою правду найду! В ЦК поеду!
— Во-во! Поезжай! Там все в момент разрешат! Там тебя давно дожидаются… — улыбался Хомутов.
Макар тихо пошел к двери, стукнулся виском о дверной косяк, застонал. Последняя вспышка гнева его окончательно обессилила. Без мысли, без чувств дошел до ворот, отвязал от изгороди маштака, почему-то повел его в поводу. На выезде из станицы хотел сесть верхом, но не смог: четыре раза поднимал ногу к стремени и, пьяно качнувшись, отрывался от луки.
Возле крайней хатенки на завалинке сидел старый, но молодцеватый дед. Из-под облупленного козырька казачьей фуражки он внимательно наблюдал, как Макар пытался сесть на маштака, потом поощрительно улыбнулся.
— Хорош, орелик! Солнце в дуб, а он уж и ноги поднять не могет. Через какой-такой случай спозаранку упился? Али ноне праздник?
— Праздник, дедушка Федот! — откликнулся ему сосед, выглядывая из-за плетня. — Ноне симоны-гулимоны, крестный ход по кабакам.
— То-то я вижу, — улыбался старик, — стало быть, нет молодца сильнее винца! Ишь как оно его шибает от седла! Держися, казачок!
Макар скрипнув зубами и, чуть коснувшись стремени носком сапога, птицей взлетел на седло.