Книга: Молодые львы
Назад: 24
Дальше: 26

25

— Мне чудятся видения, — говорил Бэр, медленно шагая вдоль берега к тому месту, где они оставили свои сапоги. Их босые ноги утопали в холодном песке. Волны, тихо набегавшие со стороны далекой Америки, по-весеннему журчали в неподвижном воздухе. — Я вижу Германию, какой она будет через год. — Бэр остановился и закурил; его крепкие руки, руки рабочего, рядом с хрупкой сигареткой, казались огромными. — Руины. Везде руины. Двенадцатилетние подростки вооружаются гранатами, чтобы добыть кило муки. На улицах не видно молодежи, за исключением тех, кто ковыляет на костылях. Все остальные — в лагерях для военнопленных в России, Франции и Англии. Старые женщины тащатся по улицам, на них платья из мешковины, то одна, то другая вдруг падает и умирает от истощения, фабрики не работают: все они до основания разрушены бомбардировками. Правительства не существует, действует только закон военного времени, введенный русскими и американцами. Нет ни школ, ни домов, нет будущего…
Бэр умолк и задумчиво посмотрел на море. День клонился к вечеру; погода для такой ранней поры на побережье Нормандии стояла изумительно теплая и мягкая. Большой оранжевый шар солнца мирно опускался в воды океана. Жесткая трава на дюнах еле шевелилась; дорога, вьющаяся узкой черной полоской вдоль берега, опустела, а крестьянские домики из белого камня, видневшиеся вдали, казалось, были давным-давно покинуты своими обитателями.
— Будущего нет, — задумчиво повторил Бэр, устремив взгляд в сторону моря, мимо колючей проволоки. — Будущего нет.
Бэр был унтер-офицером в новой роте Христиана. Это был тихий, могучего сложения человек лет тридцати. Его жена и двое детей были убиты в январе во время налета английской авиации на Берлин. Прошлой осенью он получил ранение на русском фронте, но говорить об этом не любил. Бэр прибыл во Францию за несколько недель до возвращения Христиана из отпуска, который он проводил в Берлине.
За месяц знакомства с Бэром Христиан очень привязался к нему. Христиан, видимо, тоже нравился Бэру, и они стали проводить все свободное время вместе, совершая большие прогулки по цветущим окрестностям и попивая местный кальвадос и крепкий сидр в кафе той деревни, где располагался их батальон. Они всегда носили с собой пистолеты, так как офицеры постоянно предупреждали о деятельности французов из банд маки. Однако пока что в этом районе не было никаких инцидентов, и Христиан с Бэром решили, что настойчивые предостережения были всего лишь симптомами растущей нервозности и неуверенности начальства. Поэтому они беспечно бродили по окрестностям деревни и по побережью моря, неизменно вежливые со встречными французами, которые казались вполне дружелюбно настроенными, хотя и были по-крестьянски серьезными и сдержанными.
Больше всего Христиану нравилась в Бэре его уравновешенность. Все остальные, с кем Христиану приходилось иметь дело с той ужасной ночи около Александрии, были измотанными, раздражительными, ожесточенными, истеричными и переутомленными… От Бэра веяло деревенским спокойствием; это был хладнокровный, уравновешенный, собранный, несколько замкнутый человек, редкого здоровья, и Христиан в его присутствии чувствовал, как успокаиваются его издерганные, истрепанные малярией и артиллерийским огнем нервы.
Вначале, когда его назначили в батальон в Нормандию, Христиану было очень горько. «С меня довольно, — думал он. — Я больше не могу». В Берлине он почувствовал себя больным и старым. Он проводил свой отпуск, лежа в постели по шестнадцать-восемнадцать часов в день, не вставая даже во время ночных налетов авиации. «Африка, Италия, израненная, так и не зажившая окончательно нога, то и дело повторяющиеся приступы малярии — нет, с меня довольно. Чего еще им от меня надо? Теперь, видно, они хотят, чтобы я встретил американцев, когда они высадятся на берег. Это слишком, — думал он, охваченный чувством горькой жалости к себе, — они не имеют права требовать этого от меня. Ведь есть миллионы других, которых война едва затронула. Почему бы не использовать их?»
Но потом он познакомился с Бэром, и спокойная, уравновешенная сила этого человека постепенно излечила его. За один месяц тихой, здоровой жизни он прибавил в весе, к нему вернулся здоровый цвет лица. У него ни разу не было головной боли, и даже больная нога, казалось, окончательно приспособилась к своим поврежденным сухожилиям.
И вот теперь Бэр шел рядом с ним по холодному песку морского берега и смущал его покой своими речами.
— Нет будущего, нет будущего. Они все время твердят, что американцы никогда не высадятся в Европе. Чепуха. Они видят вокруг себя могилы и насвистывают, чтобы отогнать страх. Только это будут не их могилы, а наши. Американцы высадятся, потому что они решили высадиться. Я готов умереть, — сказал Бэр, — но не хочу умирать бесполезно. Они высадятся, что бы мы с тобой ни делали, они вступят в Германию и встретятся там с русскими, и тогда с Германией будет покончено раз и навсегда.
Некоторое время они шли молча. Песок, набившийся между пальцами босых ног, вдруг напомнил Христиану о прошлом, когда он в летнюю пору босоногим мальчишкой бегал по песку. Эти воспоминания, прекрасный берег, чудесный, радостный день совсем не располагали к серьезным рассуждениям, которые навязывал ему Бэр.
— Я слушал их по радио из Берлина, — говорил Бэр, — они безудержно хвастались, бросали вызов американцам, приглашая их высадиться, намекали на какое-то секретное оружие, предсказывали, что очень скоро русские будут сражаться против англичан и американцев. Когда я слушал этот вздор, мне хотелось биться головой о стенку и плакать. И знаешь почему? Не потому, что они лгут, но потому, что это такая жалкая, такая наглая, такая пренебрежительная ложь. Именно пренебрежительная. Они сидят в тылу и болтают все, что им взбредет в голову, потому что они презирают нас, презирают всех немцев, всех жителей Берлина; они знают, что мы дураки и верим всему, что нам скажут; они знают, что мы всегда готовы умереть ради любой ерунды, которую они состряпают в свободные пятнадцать минут между завтраком и очередной выпивкой.
— Послушай, — продолжал Бэр, — мой отец сражался четыре года в прошлую войну. Он был в Польше, России, Италии, Франции. Он был ранен три раза и умер в двадцать шестом году от последствий отравления газом в восемнадцатом году в Аргоннском лесу. Боже мой, мы настолько глупы, что они даже заставляют нас снова и снова разыгрывать те же самые сражения, как будто несколько раз подряд крутят один и тот же фильм! Те же песни, та же форма, те же враги, те же поражения. Только могилы новые. Но на этот раз и конец будет иным. Немцы, может быть, никогда и ничему не научатся, но на этот раз научатся другие. На этот раз все будет по-иному, и поражение будет гораздо тяжелее. Прошлый раз это была славная, простая война в европейском стиле. Каждому она была понятна, каждый мог простить ее, потому что такого рода войны велись в течение тысячелетий. Это была война в рамках одной и той же культуры, когда одна группа цивилизованных христианских джентльменов сражалась против другой группы цивилизованных христианских джентльменов, с соблюдением одних и тех же общих, все предусматривающих правил. Прошлый раз, когда окончилась война, мой отец вернулся вместе со своим полком в Берлин, и на всем пути девушки бросали им цветы. Он снял военную форму, снова вернулся в свою юридическую контору и приступил к разбору дел в гражданских судах, словно ничего не случилось. На этот раз никто не будет бросать нам цветы, даже если кто-либо из нас и уцелеет, чтобы вернуться в Берлин.
— Нынешняя война, — говорил он, — это уже не та простая, понятная всем война в рамках одной и той же культуры. Это нападение зверей на дом человека. Я не знаю, что ты видел в Африке и Италии, но знаю, что я видел в России и Польше. Мы превратили в кладбище территорию в полторы тысячи километров длиной и в полторы тысячи километров шириной. Мужчины, женщины, дети, поляки, русские, евреи — мы не делали различия. В наших поступках не осталось ничего человеческого. Так делает только ласка, забравшаяся в курятник. Казалось, мы боимся, что если мы оставим на востоке хоть что-нибудь живое, оно когда-нибудь послужит свидетельством против нас и осудит нас. А теперь, — продолжал Бэр своим низким ровным голосом, — после всего этого мы совершаем последнюю ошибку. Мы проигрываем войну. Зверя медленно загоняют в угол, и человек готовится подвергнуть его последнему наказанию. А что, ты думаешь, будет с нами? Поверь мне, иногда по ночам я благодарю бога за то, что моя жена и двое детей погибли, и им не придется жить в Германии, когда окончится эта война. Иногда, — сказал Бэр, глядя поверх воды, — я смотрю на море и говорю себе: «Прыгай! Постарайся уплыть! Плыви в Англию, плыви в Америку, проплыви восемь тысяч километров, чтобы убежать от всего этого ужаса».
Они дошли до того места, где лежали их сапоги, и остановились, глядя на свою тяжелую обувь, задумчиво рассматривая тусклую, черную кожу, как будто эти тупые подбитые гвоздями сапоги были символом их агонии.
— Но я не могу уплыть в Америку, — продолжал Бэр, — я не могу уплыть в Англию. Я должен оставаться здесь. Я немец, и то, что постигнет Германию, постигнет и меня. Вот почему я так говорю с тобой. Ты понимаешь, — сказал он, — что, если ты заикнешься кому-нибудь о нашем разговоре, меня возьмут в ту же ночь и расстреляют…
— Я никому не скажу ни слова, — обещал Христиан.
— Я наблюдал за тобой целый месяц, — сказал Бэр, — присматривался и все взвешивал. Если я в тебе ошибся, если ты не тот человек, за которого я тебя принимаю, это будет стоить мне жизни. Мне бы хотелось получше приглядеться к тебе, но у нас не так много времени.
— Насчет меня не беспокойся, — сказал Христиан.
— У нас осталась лишь одна надежда, — сказал Бэр, глядя на валявшиеся на песке сапоги. — Одна надежда для Германии. Мы должны показать миру, что в Германии есть еще человеческие существа, а не одни только звери. Мы должны показать, что эти человеческие существа еще могут действовать самостоятельно. — Бэр оторвал глаза от сапог и посмотрел своим спокойным, трезвым взглядом на Христиана, и Христиан понял, что процесс взвешивания все еще продолжается. Он ничего не сказал. Он был сбит с толку, он возмущался, что ему приходится выслушивать Бэра, и в то же время был зачарован его речью и знал, что должен слушать дальше.
— Никто, — сказал Бэр, — ни англичане, ни русские, ни американцы не подпишут мира с Германией, пока Гитлер и его подручные находятся у власти, потому что люди не заключают мир с тиграми. И если что-нибудь еще можно спасти в Германии, то мы должны подписать перемирие сейчас, немедленно. Что это значит? — подобно лектору, спросил Бэр. — Это значит, что сами немцы должны убрать тигров, сами немцы должны пойти на риск, должны пролить свою кровь за это дело. Мы не можем ждать, пока наши враги победят и дадут нам в дар правительство, потому что тогда уже нечем будет управлять, и не останется никого, кто бы обладал достаточной силой и волей, чтобы руководить государством. Это значит, что мы с тобой должны быть готовы убивать немцев, чтобы доказать остальному миру, что есть еще надежда для Германии. — Он снова посмотрел на Христиана. «Он пронизывает меня насквозь, — с негодованием подумал Христиан, — вбивает в мою душу один гвоздь за другим, чтобы укрепить свое доверие». Однако остановить Бэра он не мог.
— Не думай, — продолжал Бэр, — что я все это выдумал сам, что я одинок. Во всей армии, по всей Германии медленно готовится план и постепенно вербуются люди. Я не говорю, что это нам удастся. Я лишь говорю, что по одну сторону — неизбежная смерть, неизбежная гибель, по другую же сторону… небольшая надежда. Кроме того, — продолжал он, — лишь один тип правительства может нас спасти, и, если мы сами за это возьмемся, мы сможем создать такое правительство. Если же мы будем ожидать, пока это сделает противник, то у нас будет полдюжины марионеточных правительств, бесполезных, не имеющих никакого значения, и вообще это будут уже не правительства. Тогда двадцатый год по сравнению с пятидесятым покажется мечтой. Мы можем своими руками создать коммунистическое правительство, и Германия сразу же станет центром коммунистической Европы. Для нас нет иной формы правительства, что бы ни говорили англичане и американцы, потому что помешать немцам убивать друг друга в условиях, которые американцы именуют демократией, так же безнадежно, как, скажем, пытаться предотвратить нападение волков на стадо овец, положившись на их честное слово. Невозможно укрепить разрушающееся здание, наложив на фасад новый слой яркой краски; нужно заложить в стены и фундамент прочные железные балки. Американцы наивны, они слишком ожирели и поэтому могут позволить себе расточительную роскошь игры в демократию, но им никогда не приходило в голову, что их система покоится на толстом слое подкожного жира, а не на красивых словах, которые содержатся в их конституции…
«Кто это говорил? — пронеслось в голове Христиана смутное воспоминание. — Где я это слышал раньше?» Потом он вспомнил то далекое утро на лыжном склоне и Маргарет Фримэнтл. Тогда он сам произносил те же слова, но по другому поводу. «Как нелепо и утомительно, — думал он, — всякий раз перетасовывать одни и те же аргументы, чтобы получить нужный ответ».
— Мы здесь можем кое-чем помочь, — продолжал Бэр. — Мы имеем связи со многими людьми во Франции, с французами, которые сейчас стремятся нас уничтожить. Но в мгновение ока они могут стать нашими самыми надежными союзниками. И то же самое можно сказать о Польше, России, Норвегии, Голландии и о всех других странах. В короткий срок мы могли бы противопоставить американцам объединенную Европу, с Германией в центре, и они были бы вынуждены признать ее, нравится им это или нет. Иначе… Иначе остается лишь молиться о том, чтобы тебя поскорее убили в этой игре. А теперь, — сказал Бэр, — о некоторых конкретных делах, которые нам предстоят. Могу ли я сказать моим товарищам, что ты готов действовать?
Бэр сел на песок и стал надевать носки, медленно и методично, тщательно разглаживая складки и счищая приставший к ним песок.
Христиан смотрел на море. Он чувствовал себя утомленным и сбитым с толку. В нем бушевала глухая, колючая злоба на друга. «Какой выбор остается в наши дни! — негодующе подумал он. — Выбор между одной смертью и другой, между веревкой и пулей, ядом и кинжалом. Был бы я бодрым и здоровым, был бы у меня продолжительный, спокойный, здоровый отпуск, не был бы я ранен, не был бы болен, тогда можно было бы смотреть на вещи спокойно и разумно, найти верное слово, выбрать верное оружие…»
— Обувайся, — сказал Бэр. — Пора возвращаться. Ответ можешь сейчас не давать. Подумай.
«Подумать, — промелькнуло в голове Христиана, — больной думает о раке, разъедающем его желудок, осужденный думает о казни, солдат думает о пуле, которая вот-вот поразит его».
— Имей в виду, — Бэр серьезно взглянул снизу на Христиана, держа в руке сапог, — если ты кому-нибудь скажешь об этом, то в одно прекрасное утро тебя найдут с ножом в спине, независимо от того, что случится со мной. Ты мне очень нравишься, честно говорю, но я должен был оградить себя от случайностей и сказал своим товарищам, что буду говорить с тобой…
Христиан посмотрел на спокойное, здоровое, простодушное лицо, обыкновенное, как лицо человека, приходившего к вам в довоенное время починить радио, или лицо полицейского, помогающего двум малышам, идущим в школу, перейти улицу.
— Я же сказал, что можешь не беспокоиться, — хрипло проговорил Христиан. — Мне нечего обдумывать. Могу сказать тебе сейчас, я…
Послышался какой-то звук, и Христиан автоматически бросился на песок. Пули засвистели над головой, глухо шлепаясь в песок, и он почувствовал странный, безболезненный удар металла, разрывающего его руку. Он поднял голову. В пятнадцати метрах над собой он увидел «спитфайр», взревевший после долгого пикирования с выключенным мотором. В косых лучах солнца на крыльях сверкали круглые опознавательные знаки, хвостовое оперение отливало серебром. Самолет с ревом набирал высоту над морем и через мгновенье превратился в маленькую изящную фигурку, не больше чайки. Он взлетел выше солнца, он летел ввысь, в сверкающий зелеными и пурпурными красками удивительно свежий весенний день, где его ожидал, описывая широкие сверкающие круги над океаном, другой самолет.
Тут Христиан посмотрел на Бэра. Тот сидел прямо, задумчиво глядя на свои руки, скрещенные на животе. Между пальцами медленно сочилась кровь. На секунду Бэр отнял руки от живота, и кровь полила неровными, пульсирующими струйками. Бэр снова прижал руки к животу, как будто был удовлетворен проделанным экспериментом.
Он взглянул на Христиана. Позже, вспоминая этот момент, Христиан был уверен, что Бэр тогда нежно улыбался.
— Чертовски больно, — сказал Бэр своим спокойным, ровным голосом. — Ты можешь доставить меня к доктору?
— Они спланировали, — как-то глупо сказал Христиан, глядя на две мерцающие, исчезающие в небе точки. — У этих негодяев оставалось несколько патронов, и они не могли вернуться домой, не расстреляв их…
Бэр попробовал было встать. Он поднялся на одно колено, но не смог удержаться и снова уселся на песок с тем же задумчивым и отсутствующим выражением на лице.
— Я не могу двигаться, — сказал он, — ты сможешь меня донести?
Христиан подошел и попробовал поднять его. Но тут он обнаружил, что его правая рука не действует. Он удивленно посмотрел на нее, вспомнив, что он тоже ранен. Рукав пропитался кровью, и рука онемела. Но рана, казалось, уже перестала кровоточить: присохшая к ней ткань рукава остановила кровь. Однако поднять Бэра одной здоровой рукой он не мог. Он приподнял его, но затем, задыхаясь, остановился, держа Бэра под мышки. Из горла Бэра исходили какие-то странные звуки, словно у него в груди что-то щелкало и булькало.
— Не могу, — сказал Христиан.
— Посади меня, — простонал Бэр. — Ради бога, посади меня.
С величайшей осторожностью Христиан опустил раненого на песок. Бэр сел, вытянув ноги и прижав руки к ране, из которой продолжала сочиться кровь. Он по-прежнему издавал странные, булькающие звуки, как будто внутри у него взад и вперед ходил поршень.
— Я пойду за помощью, — сказал Христиан. — Найду кого-нибудь, чтобы унести тебя.
Бэр пытался что-то сказать, но не мог. Он кивнул головой. Он все еще выглядел спокойным, уравновешенным, здоровым, с копной светлых волос, возвышающейся над загорелым лицом. Христиан осторожно сел и начал надевать сапоги, однако ему никак не удавалось натянуть их одной левой рукой. В конце концов он отказался от этой попытки. Похлопав Бэра по плечу фальшивым подбадривающим жестом, он тяжелой, медленной походкой направился босиком в сторону дороги.
Не доходя метров пятьдесят до дороги, он увидел двух французов, ехавших на велосипедах. Они двигались с большой скоростью, легко, ритмично и неутомимо работая ногами и отбрасывая длинные фантастические тени на болотистые поля.
Христиан остановился и закричал им, махая здоровой рукой:
— Mes amis! Camarades! Arretez!
Велосипедисты сбавили ход, и Христиан мог видеть, как они недоверчиво уставились на него из-под козырьков своих кепок.
– 'Bless'e! Bless'e! — закричал Христиан, показывая рукой в сторону Бэра, который сейчас походил на небольшой тюк, валяющийся на берегу сверкающего в лучах заката моря. — Aidez-moi! Aidez-moi!
Велосипедисты почти совсем остановились, и Христиан увидел, как они вопросительно посмотрели друг на друга. Потом они еще ниже прильнули к рулю и стали быстро набирать скорость. Они проехали совсем близко, всего в каких-нибудь двадцати пяти — тридцати метрах от Христиана, и он успел хорошо их рассмотреть. Из-под темно-синих кепи виднелись усталые, коричневые от загара грубые лица, холодные и лишенные всякого выражения. Вскоре они скрылись из виду за высоким песчаным холмом, который закрывал дорогу почти на два километра вперед. Дорога и окружавшая ее местность опустели и стали быстро тонуть в голубых сумерках. Только берег океана все еще был освещен ярким красноватым светом.
Христиан поднял руку, словно пытаясь остановить тех двоих, все еще не веря, что их уже нет, надеясь, что это только игра больного воображения, что они не могли просто так умчаться прочь. Он тряхнул головой и побежал по направлению к группе домов, смутно видневшихся вдали.
Однако уже через минуту ему пришлось остановиться: он сильно запыхался, и раненая рука снова начала кровоточить. В ту же минуту он услыхал крик. Он круто повернулся и стал напряженно вглядываться через сгущавшиеся сумерки в ту сторону, где он оставил Бэра. Над Бэром склонился какой-то человек. Медленными движениями умирающего Бэр пытался уползти прочь. Снова послышался крик Бэра, а склонившийся над ним человек, шагнув вперед, схватил его за воротник и перевернул лицом кверху. В руке человека на фоне серовато-серебристого моря ярко сверкнуло лезвие ножа. Бэр снова начал было кричать, но тут же замолк.
Левой рукой Христиан схватился за кобуру, однако выхватить пистолет ему удалось не сразу. Он видел, как человек убрал нож и обшарил Бэра в поисках пистолета. Взяв пистолет и засунув его в карман, он поднял валявшиеся тут же сапоги Христиана. Христиан, вынув пистолет, непослушными пальцами с трудом опустил предохранитель и выстрелил. Ему никогда не приходилось стрелять левой рукой, и выстрелы были неточными. Тем не менее француз побежал в сторону высокой дюны. Христиан нетвердой походкой двинулся к берегу, где лежало тело Бэра, время от времени останавливаясь, чтобы выстрелить по быстро убегавшему французу.
Когда он, наконец, добрался до места, где вытянувшись, лицом кверху, с раскинутыми в стороны руками лежал Бэр, французы уже уносились на велосипедах по черной тряской дороге по ту сторону дюны. Христиан выпустил по ним последнюю пулю. По-видимому, пуля ударилась где-то недалеко, потому что он увидел, как свисавшая с руля велосипедиста пара сапог упала на дорогу, как будто человек испугался свиста пули. Французы не остановились и скрылись в лиловой дымке, начавшей заволакивать дорогу, бледный песчаный берег, ряды колючей проволоки и желтые дощечки с изображением черепа и с надписью «Внимание, мины!»
Христиан взглянул на товарища.
Бэр лежал на спине, устремив взор в небо, с выражением предсмертного ужаса, застывшим на его лице. Из горла, располосованного французом от уха до уха, сочилась еще не совсем запекшаяся кровь. Христиан тупо уставился на лежащего перед ним Бэра. «Нет, это невозможно, — думал он. — Каких-нибудь пять минут назад он сидел здесь, надевал сапоги и обсуждал, все равно как профессор социологии, будущее Германии… У английского летчика, злобно скользнувшего вниз на своем истребителе, и у французского крестьянина-велосипедиста, прячущего под одеждой нож, были свои взгляды на политику».
Христиан поднял глаза. Море с тихим рокотом спокойно катило свои пенистые волны на бледный и пустынный песчаный берег. На песке все еще отчетливо были видны следы ног. На какое-то мгновенье в голове Христиана промелькнула дикая мысль, что еще можно что-то сделать, что если бы он предпринял один-единственный правильный шаг, те злополучные пять минут исчезли бы, самолет не спикировал бы, не встретились бы ему те двое на велосипедах, и мечтатель Бэр, целый и невредимый, встал бы с песка, предлагая Христиану принять решение.
Христиан тряхнул головой. «Глупости, — подумал он. — Те пять минут действительно были и прошли. Произошли нелепые, бессмысленные события. Светлоглазый юнец, выпивающий по вечерам свою кружку пива в кабачке где-нибудь в Девоне, возвращаясь с боевого вылета из Франции, заметил на песке две крошечные фигурки; морщинистый загорелый фермер нанес непоправимый удар ножом. Судьба Германии будет теперь решаться без дальнейших комментариев Антона Бэра, вдовца и философа. Не видать ему больше ни Германии, ни Ростока, не бродить по берегу моря».
Христиан наклонился и, тяжело дыша, снял сначала один, потом другой сапог с ног Бэра. «Негодяи, — рассуждал про себя Христиан, — во всяком случае, хоть эти сапоги им не достанутся».
Держа в руках сапоги, медленно волоча по песку ноги, он пошел в сторону дороги. На дороге он поднял свои сапоги, брошенные французом. Зажав под мышкой раненой руки обе пары сапог, он побрел босиком, чувствуя под ногами прохладу, по направлению к штабу батальона, расположенному в пяти километрах.

 

 

На следующий день Христиан присутствовал на похоронах Бэра. Рука его была на перевязи и не очень сильно болела. Вся рота была выстроена торжественно, как на параде, сапоги начищены, ружья смазаны. Капитан воспользовался случаем, чтобы произнести речь.
— Солдаты, — начал он, держась подчеркнуто прямо, подтянув живот и не обращая внимания на сильный дождь, — я даю вам обещание, что этот солдат будет отомщен. — У капитана был высокий, скрипучий голос. Большую часть времени он проводил в крестьянском доме, где жил с толстоногой француженкой, которую привез с собой в Нормандию из Дижона, где прежде располагалась его часть. Француженка была беременна и пользовалась этим предлогом, чтобы есть по пять раз в день с завидным аппетитом.
— Он будет отомщен, — повторил капитан, — отомщен. — Капли дождя стекали с козырька фуражки прямо ему на нос. — Население этого района узнает, что мы можем быть надежными друзьями и жестокими врагами, что ваша жизнь, солдаты, дорога для меня и для нашего фюрера. Мы уже напали на след убийцы…
Христиан мрачно думал об английском летчике: вероятно, в этот момент — по случаю дождливой погоды — он безмятежно сидит с девушкой в уютном уголке таверны, согревает руками холодное пиво и посмеивается с этим приводящим в ярость английским высокомерием, рассказывая, как ловко и удачно он спикировал накануне и поймал на прицел двух босоногих фрицев, совершавших променад перед заходом солнца.
— Мы покажем этим людям, — бушевал капитан, — что такие гнусные варварские действия им даром не пройдут. Мы протянули руку дружбы, и, если нам отвечают ударом ножа, мы знаем, как отплатить за это. Акты предательства и насилия не возникают сами по себе. Людей, которые их осуществляют, толкают на это их хозяева, находящиеся по ту сторону Ла-Манша. Неоднократно битые на поле брани, эти дикари, которые называют себя английскими и американскими солдатами, нанимают других, чтобы те действовали исподтишка, как карманные воры и взломщики. История войн, — продолжал капитан, голос которого звучал все громче и громче под аккомпанемент дождя, — не знает примеров такого грубого нарушения законов человечности, какое допускают наши враги сегодня. В Германии они обрушивают бомбы на безвинных женщин и детей, а их наемники в Европе под покровом ночи вонзают кинжалы в горло наших солдат. Однако, — голос капитана возвысился до крика, — этим они ничего не добьются. Ничего. Я знаю, как это действует на меня и на любого другого немца: это придает нам силы, мы становимся еще беспощаднее, а наша решительность переходит в ярость!
Христиан посмотрел вокруг. Остальные солдаты печально стояли под дождем. Их лица не выражали ни решимости, ни ярости; на кротких, хитроватых физиономиях были написаны только страх и скука. Батальон был сформирован на скорую руку. В него вошло много солдат, получивших ранения на других фронтах, а также новобранцы последнего призыва: пожилые, не совсем пригодные к службе мужчины или восемнадцатилетние юнцы. Христиан почувствовал вдруг жалость к капитану; ведь он обращался к несуществующей армии, к армии, уничтоженной в сотнях предшествующих боев. Он обращался к призракам миллионов горящих яростью солдат, покоящихся ныне в могилах в Африке и России.
— Но в конце концов, — кричал капитан, — им придется выползти из своих нор. Им придется вылезти из своих теплых постелей в Англии, они не смогут больше полагаться на наемных убийц и будут вынуждены встретиться с нами здесь, на поле брани, как солдаты. Я упиваюсь этой мыслью, я живу ради этого дня, я бросаю им вызов: «Выходи на бой, как подобает солдату, узнай, что значит сражаться с немцами!» Я жду этого дня с непоколебимой уверенностью в победе, исполненный любви и преданности отчизне. И я знаю, что в душе каждого из вас горит такой же священный огонь.
Христиан еще раз оглядел ряды солдат. Они стояли, мрачно понурив головы; дождь проникал через накидки из синтетической резины, сапоги медленно увязали во французской грязи.
— Тело этого унтер-офицера, — капитан сделал драматический жест в сторону отрытой могилы, — не будет с нами в тот великий день, но с нами будет его дух, он будет поддерживать нас, призывать нас к твердости, если мы начнем колебаться.
Капитан вытер лицо и уступил место священнику, который пробормотал слова молитвы. Он был сильно простужен и норовил как можно скорее скрыться от дождя, пока его простуда не развилась в воспаление легких.
Затем подошли два солдата с лопатами и начали засыпать могилу мокрой, превратившейся в жижу землей.
Капитан подал команду и, выпятив грудь, стараясь не слишком вилять задом, вывел роту с маленького кладбища, на котором было всего восемь могил, и повел ее по вымощенной камнями главной улице деревни. На улице не было видно ни одного жителя, и ставни во всех домах были закрыты от дождя, от немцев и от войны.

 

 

Лейтенант войск СС был настроен весьма благодушно. Он приехал в большой штабной машине. Одну за другой он курил небольшие гаванские сигары; на его лице застыла широкая механическая улыбка, напоминавшая улыбку торговца пивом, спускающегося в Ratskeller, а изо рта сильно пахло коньяком. Он удобно развалился на заднем сиденье машины и усадил Христиана рядом с собой. Они мчались по прибрежной дороге, направляясь в соседнюю деревушку, где Христиан должен был опознать задержанного по подозрению в убийстве Бэра человека.
— Ты хорошо разглядел тех двоих? — пристально глядя на Христиана, спросил лейтенант СС, со своей механической улыбкой покусывая кончик сигары. — Ты мог бы легко их опознать?
— Так точно, господин лейтенант, — ответил Христиан.
— Отлично, — просиял лейтенант. — Все будет очень просто. Я люблю простые дела. Кое-кто из наших, другие следователи, впадают в уныние, когда встречаются с простым делом. Им нравится разыгрывать из себя великих сыщиков. Они любят, когда все запутанно, неясно, чтобы можно было блеснуть своими талантами. Я совсем не такой. О нет, мне это не нужно. — Он тепло улыбнулся Христиану. — «Да или нет, это тот человек или не тот человек», — вот это в моем вкусе. А остальное оставим интеллигентам. До войны я работал за станком на фабрике кожаных изделий в Регенсбурге, и я не притворяюсь особенно проницательным. У меня простая философия, когда дело касается французов. Я с ними действую напрямик и ожидаю того же от них. — Он посмотрел на часы. — Сейчас половина четвертого. К пяти часам ты уже будешь в своей роте. Это я тебе обещаю. Я обделываю дела быстро. Да или нет. Так или иначе, и будь здоров. Хочешь сигару?
— Спасибо, не хочу, — ответил Христиан.
— Другие офицеры, — сказал лейтенант, — не стали бы садиться вот так, как я, рядом с унтер-офицером и угощать его сигарами. Но я не такой. Я никогда не забываю о том, что работал на фабрике кожаных изделий. Это одно из несчастий немецкой армии. Все они забывают, что когда-то были штатскими и что им снова придется быть штатскими. Все они мнят себя Цезарями и Бисмарками. Но я не таков. Я решаю дела просто, раз-два и баста! Относись ко мне по-деловому, и я буду так же относиться к тебе.
К тому времени, когда большая машина подъехала к зданию ратуши, в подвале которой был заперт подозреваемый, Христиан пришел к выводу, что лейтенант СС, фамилия которого была Райхбургер, законченный идиот. Христиан не доверил бы ему вести дело даже о пропаже авторучки.
Лейтенант выпрыгнул из машины и бодро и весело зашагал к безобразному каменному зданию, улыбаясь своей улыбкой торговца пивом. Христиан вошел вслед за ним в пустую, с грязными стенами комнату, единственным украшением которой, не считая писаря и трех обшарпанных стульев, была карикатура на Уинстона Черчилля, на которой он был изображен нагишом. Она была наклеена на картон и использовалась офицерами местного отряда СС в качестве мишени.
— Садись, садись, — сказал лейтенант, указывая на стул. — Устраивайся поудобнее. Не забывай, что ты совсем недавно был ранен.
— Слушаюсь, господин лейтенант. — Христиан уселся. Он сожалел, что взялся опознать тех двух французов. Он ненавидел лейтенанта и не хотел иметь с ним ничего общего.
— Ты до этого имел ранения? — любезно улыбаясь, спросил лейтенант.
— Да, — ответил Христиан. — Одно. Или, вернее, два. Одно тяжелое в Африке. Кроме того, имел легкое ранение в голову в сороковом году под Парижем.
— Три раза ранен. — Лейтенант на минуту сделался серьезным. — Ты счастливый человек. Тебя ни за что не убьют. Видимо, что-то охраняет тебя. Я знаю, что по моему виду этого не скажешь, но я фаталист. Одним на роду написано быть только раненными, другим суждено быть убитыми. Что касается меня, то пока что меня не задело. Но я знаю, что прежде чем кончится война, меня убьют. — Он пожал плечами и широко заулыбался. — Такова моя судьба. Поэтому я живу в свое удовольствие. Я живу с одной из лучших поварих Франции, а в придачу у нее есть еще две сестры. — Он подмигнул Христиану и самодовольно хихикнул. — Как видишь, пуля сразит человека, вполне довольного жизнью.
Дверь отворилась, и рядовой эсэсовец ввел высокого, загорелого мужчину в наручниках. Мужчина изо всех сил старался показать, что он нисколько не трусит. Он стоял у двери со связанными за спиной руками, и напрягая мускулы лица, пытался изобразить презрительную улыбку.
Лейтенант мило улыбнулся ему.
— Итак, — произнес он на плохом французском языке, — не будем тратить ваше время, месье. — Он повернулся к Христиану и спросил: — Это не один из тех людей, унтер-офицер?
Христиан уставился на француза. Тот глубоко вздохнул и в свою очередь уставился на Христиана. На его лице отразилось немое изумление и с трудом сдерживаемая ненависть. Христиан чувствовал, как в нем закипает гнев. В этом лице, тупом и вместе с тем отважном, как в зеркале, отражалась вся хитрость, злоба и упорство французов: насмешливое молчание, когда приходится ехать с ними в общем купе; иронический, едва сдерживаемый смех, когда вы выходите из кафе, где двое-трое французов где-нибудь в уголке потягивают вино; цифра 1918, нагло выведенная на церковной стене в первую же ночь после вступления в Париж… Француз хмуро посмотрел на Христиана, но даже в его кислой гримасе чувствовался беззвучный смех, таившийся в уголках рта. «С каким удовольствием, — подумал Христиан, — двинул бы я прикладом по этим гнилым, желтым зубам». — Он вспомнил о Бэре, таком разумном и порядочном, который собирался работать с такими вот людьми. И вот Бэр мертв, а этот человек все еще продолжает жить; он скалит зубы и торжествует.
— Да, — твердо сказал Христиан. — Это он.
— Что?! — воскликнул остолбеневший француз. — Что такое? Он сошел с ума.
С неожиданной для его довольно тучной и рыхлой комплекции быстротой лейтенант прыгнул вперед и ударил француза кулаком в зубы.
— Мой дорогой друг, — сказал он, — ты будешь говорить только тогда, когда тебя спросят. — Он стоял перед совсем обалдевшим французом, который, шевеля губами, старался слизнуть капельки крови, сочившейся из разбитого рта. — Итак, — сказал лейтенант по-французски, — установлено, что вчера во второй половине дня на берегу моря, в шести километрах от этой деревни, ты перерезал горло немецкому солдату.
— Позвольте, — начал было ошеломленный француз.
— Нам остается теперь услышать от тебя одну единственную деталь… — Тут лейтенант сделал паузу. — Имя человека, который был вместе с тобой.
— Позвольте, — возразил француз. — Я могу доказать, что после обеда я вообще не отлучался из деревни.
— О да, — любезно согласился лейтенант, — ты можешь доказать все, что угодно, и собрать сотню подписей в течение одного часа, но нас это не интересует.
— Прошу вас…
— Нас интересует только одно, — сказал лейтенант. — Имя человека, который был вместе с тобой, когда ты слез с велосипеда, чтобы убить беспомощного немецкого солдата.
— Позвольте, — убеждал француз, — у меня нет никакого велосипеда.
Лейтенант кивнул эсэсовцу. Солдат не очень крепко привязал француза к одному из стульев.
— Мы действуем очень просто, — сказал лейтенант. — Я обещал унтер-офицеру, что он вернется в свою роту к обеду, и я намерен сдержать свое слово. Могу лишь пообещать тебе, что если ты сейчас же не ответишь, то скоро пожалеешь об этом. Итак…
— У меня даже нет велосипеда, — невнятно пробормотал француз.
Лейтенант подошел к письменному столу и выдвинул один из ящиков. Достав оттуда клещи, он пощелкал ими, медленно направился к французу и стал у него за спиной. Он быстро наклонился и схватил своей рукой правую руку француза. Затем очень ловко и небрежно, резким профессиональным движением он вырвал ноготь из большого пальца человека.
Раздался крик, какого Христиан не слыхал никогда в жизни.
— Как я тебе говорил, — сказал лейтенант, стоя за спиной француза, — я действую очень просто. Нам предстоит вести долгую войну, и я не склонен зря тратить время.
— Послушайте… — простонал француз.
Лейтенант снова нагнулся над ним, и снова раздался крик. На лице лейтенанта было спокойное, почти скучающее выражение, как будто он стоял у машины на фабрике кожаных изделий в своем Регенсбурге.
Француз упал вперед на веревки, которыми он был привязан к стулу, однако сознания не потерял.
— Это самая обычная процедура, мой друг. — Лейтенант вышел из-за спинки стула и остановился перед французом. — Это я сделал лишь затем, чтобы ты убедился, как серьезно мы смотрим на это дело. Ну, а теперь будь настолько любезен и назови мне имя своего друга.
— Я не знаю, я не знаю, — простонал француз. По его лицу градом катился пот, и оно не выражало ничего, кроме боли.
Наблюдая все это, Христиан чувствовал легкую слабость и головокружение, а крики казались совершенно невыносимыми в этой небольшой пустой комнате с карикатурой голого, похожего на свинью Уинстона Черчилля на стене.
— Я сейчас сделаю с тобой такое, чего ты и представить себе не можешь, — говорил лейтенант, повысив голос, словно муки воздвигли в сознании француза глухую стену, через которую с трудом проникали звуки. — Я говорил тебе, что я прямой человек, и я докажу тебе это. У меня не хватает терпения для долгих допросов. Я перехожу от одной меры к другой очень быстро. Можешь мне не верить, как я уже сказал, но, если ты не назовешь имя человека, который был с тобой, я вырву у тебя правый глаз. Сейчас же, мой друг, сию же минуту, в этой самой комнате, своими собственными руками.
Француз инстинктивно закрыл глаза, и из его потрескавшихся губ вырвался низкий глубокий вздох.
— Нет, — прошептал он. — Это ужасная ошибка. Я не знаю. — Затем, с логикой помешанного, он снова повторил: — У меня даже нет велосипеда.
— Унтер-офицер, — обратился лейтенант к Христиану, — вам нет необходимости здесь оставаться.
— Благодарю вас, лейтенант, — отозвался Христиан. Голос его дрожал. Он вышел в коридор, тщательно закрыл за собой дверь и прислонился к стене. У двери с безразличным видом стоял эсэсовец с винтовкой в руке.
Через тридцать секунд раздался крик, от которого у Христиана сжалось горло; этот крик, казалось, проникал в самые легкие. Он закрыл глаза и прижался затылком к стене.
Он знал, что подобные вещи бывают, но ему казалось невозможным, чтобы это могло случиться здесь, в солнечный день, в невзрачной пыльной комнате, в захудалой деревушке, прямо напротив бакалейной лавочки, в окнах которой висели связки сосисок, в комнате, где висит карикатура жирного человека с румяными голыми ягодицами…
Через некоторое время дверь отворилась, и на пороге появился лейтенант. Он улыбался.
— Подействовало, — сказал он. — Прямой путь — наилучший путь. Подожди здесь, — сказал он Христиану. — Я скоро вернусь. — С этими словами он исчез за дверью другой комнаты.
Христиан и солдат стояли, прислонившись к стене. Солдат закурил сигарету, не угостив Христиана. Он курил с закрытыми глазами, как будто пытался уснуть стоя, прислонившись к потрескавшейся каменной стене старой ратуши. Христиан увидел, как из комнаты, в которую вошел лейтенант, вышли два солдата и пошли по улице. Из-за двери, у которой он стоял, Христиан услышал то усиливающийся, то ослабевающий рыдающий шепот, словно кто-то молился без слов.
Пять минут спустя солдаты вернулись, ведя круглого лысого человека небольшого роста, без шляпы, с испуганными, бегающими из стороны в сторону глазами. Солдаты, держа его за локти, ввели в комнату, где ожидал лейтенант. Вскоре один из солдат вышел в коридор.
— Он просит вас войти, — сказал солдат Христиану.
Христиан медленно направился по коридору в другую комнату. Маленький толстый француз сидел на полу и плакал, обхватив голову руками. Вокруг него стояла темная лужа, свидетельствующая о том, что в минуту испытания мочевой пузырь подвел его. Лейтенант сидел за письменным столом и печатал на машинке письмо. В комнате, кроме лейтенанта, находился писарь, составлявший ведомость на выдачу денежного содержания, и еще один солдат, стоявший у окна и беспечно наблюдавший за молодой матерью, которая вела белокурого малыша в бакалейную лавочку.
Лейтенант взглянул на вошедшего Христиана и кивнул в сторону сидевшего на полу француза.
— Это второй? — спросил он.
Христиан посмотрел на француза, сидевшего посередине лужи на пыльном деревянном полу.
— Да, — подтвердил он.
— Уведите его, — приказал лейтенант.
Солдат отошел от окна и направился в сторону француза, который изумленно глядел на Христиана.
— Я никогда не видел его, — воскликнул француз, когда солдат схватил его за шиворот и медленно поставил на ноги. — Бог мне судья, я никогда в жизни не видел этого человека…
Солдат выволок его из комнаты.
— Итак, — сказал лейтенант, весело улыбаясь, — с этим покончено. Сейчас… через полчаса бумаги будут направлены полковнику, и я умываю руки. А теперь… хочешь вернуться в свою роту немедленно или переночуешь здесь? У нас хорошая унтер-офицерская столовая, а завтра можешь посмотреть казнь. Она состоится в шесть часов утра. Решай сам.
— Я бы хотел остаться, — сказал Христиан.
— Прекрасно, — согласился лейтенант. — Унтер-офицер Дехер находится в соседней комнате. Пойди к нему и скажи, что я приказал тебя устроить. Придешь сюда в пять сорок пять завтра утром. — Он вернулся к своему письму, и Христиан вышел из комнаты.

 

 

Казнь происходила в подвале здания ратуши. Это было длинное сырое помещение, освещенное двумя яркими электрическими лампочками без абажуров. У одной из стен в земляной пол были вбиты два столба. Позади столбов стояли два низких гроба, сколоченных из некрашеных досок, которые тускло поблескивали в свете электрических лампочек. Этот подвал служил также тюрьмой, и на сырых стенах мелом и углем были написаны последние слова обреченных, обращенные к миру живых.
«Бога нет», — прочитал Христиан, стоявший позади шести солдат, которые должны были привести приговор в исполнение… — «Merde, Merde, Merde»… «Меня зовут Жак. Моего отца зовут Рауль. Мою мать зовут Кларисса. Мою сестру зовут Симона. Моего дядю зовут Этьен. Моего сына зовут…» Этому человеку не удалось закончить перечень.
Ввели обоих осужденных. Они двигались так, как будто их ноги давно уже отвыкли от ходьбы: каждого из них тащили два солдата. Увидев столбы, маленький француз тихо заскулил, но человек с одним глазом, хотя он с трудом передвигал ноги, попытался придать своему лицу выражение презрения, и, как заметил Христиан, это ему почти удалось. Солдаты быстро привязали его к столбу.
Унтер-офицер, командовавший отделением, подал первую команду. Его голос прозвучал как-то странно, слишком парадно и слишком официально для такого невзрачного подвала.
— Никогда, — закричал одноглазый, — вы никогда…
Залп не дал ему закончить фразу. Пули перерезали веревки, которыми был привязан низенький француз, и он повалился вперед. Унтер-офицер быстро подбежал к ним и нанес coup de grace, выстрелив в голову сначала одному, потом другому. Пороховой дым на время затмил запах сырости и разложения, господствовавший в подвале.
Лейтенант кивнул Христиану, и тот последовал за ним наверх и затем на улицу, затянутую серой утренней дымкой. У него все еще звенело в ушах от выстрелов.
Лейтенант слабо улыбнулся.
— Ну, как тебе все это понравилось? — спросил он.
— Ничего, — спокойно ответил Христиан. — Не могу пожаловаться.
— Отлично! — воскликнул лейтенант. — Ты уже завтракал?
— Нет.
— Пойдем со мной. Меня уже ждет завтрак. Это совсем близко, всего несколько шагов отсюда.
Они зашагали рядом, и звуки их шагов тонули в жемчужном тумане, надвигавшемся с моря.
— Первый, — заметил лейтенант, — тот, что с одним глазом, терпеть не мог немецкую армию, правда?
— Да, господин лейтенант.
— Очень хорошо, что мы от него избавились.
— Да, господин лейтенант.
Лейтенант остановился и, улыбаясь, посмотрел на Христиана.
— А ведь это были совсем не те люди, да?
Христиан заколебался, но лишь на секунду.
— Откровенно говоря, — признался он, — я не уверен.
Лейтенант улыбнулся еще шире.
— Ты умный парень, — весело сказал он. — От этого дело не меняется. Мы доказали им, что шутить не любим. — Он похлопал Христиана по плечу. — Иди на кухню и скажи Рене, что я велел тебя хорошенько накормить; пусть подаст тот же завтрак, что и мне. Ты сумеешь объясниться с ней по-французски?
— Да, господин лейтенант.
— Очень хорошо. — Лейтенант еще раз похлопал Христиана по плечу и вошел через большую массивную дверь в серый дом с горшочками цветущей герани на окнах и в палисаднике. Христиан направился в дом через заднюю дверь. Ему подали обильный завтрак: яичницу с колбасой и кофе с настоящими сливками.
Назад: 24
Дальше: 26