LVI
— Ну что ж, — сказала Женни, которая во время своих торговых разъездов выучилась немного читать по-английски, а потом пополнила эти знания в те три года, что я занималась и болтала с мисс Эйгер, — что ж, господин Мак-Аллан — человек достойный и к тому же умный. Сдаюсь, Фрюманс! Подумайте о его предложении, Люсьена, и спросите совета у собственного сердца.
— Хорошо, Женни, спрошу. Но неужели я уже сейчас должна что-то обещать ему через Фрюманса?
— Нет, нет, повремените с этим, — взволнованно сказал Фрюманс.
У меня потемнело в глазах — на секунду я вообразила, будто у него не хватает мужества толкнуть меня в объятия другого. Но заблуждение мое тут же рассеялось.
— Женни, — торжественно продолжал он, — вы знаете, как я вас люблю, но мне хочется еще раз сказать вам об этом в присутствии великодушной девочки, которая дорога нам обоим. Вы моя сестра, моя мать, избранница моего сердца. Препятствия, нас разделяющие, меня не пугают, я готов, если понадобится, ждать еще хоть десять лет, ждать, пока вы не сочтете, что больше не нужны Люсьене. Ее решение может поторопить и вас с окончательным ответом мне, — вот поэтому я и не хочу, чтобы она спешила. Если она счастливо выйдет замуж, ничто уже не будет мешать вам согласиться на мое предложение. Но пусть лучше моя заветная мечта рассеется в прах, чем усыпит во мне совесть и помутит разум. Я должен понаблюдать за Мак-Алланом, узнать все подробности его прошлой жизни, все особенности характера — только тогда я со спокойным сердцем поддержу его притязания. Он доверяет мне. Отложим ненадолго этот разговор, а до тех пор, Люсьена, не избегайте Мак-Аллана, старайтесь понять этого человека. Вы вправе ничего не знать о его планах — не получи вы письма от Галатеи, я промолчал бы о них.
— Но если он спросит, догадываюсь ли я о чем-нибудь, вы ведь не захотите солгать?
— Ради вашего достоинства и независимости я готов покривить душой, моя дорогая. Бывают обстоятельства, когда ложь не такой страшный грех.
— Спасибо, Фрюманс! — воскликнула я, пожимая протянутую им руку. — Спасибо за ваши бесконечные жертвы… Но почему ты, Женни, никак не отзовешься на прекрасные и возвышенные слова, обращенные к тебе? Счастливая женщина, ты пресыщена его необыкновенной преданностью!
— Я отвечу ему при вас, — сказала Женни, — и ничего нового он от меня не услышит. Вы знаете, Фрюманс, что нет мужчины, которого я уважала бы и ценила больше вас. Но я старше годами, много страдала в замужестве, и на душе у меня было бы спокойнее, если бы вы не задумали жениться на мне. Я счастлива и тем, что есть, и ставлю вас так высоко, как только можно поставить человека. Если я вам сестра и мать, вы мне брат и сын. Поверьте, это лучшее из всего, что есть на свете. Если вы и вправду желаете мне добра, не считайте, что брак обязателен для нашей дружбы.
Глаза Фрюманса затуманились, но это облачко быстро рассеялось. Он пожал Женни руку, как прежде пожал мне, и ушел со словами:
— Как вы скажете, так и будет.
Хотя в душе я считала, что Женни жестоко обошлась с Фрюмансом, тем не менее радовалась этому. Что происходило в моем сердце? Всю ночь я не смыкала глаз. Увлечение Мак-Аллана — прихоть ли, истинная ли страсть — пробудило во мне целый мир радужных мечтаний, давно уже, казалось, развеянных. Значит, любовь действительно существует? Не только в книгах, но и в жизни? Пусть Фрюманс одолевает ее, Женни отталкивает, Мариус отрицает, Галатея превращает в пошлость, Мак-Аллан, возможно, преувеличивает, — она все-таки здесь, эта незнакомка, и если положить ее на весы судьбы, она одна перетянет для меня все остальное, все крушения и победы. Напрасно я старалась вычеркнуть даже ее имя из книги своего существования — она без моего ведома и согласия заполнила в ней все страницы. Любовь была причиной ненависти ко мне, любовь — пусть в теории, пусть как некий идеал — стала безымянной целью всех моих стремлений, любовь, тем более громогласная, чем строже я приказывала ей: «Замолчи!» — кричала мне: «Не выходи за Мариуса!», любовь ручалась за преданность Фрюманса, любившего меня по-отечески только потому, что всем сердцем он полюбил Женни, любовь, наконец, переоделась деловым человеком, приняла облик Мак-Аллана и, как водится в старинных водевилях, подсунула мне любовное письмо вместо вызова в суд.
Я солгала бы, сказав, что не была польщена, обрадована, окрылена впечатлением, произведенным моими скромными достоинствами на человека с такой благородной, более того — возвышенной душой. Письмо Мак-Аллана окончательно убедило меня в его неколебимой порядочности. Но могла ли я положиться на прочность чувства, так внезапно возникшего? Моему самолюбию страстно хотелось поверить в это, и оно испытало болезненный укол, когда Фрюманс своими сомнениями попытался спустить меня на землю. Но ведь он сам говорил, что ничего не понимает в страстях такого свойства! Все ли они представлялись ему ничтожными или все-таки существовала одна, которую он считал достойной себя? Одна-единственная, которая была бы достойна и меня?
Я старалась уснуть, убежать от сумятицы мыслей, и моим мозгом завладевали сны, вернее — какие-то смутные видения, но их тотчас рассеивал разум, который желал рассуждать и отказывался подчиняться дреме. Мне являлся Мак-Аллан, он был обольстителен и казался мне еще изящнее и благороднее, чем на самом деле. Я вслушивалась в его слова, еще недавно оскорблявшие меня, потому что их смысл был мне непонятен, а теперь ласкавшие мой слух как самая сладостная музыка. Я живо представляла себе, как он искал в горах встречи со мной и каким убитым вернулся домой, когда я не пожелала его заметить, как он крался за мной по оврагу, а потом, замирая от счастья, смотрел на меня, погруженную в чтение.
Тут мне вдруг послышался голос Фрюманса — «Берегись!», он пролетел мимо меня в огненной колеснице и скрылся в облаках, унеся с собой Женни, а я осталась в матерчатой палатке Мак-Аллана, где пахло цветами, виндзорским мылом и резиной. Мой муж казался мне слишком смазливым и многословным остряком, я издевалась над его гладкими фразами и плоскими мыслями, обзывала стряпчим, и мы ссорились, он обзывал меня цыганкой, и я кричала Женни: «Зачем ты отдала меня этому англичанину?»
Заставив себя проснуться, я села на кровати и, свесив ноги, непричесанная, дрожащая, стала разглядывать себя в зеркальной дверце шкафа.
«Неужели я и вправду такая красивая? — спрашивала я себя. — С чего Мак-Аллан взял, что я хороша собой?» Фрюманс никогда не показывал и виду, что ему приятно на меня смотреть, Женни никогда даже не заикалась об этом, а Мариус беспрерывно повторял, что я недоросток, чернушка, растрепа. Когда на него находил хороший стих и ему хотелось сделать мне комплимент, он сравнивал меня с довольно изящной индийской статуэткой на каминной доске у бабушки и называл принцессой Пагодой.
Но должна же быть во мне хоть какая-то привлекательность, если я произвела такое впечатление на сорокалетнего мужчину! Годы Мак-Аллана не казались мне недостатком — напротив, придавали особую значительность его восхищению мной.
Как бесстыдно льстива и как угодлива любовь! Как легко ей завладеть сердцем юной девушки, жаждущей восторженных похвал! У френологов в ходу варварское словечко «апробативомания», точнее других выражающее извечную потребность человека в ободрении, ибо нет такого молодого существа, которое не нуждалось бы в приязни и поддержке. Безразлично, юноша то или девушка, до первого любовного свидания они живут, не ведая, кто они, боясь других, не доверяя себе. Особенно мнительны девушки: стоит на них взглянуть — и они заливаются краской. Что скрывается за этим румянцем смущения? Первое волнение чувств? Далеко не всегда — порою чувства в них еще спят. Куда чаще краска стыда вызвана страхом, что их неправильно поймут, подымут на смех или обольют презрением. В ту пору, когда беззащитная душа радостно приветствует весь мир, даже намек на иронию, пренебрежение или нескромное любопытство омрачает ее, словно туча; но вот приходит любовь с ее поэтическими преувеличениями, с ее страстными гиперболами — и вчерашний ребенок переступает порог жизни. Теперь он знает истинный ее смысл или пытается его узнать, заглядывая в собственное сердце, становится законченным существом или стремится им стать. Впервые он твердо уверен, что живет. Разделяет он или нет внушенное им чувство — пренебречь им он уже не может, ибо в этом чувстве — та самая сила, которую он искал и наконец обрел.
Вот и я вступила во владение жизнью, и эта минута не прошла для меня незамеченной, не затерялась в хаосе поразительных и непонятных открытий. Воспитанная на мужской лад, я мнила себя философом — разумеется, без всяких оснований. Все же способность рассуждать была во мне настолько развита, что я старалась во всем отдавать себе отчет. Не без смущения я призналась себе, что любовь Мак-Аллана мне приятна и что, утаив это от Женни и Фрюманса, я вела себя как лицемерка. Призвав на помощь все свое прямодушие, я заглушила голос тщеславия и повторяла, что надо или победить охватившую меня радость, или, беззаветно отдавшись ей, ответить на чувство, в котором мне открылся Мак-Аллан.
Но и то и другое оказалось для меня равно невозможным — от этой мысли я пришла в еще большее смятение. Я не была увлечена Мак-Алланом, не испытывала слепого восхищения им и, трезво отдавая должное его достоинствам, скорее преуменьшала их, нежели преувеличивала. Его одобрение не утоляло моей потребности в одобрении. Я жаждала чувства еще более глубокого и возвышенного, еще более лестного для самолюбия. Не того ли, какое Фрюманс питал к Женни? Возможно! Но и Фрюманс, по моему разумению, слишком стоически подчинял любовь долгу. В мечтах мне представлялся человек, наделенный великодушным мужеством Фрюманса и утонченной пылкостью Мак-Аллана. Но, быть может, дело в той, кого любят? Быть может, Женни слишком сдержанна, чтобы Фрюманс проникся к ней страстью, а я слишком ребячлива, чтобы Мак-Аллан отнесся ко мне с полной серьезностью?
Придя к выводу, что сердце мое растревожено, но не заполнено, ум увлечен, но не насыщен, обессиленная внутренней борьбой, я уснула, повторяя:
— Или я еще слишком молода, чтобы по-настоящему любить, или уже не в том возрасте, чтобы питать иллюзии.