Книга: Она и он. Исповедь молодой девушки
Назад: I
Дальше: III

II

На следующий день Тереза получила от Лорана такое письмо:
«Мой добрый, милый друг, как я расстался с вами вчера? Если я сказал вам какую-нибудь ужасную дерзость, забудьте ее, я не отдавал себе отчета. На меня нашло затмение, которое не рассеялось и на улице: когда я пришел в себя, я сидел в коляске у своих дверей и не мог вспомнить, как я в нее садился.
Со мной это бывает очень часто, друг мой; губы мои произносят одни слова, а мозг в то же время твердит другое. Пожалейте меня и простите. Я болен, и вы правы, живу я прескверно.
По какому праву стал бы я задавать вам вопросы? Вы должны отдать мне должное: за те три месяца, что вы принимаете меня запросто, я впервые спросил вас… Что мне за дело, невеста вы, замужем или вдова? Вы хотите, чтобы этого никто не знал; но разве я старался узнать это? Разве я вас спрашивал? Ах, право, Тереза, сегодня у меня опять сумбур в голове, и все-таки я чувствую, что лгу, а я не хочу вам лгать. В пятницу вечером у меня был первый приступ любопытства по отношению к вам, вчера это был уже второй, но он будет последним, клянусь, и, чтобы об этом никогда больше не было разговора, я хочу признаться вам во всем. Итак, я был в тот день у ваших дверей, вернее — у калитки вашего сада. Я смотрел, я ничего не видел, но я слушал и услышал! Но не все ли вам равно! Я не знаю его имени, я не видел его лица; но я знаю, что вы — моя сестра, поверенная моих тайн, мое утешение, моя поддержка. Я знаю, что вчера плакал у ваших ног, и вы вытерли мне глаза своим платком, повторяя: «Что делать, что делать, бедное дитя мое?» Я знаю: потому что вы благоразумная, трудолюбивая, спокойная, всеми уважаемая, потому что вы свободны, любимы, потому что вы счастливы, вы находите часы для милосердия и жалеете меня, хотите знать, как я существую, и желаете, чтобы я жил лучше. Добрая Тереза, не благословлять вас мог бы только неблагодарный, а как бы жалок я ни был, неблагодарность мне чужда. Когда вы согласны принять меня, Тереза? Мне кажется, я вас обидел. Только этого не хватало! Можно мне сегодня вечером прийти к вам? Если вы скажете нет, тогда, честное слово, я отправлюсь ко всем чертям!»
Слуга, принесший Терезе письмо от Лорана, вернулся с ответом. Ответ был короткий: «Приходите сегодня вечером». Лоран не был ни ловеласом, ни фатом, хотя он часто намеревался или даже пытался стать и тем и другим. Он, как мы старались показать, был существом, полным контрастов, и мы описываем его, не объясняя, — это было бы невозможно: бывают характеры, ускользающие от логического анализа.
Прочитав ответ Терезы, он задрожал, как дитя. Она никогда еще не писала ему в таком тоне. Неужели она приказывает ему явиться затем, чтобы объяснить, почему она не желает больше его видеть? А что, если она зовет его на любовное свидание? Чем были продиктованы эти три слова, сухие и жгучие, негодованием или страстью?
Пришел Палмер, и Лоран, хотя он волновался и думал совсем о другом, был вынужден приняться за его портрет. Он намеревался расспросить его как можно более ловко и вырвать у него все тайны Терезы. Но он никак не мог начать разговор, а так как американец позировал очень добросовестно и сидел неподвижный и немой, как статуя, то за весь сеанс ни тот, ни другой не раскрыли рта.
Поэтому Лоран мог успокоиться настолько, чтобы внимательно изучить безмятежно-правильные черты лица этого иностранца. Красота их была совершенна, и на первый взгляд лицо его казалось невыразительным, как это часто бывает свойственно лицам с правильными чертами. Приглядевшись, Лоран обнаружил, что в улыбке у него прячется ирония, а в глазах теплится огонь. Изучая свою модель, Лоран старался определить возраст американца.
— Прошу прощения, — вдруг сказал он Палмеру, — но мне хотелось бы, и я должен был бы знать, кто вы? Молодой ли человек, немного утомленный жизнью, или человек зрелого возраста, но необыкновенно сохранившийся. Смотрю я на вас, смотрю и не могу понять.
— Мне сорок лет, — просто ответил Палмер.
— Поздравляю вас! — продолжал Лоран. — Значит, у вас завидное здоровье?
— Превосходное! — сказал Палмер.
И он опять, спокойно улыбаясь, принял свою непринужденную позу.
«Такое лицо должно быть у счастливого любовника, — подумал художник, — или у человека, который любит только ростбиф».
Он не мог удержаться, чтобы не спросить:
— Так вы знали мадемуазель Жак совсем еще юной?
— Ей было пятнадцать лет, когда я ее впервые увидел.
Лоран не решился спросить, в котором это было году. Ему казалось, что, когда он говорит о Терезе, кровь приливает к его лицу. В сущности, не все ли равно, сколько Терезе лет. Он хотел бы знать не ее возраст, а ее прошлое. Терезе нельзя было дать и тридцати. Палмер в прошлом мог быть ее другом, не более. А кроме того, у него был громкий голос, раскатистое произношение. Если бы этими словами: «Теперь я люблю только вас» — Тереза обращалась к нему, он ответил бы ей что-нибудь и Лоран услышал бы его ответ.
Наконец наступил вечер, и художник, который вообще не привык к пунктуальности, явился даже раньше того часа, когда Тереза обычно принимала его. Она была в саду, против обыкновения ничем не занятая, и в волнении ходила по дорожкам. Едва лишь она увидела его, как пошла к нему навстречу и взяла его за руку скорее властно, чем дружески.
— Если вы честный человек, — сказала она, — то вы мне скажете все, что слышали, спрятавшись за этим кустом. Ну, говорите же, я слушаю.
Она села на скамью, и Лоран, рассерженный таким необычным приемом, попытался помучить ее, отвечая уклончиво, но затем покорился, заметив ее недовольный вид и незнакомое ему прежде выражение лица. Боязнь окончательно поссориться с ней заставила его сказать правду.
— Значит, это все, что вы слышали, — сказала она. — Я говорила кому-то, кого вам даже не было видно: «Теперь вы моя единственная любовь на земле»?
— Так, значит, это мне приснилось, Тереза! Я готов поверить этому, если вы прикажете.
— Нет, это вам не приснилось. Я могла это сказать, вероятно, я это сказала. А что мне ответили?
— Я не слышал, — сказал Лоран, на которого ответ Терезы подействовал, как холодный душ, — не слышал даже звука его голоса. Теперь вы успокоились?
— Нет, я буду спрашивать вас дальше. Как вы думаете, с кем я разговаривала?
— Я ничего не думаю. Ведь известно, в каких вы отношениях со всеми вашими знакомыми; только о господине Палмере никто ничего не знает.
— А! Так вы думаете, что это был господин Палмер? — воскликнула Тереза с каким-то странным удовлетворением.
— А почему бы и не он? Разве предположить, что вы вдруг возобновили прежнюю связь, значит нанести вам оскорбление? Я знаю, что ваши отношения со всеми теми, кого я встречаю у вас за последние три месяца, так же бескорыстны с их стороны и так же безразличны с вашей, как и мои отношения с вами. Господин Палмер очень красив, у него манеры благородного человека. Он мне весьма симпатичен. У меня нет никакого права, да я и не смею спрашивать у вас отчета о ваших чувствах. Но только… Вы скажете, что я шпионил за вами…
— Да, в самом деле, — сказала Тереза, которая, по-видимому, и не думала ничего отрицать, — почему вы за мной шпионили? Мне кажется, это нехорошо, хотя я в этом ничего не понимаю. Объясните мне, почему вам явилась такая фантазия?
— Тереза! — с живостью ответил молодой человек, решившись сразу освободиться от всех своих страданий. — Скажите мне, что у вас есть возлюбленный и что этот возлюбленный — Палмер, и я буду любить вас по-настоящему, буду говорить с вами совершенно чистосердечно. Я попрошу у вас прощения за свой приступ безумия, и вам никогда не придется ни в чем меня упрекнуть. Послушайте, хотите вы, чтобы я стал вашим другом? Несмотря на все мое фанфаронство, я чувствую, что хочу быть им и способен на это. Будьте со мной откровенны — вот все, о чем я прошу.
— Дорогое дитя мое, — ответила Тереза, — вы говорите со мной, как будто я кокетка, которая пытается удержать вас при себе, и как будто у меня есть грех, в котором я должна вам признаться. Я не могу допустить такого отношения к себе, оно меня оскорбляет. Господин Палмер мне друг, и я его очень уважаю; таким он всегда для меня останется. Я с ним совсем не так близка и уже давно потеряла его из виду. Вот что я должна сказать вам, но ничего больше. Если у меня и есть тайны, то они не нуждаются в излияниях, и я прошу вас не интересоваться ими больше, чем я того желаю. Поэтому не вам расспрашивать меня, вы должны отвечать мне. Что вы здесь делали четыре дня тому назад? Почему вы за мной шпионили? Что это за приступ безумия, о котором я должна знать и за который я должна судить вас?
— Тон у вас не очень-то ободряющий. Зачем мне исповедоваться вам, раз вы не снисходите до того, чтобы обращаться со мной как с хорошим товарищем, и не оказываете мне доверия?
— Ну, так и не исповедуйтесь, — возразила Тереза, вставая. — Это послужит доказательством, что вы недостойны уважения, которое я к вам питала, и что, стараясь узнать мои тайны, вы не платили мне таким же уважением.
— Так вы прогоняете меня, и между нами все кончено? — спросил Лоран.
— Все кончено, прощайте, — сухо ответила Тереза.
Лоран вышел, охваченный таким гневом, что не мог произнести ни слова. Но он не сделал и тридцати шагов по улице, как вернулся и сказал Катрин, что ему было поручено передать кое-что ее хозяйке, а он забыл об этом. Дверь в сад оставалась открытой, Тереза сидела в маленькой гостиной, огорченная и подавленная, и, казалось, была погружена в свои мысли.
— Вы вернулись? — спросила она. — Вы что-нибудь забыли?
— Я забыл сказать вам правду.
— Теперь я не хочу ее слышать.
— Но вы ведь требовали ее от меня!
— Я думала, что вы сразу сможете быть со мной искренним.
— Я мог, я должен был говорить искренне; напрасно я этого не сделал. Послушайте, Тереза, вы в самом деле думаете, что мужчина моего возраста может, видя вас, в вас не влюбиться?
— Влюбиться? — спросила Тереза, нахмурив брови. — Значит, вы смеялись надо мной, когда говорили, что не способны влюбиться ни в одну женщину?
— Конечно, нет, я говорил то, что думал.
— Значит, вы ошибались, и теперь вы влюблены, это верно?
— О, не сердитесь, ради бога! Не так уж это верно. Мысли о любви приходили мне в голову, волновали меня, если хотите. Неужели вы так неопытны, что считаете это невозможным?
— В мои годы я должна была бы приобрести этот опыт, но я долго жила одна. Мне не приходилось попадать в некоторые положения. Это вас удивляет? Однако это так. Я очень простодушна, хотя меня обманывали, как и всех! Вы мне сотни раз говорили, что слишком уважаете меня, чтобы видеть во мне женщину, по той причине, что ваша любовь к женщинам всегда слишком груба. Поэтому я считала себя в безопасности от ваших оскорбительных желаний, и больше всего я уважала вас за то, что вы искренне сказали мне об этом. Я принимала участие в вашей судьбе тем более свободно, что, помните, мы как-то говорили друг другу, смеясь, но, в сущности, серьезно: «Между двумя людьми, из которых один идеалист, а другой материалист, лежит Балтийское море».
— Я говорил это искренне и доверчиво шел вдоль своего берега, не пытаясь переходить на ту сторону, но случилось так, что с моей стороны лед не выдержал. Разве моя вина, что мне двадцать четыре года и что вы так хороши?
— Неужели я еще хороша? А я надеялась, что нет!
— Не знаю, вначале я этого не находил, а потом, в один прекрасный день, вы показались мне красивой. Вы-то ничего для этого не делали, но я невольно ощутил ваше очарование, до того, что даже искал защиты от него и старался рассеяться. Я воздал дьяволу дьяволово — мою бедную душу и принес сюда, кесарю кесарево, мое уважение и безмолвствование. Но вот уже неделя или десять дней, как это волнение терзает меня даже во сне. Когда я с вами, оно рассеивается. Даю вам честное слово, Тереза, когда я вас вижу, когда вы говорите со мной, я спокоен. Я забываю о том, как звал вас в минуты безумия, непонятного для меня самого. Когда я говорю о вас, то утверждаю, что вы уже не молоды и что мне не нравится цвет ваших волос. Я заявляю, что вы мой близкий товарищ, другими словами — мой брат, и говорю это совершенно искренне. А потом среди зимы, всегда царящей в моем глупом сердце, иногда вдруг повеет весной, и мне кажется, что это дуновение исходит от вас. Конечно, от вас, вы ведь преклоняетесь перед тем, что вы называете истинной любовью! Послушав вас, начинаешь думать о ней, хоть и не знаешь ее!
— По-моему, вы ошибаетесь, я никогда не говорю о любви.
— Да, я знаю. У вас на этот счет предвзятое мнение. Вы где-то прочли, что говорить о любви — это значит внушать ее или любить самому; но ваше безмолвие очень красноречиво, ваши умолчания бросают в жар и ваша чрезмерная осторожность дьявольски привлекательна!
— В таком случае перестанем встречаться, — сказала Тереза.
— Почему? Что нам до того, если я проведу несколько бессонных ночей, раз в вашей власти вернуть мне спокойствие?
— Что я должна для этого сделать?
— Исполнить мою просьбу: сказать мне, что вы кому-то принадлежите. Я буду считать, что это так, а поскольку я очень горд, я излечусь как по волшебству.
— А если я скажу вам, что никому не принадлежу, потому что не хочу больше никого любить, этого недостаточно?
— Нет, я слишком фатоват: я буду верить, что вы можете изменить свое решение.
Тереза не удержалась от смеха, услышав, с какой готовностью Лоран признается в своих недостатках.
— Ну хорошо, — сказала она, — выздоравливайте и верните мне дружбу, которой я гордилась, вместо любви, за которую мне бы пришлось краснеть. Я люблю.
— Этого недостаточно, Тереза: вы должны сказать мне, что принадлежите ему!
— Иначе вы подумаете, что этот человек — вы, не так ли? Ну, так вот: у меня есть любовник. Вы удовлетворены?
— Совершенно. И видите, я целую вам руку, чтобы поблагодарить вас за вашу искренность. Довершите благодеяние, скажите, что это Палмер!
— Не могу, я солгала бы.
— Тогда… я теряюсь в догадках!
— Вы его не знаете, его здесь нет…
— Но он иногда приезжает?
— Очевидно, приезжает, раз вы подслушали излияния…
— Благодарю вас, благодарю, Тереза! Теперь я знаю, чего держаться; я знаю, кто вы и кто я, и, чтоб уж быть совсем откровенным, мне кажется, что теперь вы нравитесь мне больше: вы стали женщиной, а были сфинксом. Ах, почему вы не сказали мне раньше!
— Неужели эта страсть вас так измучила? — насмешливо спросила Тереза.
— Еще как! Лет через десять я расскажу вам об этом, Тереза, и мы с вами посмеемся.
— Решено, доброй ночи.
Лоран лег спать совершенно спокойный и глубоко разочарованный. Он и в самом деле страдал из-за Терезы. Он страстно желал ее, не осмеливаясь даже намекнуть ей на свое чувство. Конечно, это была не совсем настоящая страсть. К ней примешивалось столько же тщеславия, сколько и любопытства. Эта женщина, о которой все ее друзья говорили: «Кого она любит? Я хотел бы, чтобы она любила меня, но она ко всем равнодушна», — представлялась ему идеалом и неудержимо привлекала его. Воображение его загоралось, его самолюбие страдало от того, что он боялся неудачи, почти был уверен в ней.
Но самолюбие не было исключительной чертой этого молодого человека. По временам он остро и глубоко ощущал высокие понятие блага, добра и истины.
Это был ангел, если не падший, как столь многие другие, то, во всяком случае, заблудший и больной. Жажда любви сжигала ему сердце, и по сто раз в день он с ужасом спрашивал себя, не слишком ли он злоупотребил уже жизнью и остались ли у него еще силы быть счастливым.
Проснулся он спокойным и грустным. Он уже жалел о своей несбыточной мечте, о своем прекрасном сфинксе, который с дружеским вниманием читал его мысли, который то восхищался им, то журил его, то подбадривал, то жалел, никогда ничего не открывая ему из своей собственной судьбы, но лишь позволяя угадывать свои сокровища нежности, преданности, быть может — даже сладострастия! Во всяком случае, Лорану нравилось так истолковывать нежелание Терезы говорить о себе и ту улыбку, таинственную, как улыбка Джоконды, которая играла на ее устах и в уголках глаз, когда он богохульствовал в ее присутствии. В такие минуты она, казалось, думала: «Я могла бы описать рай, противопоставив его этому ужасному аду; но бедный безумец не понял бы меня».
Как только Тереза открыла ему тайну своего сердца, она сначала потеряла в глазах Лорана всю свою привлекательность. Теперь она стала для него женщиной, похожей на всех других. Он хотел было даже лишить ее своего уважения, и хотя она никогда не позволяла себя расспрашивать, готов был обвинить ее в лицемерии и жеманстве. Но, узнав, что она принадлежит кому-то, он перестал жалеть о том, что уважал ее, и ничего больше не хотел от нее, даже дружбы, которую ему, как он думал, легко было найти в другом месте.
Так прошли два или три дня, в течение которых Лоран приготовил объяснение, чтобы извиниться, на тот случай, если Терезе вздумается потребовать от него отчета о том, как он провел эти дни и почему не появлялся у нее. На четвертый день Лоран почувствовал себя во власти несказанной хандры. От проституток и куртизанок его тошнило; ни в одном из своих приятелей он не видел той терпеливой и деликатной доброты, с которой Тереза угадывала его тоску, пытаясь рассеять ее, вместе с ним искала ее причину и средство от нее, — словом, старалась ему помочь. Она одна знала, что нужно сказать ему, и, кажется, понимала, что судьба такого художника, как он, дело немаловажное, и человек с возвышенным умом не имеет права заявлять, что если этот художник несчастлив — тем хуже для него.
Он отправился к ней так поспешно, что забыл все то, что собирался сказать в свое извинение, но Тереза не проявила неудовольствия и не удивилась тому, что он не появлялся у нее так долго; избавив его от необходимости лгать, она не задала ему ни одного вопроса. Это задело его, и он заметил, что ревнует ее больше, чем прежде.
«Наверное, она встречалась со своим любовником, — подумал он, — и забыла обо мне».
Однако он ничем не выдал своей досады и вел себя так сдержанно, что Тереза поверила его равнодушию.
Прошло несколько недель, в течение которых в сердце его сменялись то бешенство, то холодность, то нежность. Ничто на свете не было для него так необходимо и так благотворно, как дружба этой женщины, ничто на свете не было для него так горько и оскорбительно, как невозможность надеяться на ее любовь. Признание, которого он от нее потребовал, нисколько не излечило его, как он надеялся, а, напротив, лишь разожгло его муки. Теперь он уже не мог скрывать от самого себя свою ревность, потому что у нее была вполне определенная причина — признание Терезы. Как мог он вообразить себе, что, едва лишь узнав эту причину, он утратит желание бороться, чтобы уничтожить ее?
Однако он не прилагал никаких усилий, чтобы занять место невидимого и счастливого соперника. Ему мешало самолюбие — чрезмерное, когда дело касалось Терезы. Оставшись один, он ненавидел этот призрак, мысленно унижал его, представлял его себе в смешном виде, оскорблял его и вызывал на дуэль по десять раз в день.
А потом ему надоедало страдать, он возвращался к кутежам, на время забывался и снова впадал в глубокую грусть, потом проводил часа два у Терезы, счастливый, что видит ее, что дышит тем же воздухом, которым дышит она, и нарочно пререкался с ней, ради удовольствия услышать ее голос, когда она ласково его журила.
В конце концов он возненавидел ее за то, что она не догадывалась о его мучениях; он презирал ее за то, что она оставалась верна этому любовнику, который был, конечно, человеком посредственным, раз она не испытывала потребности говорить о нем; Лоран уходил от нее, клянясь себе, что долго не будет встречаться с ней, а сам рад был бы вернуться через час, если бы мог надеяться, что она его примет.
Тереза, которая в какой-то момент заметила его чувства, теперь успокоилась на этот счет, так хорошо он играл свою роль. Она искренне любила этого несчастного юношу. Под невозмутимым и рассудительным видом она скрывала душу восторженной художницы; прежде она преклонялась перед тем, чем он мог бы стать, и от этого культа у нее осталась жалость к Лорану, желание баловать его, смешанное с подлинным уважением к страдающему и заблудшему гению. Если бы она была вполне уверена в том, что не возбудит в нем никаких низменных желаний, она ласкала бы его, как сына, и были минуты, когда она едва удерживалась от того, чтобы не говорить ему «ты».
Примешивалась ли любовь к этому материнскому чувству? Несомненно, хоть и против воли Терезы; но женщина по-настоящему целомудренная, в чьей жизни было больше труда, чем страсти, может долго хранить в тайне от самой себя любовь, с которой она решила бороться. Терезе казалось, что она не ждет ничего для себя от этой привязанности, которая приносила ей только волнение и беспокойство; заметив, что Лоран успокаивается, что ему хорошо возле нее, она старалась поддерживать его умиротворенное состояние, и это ей удавалось. Она знала, что он не способен на такую любовь, какую она считала истинной, и поэтому была оскорблена и испугана, когда он признался ей в своих фантазиях. Когда этот приступ влюбленности прошел, она была рада тому, что нашла в невинной лжи средство предотвратить его повторение; всякий раз, как Лорана охватывало волнение, он начинал говорить о непроходимой ледяной преграде Балтийского моря, и она, не чувствуя страха, привыкла, не обжигаясь, жить среди огня.
Все эти страдания и опасности, угрожавшие обоим друзьям, скрывались и словно тлели под привычкой к веселым насмешкам, присущей французским художникам и отличающей их как бы несмываемой печатью. Это наша вторая натура, за которую иностранцы-северяне часто нас упрекают и которая вызывает немалое к нам презрение, в особенности со стороны серьезных англичан. Однако она позволяет очаровательно выразить несмелое чувство и часто спасает нас от многих безумств и глупостей. Искать смешную сторону вещей — значит открывать в них слабое и нелогичное. Смеяться над опасностями, угрожающими нашей душе, значит упражняться в том, чтобы не ощущать перед ними страха: так поступают наши солдаты, когда идут в огонь со смехом и песнями. Подтрунивать над другом часто означает спасти его от малодушия, которого он не стремился бы преодолеть, если бы мы его жалели. Наконец, смеяться над собой — значит избежать глупого опьянения излишним самолюбием. Я заметил, что люди, которые никогда не шутят, всегда тупы, тщеславны и невыносимы.
Когда Лоран бывал весел, его остроумие переливалось всеми красками, он становился ослепительным, как его талант, и это было вполне естественно, потому что такова была его натура. Тереза была не так остроумна, как он, в том смысле, что, по природе мечтательная, она охотнее молчала, чем разговаривала; но ей как раз было необходимо общество живых и веселых людей; среди них пробуждалось и ее остроумие, и хотя в ее шутках не было столько блеска, зато в них тоже была своя прелесть.
Любовь была единственным предметом, над которым Тереза никогда не шутила и не позволяла шутить другим, а так как разговор обоих друзей всегда происходил в шутливом тоне, то в нем никогда не упоминалось о любви, не допускалось даже никакого намека на это чувство.
В одно прекрасное утро портрет господина Палмера был закончен, и Тереза передала Лорану от своего друга солидную сумму, которую молодой человек обещал отложить на случай болезни или других непредвиденных расходов.
Лоран подружился с Палмером, пока писал его портрет. Он находил его таким, каким тот был на самом деле: прямым, справедливым, щедрым, умным и образованным. Палмер был богат; он унаследовал свое состояние от родителей-коммерсантов. Сам он в молодости долгие годы занимался коммерцией и совершал далекие путешествия. В тридцать лет он решил, что уже достаточно богат, и поступил очень разумно, начав жить для себя. С тех пор он путешествовал только для своего удовольствия; повидав, как он говорил, много любопытного в экзотических странах, он теперь наслаждался видом прекрасного и изучал страны, культура которых представляла подлинный интерес.
Не будучи большим знатоком искусства, он обладал довольно хорошим вкусом и имел обо всем правильные суждения, подсказанные ему здравым смыслом. Застенчивость мешала ему с легкостью говорить по-французски; в начале диалога речь его была неразборчива и до смешного неправильна; но когда он чувствовал себя свободно, видно было, что он знает язык и что ему не хватает только практики и уверенности в себе, чтобы прекрасно говорить на нем.
Вначале Лоран изучал этого человека с большим волнением и любопытством. Когда ему было с очевидностью доказано, что Палмер не любовник мадемуазель Жак, он стал ценить его и питать к нему дружеские чувства, правда, очень мало похожие на те, которые он испытывал к Терезе. Палмер был философ, человек широких взглядов, довольно жесткий по отношению к себе и очень снисходительный к другим. По своим убеждениям и по характеру он был похож на Терезу и почти всегда во всем бывал с ней согласен. Временами Лоран еще чувствовал ревность к тому, что он называл, пользуясь музыкальным термином, их непоколебимым унисоном, но это была только интеллектуальная ревность, и он не осмеливался говорить о ней Терезе.
— Ваше музыкальное определение никуда не годится, — возражала она, — Палмер — человек слишком спокойный и слишком совершенный для меня. Во мне побольше огня, и пою я громче. Я по сравнению с ним верхняя нота мажорной терции.
— А я тогда только фальшивая нота, — замечал Лоран.
— Нет, — говорила Тереза, — с вами я смягчаюсь и спускаюсь ниже, чтобы образовать минорную терцию.
— Значит, со мной вы спускаетесь на полтона?
— И получается, что к вам я ближе на пол-интервала, чем к Палмеру.
Назад: I
Дальше: III