V. Пепел костра
Наступил вечер. Ночь постепенно окутывала своим бескрайним покрывалом пустынную площадь, погасший костер… Давящая тревога, какая всегда следует за ударами грома, еще висела над потрясенным Парижем. И на пустой Гревской площади, где еще совсем недавно бушевали мятежники с обагренными кровью руками, одиночество казалось еще более пугающим. А этот человек был совсем один. Над остывающим костром слабо светился огонек фонаря. Человек, склонившись над кучей головешек и пепла, рылся в ней — обыскивал ее терпеливо, дрожащими от волнения руками. Он был очень бледен, иногда слеза скатывалась по его щеке и падала в пепел.
Время от времени это странное занятие прерывалось: человек быстро наклонялся, трагически-набожным жестом вынимал из пепла белую косточку и нежно, бережно укладывал ее в дубовую шкатулку. Потом вытирал пот со лба тыльной стороной руки и снова принимался за свою скорбную работу. Текли минуты, часы… И вдруг он замер, потом бросился на колени: в очередной груде пепла ему открылась… голова казненной, голова, которая в мерцающем свете фонарика казалась странно живой, голова, которую едва затронуло пламя костра, хотя тело было полностью обуглено. Рыдание сотрясло плечи ночного труженика, он молитвенно сложил руки и прошептал:
— Мама… Матушка…
В эту минуту на углу Гревской площади показалась Мари де Круамар. Очень медленно она двинулась к куче пепла, которая прежде была костром. Девушка была в глубоком трауре — как полагалось в ту эпоху, в черно-белой одежде. Она носила этот траур по матери Рено — об ужасной кончине отца она даже и не знала. Дама Бертранда, которой преданность подсказала спасительную, как ей казалось, ложь, еще вечером сказала ей, что барон Жерфо стал изгнанником и бежал, поскольку, по мнению короля Франциска I, нес ответственность за побоище на площади и мятеж нищих. Так что Круамар якобы удалился в свой замок, находившийся неподалеку, в Иль-де-Франс…
Но что же делает в такой час Мари де Круамар здесь, на площади, совсем одна? Она подходит к пепелищу, поднимает голову и видит молодого человека.
— Рено, — шепчет она едва дыша. — Рено! Вот почему какая-то неведомая сила, сила, похожая на ту, что влекла меня под тополя, привела меня сюда! Господи! Господи! Значит, Тебе было угодно, чтобы дочь Круамара услышала проклятие из уст сына казненной по ее вине.
Еле слышно вымолвив эти слова, Мари де Круамар содрогнулась с головы до ног. Содрогание боли и ужаса напоминало последнее содрогание умирающего. Рено поднял глаза… И увидел ее!
Мари окаменела. Но Рено, не дав ей прийти в себя, заговорил, и голос его был исполнен странной нежности:
— Я звал вас, Мари, и вот вы пришли мне на помощь… О, Мари, дорогая моя невеста, я благословляю вас!
Тщетно пытаясь овладеть своими выплескивающимися через край чувствами, заглушить ужас, порожденный встречей с любимым после такого страшного преступления, Мари пробормотала:
— Вы меня звали… Вы говорите, что звали меня…
— Да, Мари, — просто ответил юноша, подходя к ней и дотрагиваясь до ее руки. — Я звал тебя. И ты меня услышала, раз ты здесь. Прости меня, — охрипшим от рыданий голосом продолжал он. — Когда я пришел сюда, чтобы отыскать в грудах пепла останки моей матери, я испугался, что не смогу этого сделать, я почувствовал, как кружится голова, как меня одолевает дрожь… И тогда, Мари, я подумал о тебе. Я подумал, что твоя любовь поможет мне справиться с болью, сделает меня сильнее. И я позвал тебя… Я позвал тебя в надежде, что ты, которая стала моим ангелом-хранителем, может быть, не допустишь, чтобы горе и отчаяние, которые поселили в моем сердце Круамар и его дочь, раздавили меня…
Душа Мари запела от ужасающей радости… Запела душа, но она сама не издала даже легкого вскрика, только до крови искусала губы.
«Всемогущее Небо! — пела душа молчащей девушки, нервы которой были натянуты, как струны. — Рено не проклинает меня! Рено не знает о том, что я дочь Круамара! Рено сегодня не заметил меня в окне! Господи, боже мой, сделай так, чтобы он никогда, никогда не узнал…»
Ей ни на секунду не пришла в голову мысль о том, что нужно признаться, нужно попытаться объяснить роковое стечение обстоятельств, объяснить, что она не доносила, что никого не хотела предать, а если и сделала это, то — невольно, не сознавая, что делает. Мари не сказала ни слова. И молча принесла себе самой нерушимую клятву: прожить всю жизнь рядом с Рено, не сказав ему, кто она на самом деле. Что это? Ложь? Нет! Лицемерие? Нет! В любви эти слова теряют свой привычный смысл. Нет на свете женщины, которая не поймет: если бы девушка призналась в своем преступлении, в своей лжи, в своем лицемерии, она не только навеки утратила бы любовь Рено — объявив, что она дочь убийцы и доносчица, Мари смертельно ранила бы возлюбленного, умерла бы для него сама.
И в течение нескольких секунд несчастная во всех подробностях сочинила всю свою жизнь, жизнь девушки без имени, нашла ответы на все вопросы Рено, сумела представить себе существование, построенное на лжи, но лжи, обращенной в высшую истину.
— Рено, — спокойно сказала она, и голос ее чуть-чуть дрожал только от прилива чистой любви, только от безграничной нежности, — Рено, возлюбленный мой, я принадлежу тебе вся, целиком. Мое сердце, моя душа, мое мужество — для тебя одного. Я готова. Хочешь, я помогу тебе?
— Мне помогает одно твое присутствие, — прошептал Рено, опьяненный невыразимой музыкой, прозвучавшей в ее словах. — Я уже закончил, посмотри…
Подняв фонарик, он осветил его лучом внутренность шкатулки, напоминавшей гробик для новорожденного младенца. Мари справилась со слабостью. Она подошла ближе, склонилась к бедным косточкам — какие-то из них остались белыми, другие обуглились и почернели, — осенила себя крестным знамением и принялась молиться. А потом обвила руками шею Рено.
— Мой жених, мой супруг, раньше я просто любила тебя. Но только теперь поняла, что значат эти слова: «Я люблю тебя». Твоя боль, мой Рено, это моя боль. Никогда в жизни я так не страдала, потому что до сих пор страдала только за себя, только сама по себе. Но это сегодняшнее страдание, Рено, не скрепляет ли оно наш союз?
— Союз, да, — трепеща от волнения, отвечал Рено. — Союз навеки. Судьба соединила нас, и ничто не сможет нас разлучить.
— Ничто? — выдохнула она.
— Ничто и никто, Мари. Никогда. Даже смерть, поверь мне!
— Я тебе верю, — сказала девушка.
Тогда Рено склонился к голове, которую откопал в груде пепла, и очень нежно обтер ее куском заранее приготовленной белой ткани. Мари, чувствуя, что вот-вот потеряет сознание, попыталась закрыть глаза. Но веки не хотели опускаться. Рено еле держался на ногах и дрожал, словно его била лихорадка. Дважды он пытался поднять с земли легкую ношу, и дважды силы изменяли ему. Наконец он справился с собой, взял в руки мертвую голову и, все еще пошатываясь, простоял так несколько минут.
Мари опустилась на колени. Она думала, что не выдержит этого зрелища, что сейчас умрет сама. Рене плакал. Мари, слушая его надтреснутый голос, тоже обливалась слезами.
— Матушка моя, моя бедная старенькая мама, простите! Простите меня и простите этого ангела, который явился на ваше погребение…
Испуганная Мари с трудом сдержала тяжкий вздох, похожий на мучительный стон.
— Правда, матушка, вы ее простите? — захлебываясь рыданиями, продолжал молодой человек. — Это же не ее вина, что я остался в Париже и вам пришлось ждать! Она же не знала, матушка! Если бы она знала, что дочь Круамара расставляет вам сети, она бы сама уговорила меня бежать, настояла на том, что надо спасти вас. Разве не так, Мари, моя обожаемая невеста?
— Так, — ответила Мари, впиваясь ногтями в собственные ладони, чтобы не закричать.
— Поэтому простите, простите ее, матушка! — словно в бреду, повторял и повторял Рено.
И в эту минуту голова… мертвая голова… обескровленная голова открыла глаза. Мари слабо вскрикнула, охваченная беспредельным ужасом. Рено, словно от внезапно обрушившегося на него удара какой-то таинственной силы, снова пошатнулся и стал едва ли не таким же бледным, как голова, которую он все еще бережно держал в руках. Но почти сразу же опомнился и произнес с мрачной торжественностью:
— Мертвые слышат…
Воцарилась глубокая тишина, такая, будто с незапамятных времен над Парижем не раздавалось никакого шума, ни одного звука. Гревская площадь уплывала во тьму. Мари дрожала, словно холод склепа пробирал ее до костей. Ей казалось, что она — вне реальности, вне настоящей жизни, что с этого мгновения и навсегда она погружается в мир снов.
— Видишь, — сказал Рено с экзальтацией, граничившей с безумием, — видишь, она простила нас, Мари! Значит, мы можем спокойно жить и любить друг друга… Моя мать благословила нашу любовь.
Душераздирающий вздох Мари стал ему ответом.
— А вы, матушка, — продолжал между тем Рено, — спите спокойно. Я сдержу свое обещание. Я снова повторяю клятву, которую произнес, когда вы открыли мне имя доносчицы. Я говорю: матушка, вы будете отомщены! Дочь Круамара умрет той же смертью, что умерли вы: в пламени!
Мари изнемогала, ее словно раздавил тяжкий груз вины. Она оперлась руками о землю, боясь упасть, и больно закусила язык, чтобы не закричать во весь голос: «Пощадите! Смилуйтесь! Смилуйтесь над Мари де Круамар! Смилуйтесь надо мной! Смилуйтесь над моей любовью!»
Стук молотка, бившего по железным шляпкам гвоздей, вернул ее к реальности. Девушка с трудом поднялась. Рено уже положил мертвую голову матери в дубовый гробик, накрыл останки припасенной для этого материей, а теперь заколачивал крышку. Он сказал просто:
— Мари, постарайтесь быть храброй до конца. Посветите мне.
Девушка, которой казалось, что она сходит с ума, едва понимая, что, собственно, она делает, взяла фонарь и встала рядом с Рено. Он вбивал гвозди. В эту минуту тяжелые размеренные шаги нескольких человек раздались где-то в ночи неподалеку от них. Шаги отдавались эхом по спящей Гревской площади.
Это был патруль лучников королевской охраны, которым командовал офицер из Лувра. Рядом с офицером шли двое мужчин, на вид — дворянского происхождения. Может быть, они настояли на том, чтобы их взяли с собой патрулировать улицы ночного Парижа, потому что были друзьями офицера, руководившего небольшой группой, а может быть, наоборот, патруль был предоставлен в их распоряжение для поисков кого-то, кого знали только они… Вооруженные люди резко остановились, заметив Рено и Мари, они замерли в суеверном страхе. Кто это стоит на коленях, забивая гвозди в маленький гробик, — человек или призрак? А что за фигура застыла рядом с ним — это женщина под черной вуалью или статуя? Странная сцена, свидетелями которой они оказались, сцена, слабо освещенная фонариком, мерцавшим в руке женщины-статуи (или она тоже была призраком?), повергла солдат в ужас. Они попятились, наталкиваясь друг на друга и бряцая доспехами. Один из двух сопровождавших патруль дворян, напротив, подошел поближе, присмотрелся к непонятным созданиям, глухим голосом выругался со злобной радостью и вернулся к своим спутникам.
— Ну что? — спросил офицер. — Вы поняли, что тут делают эти два посланца Сатаны? Неужели заколачивают в свой ящик душу колдуньи, чтобы отнести ее своему хозяину? И…
Офицер не шутил. Но дворянин, не дав ему договорить, схватил его за руку и прошептал в самое ухо:
— Тихо! Молчите, сударь! Ваш обход закончен. Возвращайтесь во дворец и, пожалуйста, без шума. И дайте знать обоим сыновьям короля, что им больше не о чем беспокоиться…
Офицер без лишних слов и с явным удовольствием повиновался. По его знаку патруль повернулся кругом и бесшумно удалился, исчезнув в ночи. А дворяне остались у пепелища. Спрятавшись в густой тени навеса одного из ближайших домов, они жадно следили за всем, что происходило в мерцании маленькой погребальной звездочки. Мы уже видели прежде этих дворян: один из них — граф Жак д'Альбон де Сент-Андре, другой — барон Гаэтан де Роншероль.
Но ни Мари, ни Рено не заметили присутствия посторонних. Когда последний гвоздь по шляпку погрузился в дерево крышки, оба они словно пробудились от наставшей внезапно тишины. Их охватила дрожь. Рено, справившись с волнением, поднялся с колен и взял дубовый гробик в руки. Сделал Мари знак следовать за ним. Вскоре они достигли ограды, и молодой человек открыл калитку, запертую на простую задвижку. Они вошли. И Мари увидела вокруг себя беспорядочное нагромождение могильных камней и высоких каменных крестов. Они оказались на Кладбище Невинных.
Рено зашел в хижину, где хранились инструменты могильщиков, и вынес оттуда заступ. Принялся копать. Когда вырыл яму, поднял голову и взглянул на Мари. Бледная, в своих траурных одеждах, она при этом неровном свете фонарика напоминала призрак скорби.
Она выглядела такой печальной, такой окаменевшей в отчаянии, что ему показалось: ее образ отныне и навсегда врезался в его память как символ горя.
Он взял невесту за руку и задержал ее ладонь в своей — может быть, затем, чтобы придать себе мужества, потом, вернувшись к своим заботам, бережно уложил маленький гробик на дно могилы и засыпал ее землей.
— Покойтесь с миром, дорогая матушка, — произнес он. — Прощайте. А я, я приложу все силы, чтобы выполнить то, что я вам обещал. Я найду дочь Круамара, где бы она ни скрывалась, я…
Рыдания не дали ему договорить. Мари изнемогала.
Рено снова подошел к ней, снова взял ее руку и звучным и мелодичным голосом, какой бывал у него всегда, когда гнев и жажда мести не делали его резким, хриплым и жестким, не придавали ему металлического оттенка, спросил:
— Мари, дорогая моя, вы меня любите?
— Ах! — воскликнула она, и этот возглас исходил из всего ее существа. — Боже мой, как вы можете об этом спрашивать?!
— Так вот, возлюбленная моя невеста, скажите же мне перед этой свежей могилой то, что обещали сказать вчера. Пусть матушка станет свидетельницей нашей помолвки.
— Что сказать? — пробормотала Мари, трепещущая от волнения и страха.
— Назовите имена ваших родителей, вашего отца, вашей матери, — напомнил Рено.
Мари последним усилием заставила себя выпрямиться. Она уже выстроила во всех деталях здание своей лжи, лжи, которая спасет их обоих от отчаяния, спасет и его и ее, но прежде всего — Рено.
Она медленно обвила руками шею человека, которого любила в эту минуту, как никогда прежде, любила самой чистой и искренней любовью, она положила белокурую головку в траурной вуали ему на плечо и прошептала:
— Послушай, Рено, тебе надо знать, почему я так колебалась, прежде чем сказать тебе правду… У меня нет ни отца, ни матери, у меня нет никакой семьи… Я — ничье дитя, я девушка без имени…
Рено вздрогнул и еще крепче прижал к себе возлюбленную.
— Но если у тебя нет семьи, нет ни отца, ни матери, значит, я заменю тебе их всех, я один стану твоей семьей…
— Да-да, — повторяла она, судорожно прижимаясь к нему.
— А что до имени, то скоро оно у тебя будет: я дам тебе свое!
И тут последовала масса вопросов — и это было чудовищно, это было самое страшное испытание, — но Мари справилась с ним, потому что на каждый вопрос она находила единственно верный, абсолютно точный ответ, так, словно всю жизнь только и готовилась к этому «экзамену», словно всю жизнь пыталась как-то изловчиться, что-то изобрести, подобрать самые убедительные подробности.
Из ее рассказа вытекала следующая история. Сразу после рождения ее подбросили на паперть собора Парижской Богоматери. Совсем простая женщина взяла ее к себе. Этой женщиной была Бертранда. Назавтра после этого события кто-то таинственным образом прислал Бертранде очень большую сумму денег, приложив к ним документы, удостоверяющие, что взятая ею под свою опеку девочка владеет домом на улице Тиссерандери. Бертранда, к тому времени ставшая вдовой, воспитала подкидыша как родную дочь. Из того, что девочка явно была из богатой семьи, Бертранда сделала вывод, что ее родители — знатные дворяне, называла ее «мадемуазель», словно Мари была дочерью какого-нибудь герцога или графа, и обращалась с ней так, будто была не приемной матерью, а верной и преданной служанкой. Мари с Бертрандой поселились в доме на улице Тиссерандери, девочка выросла там и не знала никакого другого дома вплоть до дня, когда встретилась с Рено…
Вот что рассказала Мари де Круамар сыну Колдуньи. Но это не был связный рассказ. Это был ряд вопросов и ответов, причем исчерпывающие ответы следовали за вопросами, продиктованными страстно влюбленному юноше благородным любопытством, без секундного колебания.
— Скажи, теперь, когда ты узнал все, ты меня не бросишь? Не оттолкнешь? — спросила Мари.
Рено еще крепче сжал девушку в объятиях и приподнял ее над землей так, словно держал в руках прекрасную драгоценную лилию.
— Ты — моя ненаглядная невеста!
— Я — твоя жена! — взволнованно прошептала Мари.
— Да-да, моя возлюбленная! Ты должна ею стать. Завтра же я схожу в Сен-Жермен-л'Оссерруа к одному старому священнику, моему другу, и мы отпразднуем нашу свадьбу.
Мари снова задрожала, но уже не от любви — от ужаса.
Она почувствовала, как когти злого рока впиваются в ее ослабевшую душу. Потому что свадьба… О боже! Брак по закону! Событие, которого никак нельзя избежать! А ведь что это означает?
Либо ей придется самым законным образом поставить свою подпись, то есть — написав фамилию, признаться, чья она дочь на самом деле, либо солгать, написать в божьих книгах только имя, а значит — обмануть самого Господа Бога.
Эта свадьба, приводящая ее в такой ужас свадьба может привести только к одному из двух последствий.
Или к катастрофе!
Или к святотатству!
И в том, и в другом случае ее подстерегает смерть!