Книга: Улав, сын Аудуна из Хествикена
Назад: 1
Дальше: 3

2

От отца Улав наследовал большую боевую секиру – острой наугольной ковки, со стальным лезвием, выложенную по бокам золотом, а рукоять секиры была медная и тоже с золотой насечкой. У секиры имелось имя, и звалась она Эттарфюльгья [Хранительница рода (древненорв.)].
То было великолепное оружие, и мальчик, владевший им, думал: другое такое сокровище едва ли сыщется в Норвегии. Но об этом он никогда никому не говорил, кроме Ингунн, а она верила ему и гордилась секирой ничуть не менее Улава. Секира всегда висела над кроватью мальчика в большой горнице.
Но однажды той самой весной Улав увидел, что в лезвии появился какой-то изъян, а когда снял секиру со стены, то заметил: стальное лезвие отделилось от железной лопасти и дребезжит и болтается в том месте, где оно должно быть к ней припаяно. Он понимал, что тщетно было бы допытываться, кто брал секиру и испортил ее. Поэтому он никому ничего не сказал, кроме Ингунн. Посоветовавшись, они сговорились меж собой, что лишь только Стейнфинн снова уедет из дому, Улав верхом отправится в Хамар; там жил знатный оружейник, и уж если он не сможет починить секиру, то никому этого не сделать. И вот однажды утром, за неделю до Иванова дня, пришла Ингунн и сказала Улаву: нынче, мол, отец собирается на север к Колбейну, они могут воспользоваться случаем и отправиться на другой день в торговый город.
Улаву и в голову не приходило, что она поедет вместе с ним. Уже много лет минуло с той поры, как они были в городе, и Улав не очень-то и знал, далеко ли туда добираться, но думал, что смог бы обернуться к ужину, если бы выехал рано поутру. Однако же у Ингунн не было своей лошади, а в усадьбе не нашлось бы ей под стать. Если же они поочередно поедут на его коне Эльгене, домой им раньше поздней ночи не поспеть. Впрочем, дело кончится тем, что она поедет верхом, а ему придется все время идти на своих двоих – Улаву это было хорошо знакомо с прежних времен, когда они спускались к обедне в долину, в главную церковь округи. А Стейнфинн и Ингебьерг, верно, страшно разгневаются, когда узнают, что он взял с собою Ингунн в Хамар. Но Улав только и ответил: ежели она собирается в город, им придется спуститься вниз к берегу и плыть на лодке – отправиться же в путь надо как можно раньше.
На другое утро, когда до зари было еще далеко и стояла светлая ночь, тихая и прохладная, он выскользнул из большой горницы поглядеть сперва, какая на дворе погода. После спертого воздуха в доме, где спали и люди, и собаки, холодный от росы воздух освежал, как купание. Стоя на каменном порожке перед дверью, мальчик глубоко вдыхал ночную свежесть.
Внизу среди пашен виднелись кусты черемухи все в бело-зеленой пене цветов – весна пришла и сюда, в горы. Еще дальше поблескивало озеро, его матово-серая гладь была испещрена темными полосами, предвещавшими дождь. Небо было также белесовато-серое, а низко над морем неслись темные грозовые тучи – видно, и ночью лил дождь. Когда Улав ступил на траву, его высокие желтые сапоги из некрашеной кожи потемнели от сырости, на голенищах проступили бурые пятна. Он уселся на каменный порожек, стянул сапоги, связал их ремнями и перекинул через плечо, на котором уже висели свернутый плащ и секира.
Он пересек босиком мокрый тун и подошел к стабуру [], где нынче в верхнем жилье вместе с двумя прислужницами ночевала Ингунн – чтоб ей незаметно ускользнуть со двора. Ради поездки в город Улав надел свое лучшее платье – кафтан и штаны светло-синего аглицкого сукна. Но из одежды этой он уже порядком вырос – кафтан жал в груди, и рукава были коротки, да и полы едва прикрывали колени. Штаны тоже слишком плотно облегали тело, а следы Ингунн срезала еще осенью, так что теперь штанины доставали лишь до середины икр. Но ворот кафтана украшала красивая застежка чистого золота, а стан стягивал пояс, усаженный серебряными розами, с ликом Святого Улава на пряжке; у кинжала были позолочены и рукоятка, и ножны. Улав подошел к крытой галерейке стабура, трижды легонько постучал в дверь и стал ждать.
Запела птица, переливы и посвисты струились, как родниковая вода, заглушая тихий, сонный писк в кустах. Улав увидел птицу; она сидела на вершине ели – крохотная точка на глади золотистого северного неба. Он разглядел, как она, словно трепещущее сердечко, сперва сжалась в комок, а потом снова расправила крылышки. Стаи туч в вышине начали багроветь, побагровело и небо над горной грядой по другую сторону озера, ярким багрянцем отразилось в его водах… Улав постучал снова, на сей раз гораздо сильнее – стук этот так громко отозвался в утренней тишине, что Улав затаил дыхание, прислушиваясь, не разбудил ли кого в домах.
Немного погодя дверь приотворилась – из стабура выскользнула девушка. Тяжелая копна золотисто-каштановых волос в беспорядке падала ей на плечи. Она была в рубахе с короткими рукавами – верх из беленого полотна, расшитого зелеными и синими цветами, подол же – из грубой сероватой холстины. Рубаха ей была длинна и прикрывала узкие, розово-белые ножки. Узелок с платьем она несла под мышкой, в руке же держала котомку со съестным. Протянув ее Улаву, она бросила на землю узелок и, тряхнув головой, откинула волосы с лица, раскрасневшегося после сна, – одна щека была румянее другой. Достав из узелка поясок и перехватив им рубаху, она подтянула ее.
Девушка была высокая, хрупкая, с тонкими руками и ногами, с длинной шеей и маленькой головкой. Лицо у нее было чуть треугольное, с низким, широким, выпуклым белоснежным лбом; на виски словно падала тень от роскошных густых волос. Щеки – слегка впалые, отчего нижняя часть лица казалась слишком длинной, а подбородок заостренным; нос – прямой и короткий. И все же ее личико таило в себе какое-то неизъяснимое беспокойное очарование: нежное, белое с румянцем на щеках; глаза – огромные, темно-серые, с голубыми, как у малого ребенка, белками, затененные темными ресницами, с прямой черной полосой бровей и выпуклыми белыми веками; рот небольшой, но губы яркие, что ягоды. Ингунн, дочь Стейнфинна, была прекрасна в своей чистой юности.
– Давай-ка поторопись, – сказал Улав, потому что она, усевшись на крыльце, стала неторопливо натягивать длинные холщовые чулки []. – Лучше нести чулки с башмаками в руках, покуда не высохнет трава.
– Не хочу идти босиком по мокрому склону в такую стужу… – Она дрожала от холода.
– Тебе станет теплее, когда натянешь платье, да поторапливайся, видишь – уже совсем рассвело.
Не ответив, Ингунн развязала тесемки, державшие чулки, и еще раз обмотала их вокруг ног. Улав повесил ее одежду на перила.
– Плащ надо взять с собой – день нынче будет ненастный.
– Плащ мой внизу, у матушки, я забыла его взять вчера. Видать, распогодится, а ежели хлынет дождь, мы, уж верно, найдем, где укрыться.
– Коли дождь польет, когда мы будем в лодке… Да и в городе тебе без плаща не обойтись. Но можешь надеть, как всегда, мой…
Ингунн взглянула на него через плечо.
– До чего же ты несговорчивый, Улав! – Она принялась обуваться.
Улав только было собрался ответить, но тут она склонилась над башмаками, и рубаха соскользнула у нее с плеч, обнажив грудь, плечи и ключицы. И внезапно волна новых, неизведанных чувств нахлынула на юношу; робкий и смущенный, стоял он, не в силах отвести глаз от белизны ее обнаженного тела. Будто он никогда прежде не видел его; столь близкая и хорошо знакомая, Ингунн показалась ему совсем иной. Словно бурная лавина обрушилась в душе Улава, и чувства его к названой сестре потекли совсем по иному руслу. Самым пылким из обуревавших его теперь чувств была нежность, в которой сострадание смешивалось с некоторым ощущением собственного превосходства; ее опущенные покатые плечи были такие слабые, но локти уже по-женски округлые. Ее тонкие белые руки казались такими мягкими от кисти до локтя, словно под гладкой, шелковистой кожей не было мышц – в его воображении возникло воспоминание о неспелом, еще не налившемся соками колосе, в котором нет ничего, кроме молочноватой мякоти. Улаву захотелось нагнуться к ней, приласкать и утешить – вот так внезапно ощутил он разницу между ее нежной женственностью и своим собственным плотным, мускулистым телом. Он не раз видел ее прежде в баньке и видел себя самого, свою худую, но плотную, выпуклую грудь, видел, как на животе ходили гладкие, сильные мышцы, как вздувались буграми мышцы, когда он сгибал руку. С детской гордостью радовался он тому, что родился мальчиком… Теперь же это чувство превосходства оттого, что сам он так силен и хорошо сложен, странным образом пронизала нежность; она была так слаба – ему, верно, придется защищать ее. Улаву хотелось обвить рукой эти узенькие плечи, спрятать в своей ладони ее девичью грудь. Ему вспомнилось, как нынешней весной он напоролся грудью на кол – то было на выселках у Гунлейка, – он разодрал тогда платье и сильно оцарапал тело. Его пробрала дрожь, и он решил, что никогда больше не дозволит Ингунн карабкаться с мальчишками на крышу хутора Гунлейка… Он зарделся, когда она взглянула на него.
– Чего уставился? Матушка и не заметит, что я взяла ее рубаху, она все равно не носит ее.
– Тебе не холодно? – спросил он, и Ингунн изумилась еще больше: он сказал это так тихо и ласково, как ему случалось порой говорить, когда с ней грубо обходились во время игры.
– Да нисколечко! – смеясь ответила Ингунн.
– Одевайся побыстрее, – заботливо сказал он. – У тебя гусиная кожа на руках.
– Сейчас, только застегну рубаху… – Расшитые края ворота топорщились; она старалась изо всех сил, ко не могла продеть толстую материю в маленькое колечко застежки.
Улав снова снял поклажу, которую уже взвалил себе на плечи.
– Можешь взять мою – кольцо в ней шире.
Отстегнув золотую застежку у себя на груди, он протянул ее Ингунн. Та смотрела на него вне себя от изумления. Она не раз клянчила у него нагрудную застежку только поносить, но чтоб он сам предложил взять ее – такого еще не бывало. Столь драгоценное украшение чистого золота, да такое большое! Вдоль наружного края застежки, были выписаны по-латыни слова ангельского благовещения: «Amor vincit omnia» []. Ее родич Арнвид, сын Финка, говорил, что по-норвежски это значит: «Любовь побеждает все», потому что владычица Пресвятая Мария побеждает злобу своих врагов исполненными любви молитвами.
Ингунн надела алое праздничное платье, перехватила стан шелковым поясом, в расчесала пальцами свои разлохматившиеся волосы.
– Не дашь ли мне свой гребень, Улав?
Он только что снова собрал пожитки, а теперь опять положил их на землю, отыскал в кошеле гребень и дал ей, не выказав при этом ни малейшего нетерпения.
Но когда они спустились вниз и пошли по дорожке, протоптанной меж плетнями в большом приходе, головокружительное волнение, обуревавшее Улава, стало мало-помалу спадать. Установилась ясная погода, солнце жарко припекало, к тому же поклажа была нелегка – котомка, секира, плащ, сапоги. Ингунн, правда, вызвалась была понести что-нибудь, но это было как раз тогда, когда они шли дремучим лесом и под елями веяло прохладой; приятной свежестью пахли хвоя, кукушкин лен и молодая листва. Солнце уже золотило верхушки деревьев, и птицы распевали во все горло – неожиданно зародившееся душевное смятение еще владело Улавом. Она попросила его остановиться, ей, мол, нужно переплести волосы, она забыла ленту – да, как это похоже на нее. Но когда она распустила косы, ее золотисто-каштановая грива красивыми волнами легла надо лбом, а на впадинки у висков, казалось, упала тень от коротких завитков у корней. При взгляде на эти кудряшки его охватила нежность. Поэтому, когда она предложила что-нибудь понести, он только покачал головой, а после Ингунн уже ни разу о том не заикалась.
Здесь внизу у фьорда [] лето было в самом разгаре, Они перелезли через плетень и пересекли огороженный выгон; пастбище было точно море цветов, с пятнами светло-красного лугового тмина и золотисто-желтых лютиков. На невспаханной земле вокруг валунов сплошным ковром цвели синие фиалки, в тени ольшаника среди буйной зелени возле лесного озерца ярко пламенела красная дрема. Ингунн то и дело останавливалась и рвала цветы, а Улав все больше и больше терял терпение. Ему хотелось поскорее сесть в лодку и сбросить ношу с плеч. Кроме того, он был голоден – у них еще и маковой росинки во рту не было. Но когда она заметила, что они могли бы сесть в тени у ручейка и поесть, он отрезал: будет так, как он сказал. Вот когда он раздобудет лодку, они, прежде чем отъехать, поедят, но никак не раньше.
– Любишь ты верховодить, – посетовала Ингунн.
– Дай тебе волю, так мы доберемся в город лишь к рассвету. А послушаешься меня, может статься, к тому времени мы уж будем дома, во Фреттастейне.
Тогда она засмеялась и, бросив цветы, помчалась за ним следом.
Почти всю дорогу вниз по склону Улав с Ингунн шли вдоль ручейка, бежавшего чуть севернее домов Фреттастейна. Немного подальше в селении он превращался в маленькую речушку; на равнине же, неподалеку от фьорда, речушка растекалась и струилась широким мелководным потоком по узкому руслу, усеянному большими, обточенными водой камнями. Озеро образовало здесь большой полукруглый залив; дорога вдоль него представляла собой обычное побережье, усыпанное острыми серыми камнями, попадавшими с гор. А на берегах речушки и до самого озера росли высокие вековые ольхи.
У вала, где берег сливался с зеленым торфяником, тропинка вела мимо груды камней над могилой. Улав и Ингунн остановились и быстро прочитали «Отче наш» и «Богородицу», потом бросили по камушку на могильный холмик в знак того, что исполнили христианский долг перед покойным. Человек этот, по всему видно, покончил с собой, но самоубийство случилось уже давно, и ни Улав, ни Ингунн никогда не слыхали, кто такой был этот бедняга. Им нужно было переправиться через речку на мыс, где Улав думал взять на время лодку. Для него это не составляло труда, ведь он шел босиком; но Ингунн не успела сделать и нескольких шагов, как принялась хныкать, – круглые камешки скользят у нее под ногами, вода такая холодная, и она испортит свои лучшие башмаки…
– Тогда стой на месте, а я вернусь и перенесу тебя, – сказал Улав и зашлепал по воде обратно.
Но когда он взял ее на руки, он уж не видел, куда ступать, и посреди реки упал вместе с ней. От ледяной воды у него на миг перехватило дыхание – весь мир словно бы перевернулся вверх дном… До конца жизни в душе его, будто выжженное клеймо, запечатлелась картина – лежа в реке, он держит в объятиях Ингунн: ольшаник затеняет солнце, сквозь его листву свет падает пятнами на струящуюся воду; чуть подальше извивается длинная серая полоса берега, озаренная солнцем, а синее озеро искрится и переливается…
Но вот он пришел в себя, промокший до нитки, смущенный, растерянный оттого, что стоит с пустыми руками; и они побрели к берегу. Ингунн, хныкая, стряхивала воду с рукавов, выжимала косу и подол платья. «И о камни я ушиблась из-за тебя», – жаловалась она.
– А ну помолчи, – попросил Улав тихо, с несчастным видом. – Как только тебе не надоест хныкать по пустякам.
Небо было голубое и безоблачное, а фьорд лежал ровный и блестящий как зеркало, испещренный мелкими солнечными бликами. В его спокойной глади отражался противоположный берег: темный ельник и светлые кроны берез, дома и огороженные выгоны на склонах горы. Стало совсем тепло, летний день окутывал Улава и Ингунн горячим сладостным дыханием. Они промокли, но озноб почувствовали, только когда ступили в прозрачную тень берез на мысу.
Здесь стояла хижина вдовы рыбака – земляная избушка с одной дощатой щипцовой стеной, на которую была навешена дверь. Кроме этой лачуги, на хуторе не было ни единой постройки, если не считать хлева, сложенного из камней и дерна, да пристроенной к нему односкатной крыши – стрехи, которая должна была хоть сколько-нибудь укрыть от зимней непогоды стога сена и связки веток с листьями, запасенные на корм скоту. Неподалеку от землянки, на гноище тухли кучи рыбьих потрохов. Они испускали мерзкую вонь, и когда Улав с Ингунн подошли ближе, рой синих мух, жужжа, поднялся в воздух. В кучах отбросов кишмя кишели черви. Улав сказал, зачем они пришли, и вдова ответила, что охотно одолжит им лодку. Тогда он поскорее взял котомку со съестным и отправился подальше в рощу. Улава с детства воротило при виде копошащихся червей.
Ингунн захватила с собой кусок копченого сала для вдовы – Ауд была родом из рабов Стейнфинна, и ей хотелось расспросить про новости в усадьбе, так что Ингунн пришлось на время подзадержаться. Внизу у воды Улав нашел сухой солнечный пригорок; тут можно посидеть, поесть и обсушиться. Немного погодя явилась Ингунн с крынкой парного молока. Предвкушая завтрак и зная: с лодкой все улажено, Улав внезапно развеселился – до чего же все-таки хорошо на свежем воздухе, да еще когда едешь по своим делам в Хамар. В глубине души он даже был доволен, что Ингунн отправилась с ним: ведь он не привык разлучаться с нею; ну а если она порой немного докучает ему – что ж, и к этому он давно привык.
После того как они поели, его начало слегка клонить ко сну – в доме у Стейнфинна не было заведено подниматься в такую рань. Улав растянулся на пригорке, подперев голову руками и предоставив солнцу припекать мокрую спину; он больше не ворчал – мол, надо поторапливаться. Тогда вдруг Ингунн спросила, не искупаться ли им во фьорде.
Улав очнулся и сел.
– Вода больно холодная… – И вдруг он начал краснеть, да все пуще и пуще. Отвернувшись, он опустил глаза.
– Зябко мне в мокром платье, – пожаловалась Ингунн. – А как искупаемся, нам станет так хорошо и тепло… – Она обвила косы вокруг головы, вскочила на ноги и сняла пояс.
– Я не хочу, – неуверенно прошептал Улав. У него жарко пылали щеки и лоб. Вдруг он вскочил и, не сказав больше ни слова, повернулся и пошел в глубь мыса, в сосновый лесок.
Ингунн посмотрела ему вслед. Она привыкла к тому, что он злился, когда она не слушалась его. Тогда он убегал и долго дулся, пока гнев не проходил сам по себе. Все с тем же спокойным равнодушием она разделась и заковыляла по острым серым камешкам, которые кололи ее босые ноги, туда, где виднелась небольшая полоска песчаного дна.
Улав быстро шагал по серому мху, потрескивавшему у него под ногами. Даже на этих поросших вереском горках, спускавшихся к озеру, было совсем сухо – сосны источали запах смолы. От другого конца мыса его отделяла дальность немногим больше полета стрелы. Из воды торчал большой голый камень. Улав прыгнул на него и улегся, закрыв лицо руками. И тут вдруг ему пришло в голову: «А что, если она утонет?..» Ну конечно, не надо было уходить от нее. Но он не мог воротиться…
Внизу, в воде, поверх камней и тины, словно золотистая сеть, колыхалось отражение сверкающего солнца. Он неотрывно смотрел на водную гладь, и у него закружилась голова, – казалось, будто он плывет по морю. Каменная глыба, на которой он лежал, словно двигалась вперед по воде. И все время он, не переставая, думал об Ингунн и терзался… Ему чудилось, что он ввергнут в грех и в срам, и он скорбел об этом. Там, в горах, они часто ныряли с лодки-плоскодонки и купались в лесном озерце, плавали бок о бок в темной коричневатой воде, которую цветущие ели осыпали золотистой пыльцой с берегов. Отныне они не смогут быть вместе так, как прежде…
Ощущение было точь-в-точь таким, как и утром, когда, лежа в ручье, он вдруг увидел: хорошо знакомый мир словно перевернулся вверх дном… Казалось, будто он, Улав, снова упал в воду и лежал там униженный, опозоренный, испуганный, и видел то, что ему доводилось видеть каждый день, но только как бы снизу вверх – ведь он упал и распростерт ниц на земле.
Они с Ингунн поженятся, когда вырастут, – все было столь очевидно и просто. Он словно ждал, когда это произойдет, а когда точно – уж дело Стейнфинна решать. Случалось, по телу Улава пробегали мурашки, когда челядинцы Стейнфинна судачили о своих шашнях с бабами. Но ему представлялось чем-то само собой разумеющимся, что это могла себе позволить только безземельная голытьба; он же прирожденный бонд, владелец оделя [], коему предстоит там осесть – он должен быть иным. Думы о том, как они с Ингунн будут жить вместе и рожать детей, которые им наследуют, никогда не нарушали его покоя… Теперь же ему чудилось, будто он пал жертвой предательства – он стал не таким, как прежде, и Ингунн стала для него иной. Они начали взрослеть, хотя никто их об этом не предупредил. А то, что случалось у челядинцев Стейнфинна с их бабами, да… Стало быть, это вводило в искушение и его, Улава, вопреки тому, что Ингунн – его нареченная невеста, и у нее в сундуке хранится приданое, а сам он владеет усадьбой… Он вспомнил, как она лежала в сухой невысокой траве. Она лежала на животе, положив руку под грудь: платье туго облегало нежные округлости ее грудей, золотисто-каштановые косы змеились среди вереска. Когда она спросила, не искупаться ли им во фьорде, у него вдруг появилась ужасная мысль, и им овладел непонятный смертельный страх: ему представилось, будто они с Ингунн – два дерева, вырванные с корнем весенним паводком, и их уносит стремительный поток. Он испугался, что течение разлучит их друг с другом… И, одержимый чувством все той же пылкой страсти, он отныне, казалось, познал до конца, что означало для него владеть ею и потерять ее…
Но мысль эта была нелепа; ведь все, кто мог распоряжаться их судьбами, желали, чтобы они соединились навеки. Разве кто-либо мог их разлучить! И все же, дрожа от страха, он ощутил, как убывает, а то и вовсе исчезает его детская вера в жизнь; ведь он верил: все дни его будущей жизни, точно жемчужины, нанизаны на одну и ту же нить. Он не мог перестать думать о том, что если все же у него отнимут Ингунн, с ней вместе исчезнет и уверенность в будущем. Где-то в самой глубине души голос неведомого искусителя бормотал: «Тебе должно заручиться от нее залогом, таким же, каким неотесанные, простоватые парни заручаются у грубой бабы, к которой вожделеют, – а если кто посмеет протянуть руку к твоей собственности, ты станешь дик и необуздан, подобно волку, который скалит зубы, защищая свою добычу, или подобно племенному жеребцу, который при виде медведя встает на дыбы, гарцует и бьется не на жизнь, а на смерть за своих кобылиц, кольцом окруживших стайку пугливых, дрожащих от страха жеребят!»
Улав лежал неподвижный, разгоряченный, уставясь на солнечные блики, плывущие по воде; голова у него кружилась, в душе шла борьба с новыми обуревавшими его чувствами – и теми, что были ему понятны, и теми, что он лишь смутно угадывал. Когда Ингунн крикнула у него за спиной, он вскочил, словно пробудился ото сна.
– Ну и дурак же ты, не захотел поплавать, – сказала она.
– Пора идти! – Улав спрыгнул на берег и быстро зашагал впереди нее по мысу. – Мы и без того замешкались.
Посидев часок на веслах, он немного успокоился. Приятно поразмяться, мерно взмахивая веслами. Скрип весел в уключинах, плеск воды, разрезаемой лодкой, облегчали его беспокойство и напряженность.
Стояла гнетущая жара, а яркий свет, излучаемый небом и озером, ослеплял и резал глаза – берега скрылись в туманном мареве. И когда Улав проплыл на веслах около двух часов, он уже изрядно устал. Лодка была тяжелая, а он и не подумал о том, что не привычен грести. Это тебе не отталкиваться шестом и барахтаться в лесном озерце дома, в горах. А грести пришлось долго – берег был весь изрезан бухтами и заливами; порой Улав начинал бояться, не сбился ли он вовсе с пути… Город мог скрываться за одним из этих мысов, и он мог не разглядеть его, плывя по озеру. Может статься, он уже прошел мимо. Все места здесь были ему незнакомы; он ничего не припоминал из того, что видел в последний раз, когда плыл этим путем…
Солнце жгло ему спину; руки саднило, а ноги онемели от долгого сидения в лодке и оттого, что он все время упирался ими в поперечный брус. Но сильнее всего болел затылок… Широко раскинувшееся вокруг крохотной лодки озеро сверкало, куда ни кинь взгляд – всюду далеко до берега. Порой Улаву чудилось, будто он гребет против течения. Ни одна ладья не проплыла в тот день мимо них, ни вдалеке, ни ближе к берегу. Улав греб, надрываясь, удрученный и несчастный, боясь, что вовсе не доберется до города.
Ингунн сидела на корме, озаренная солнечным светом; ее алое платье горело полымем; на лицо девушки падала алая тень от бархатного шлыка. Ингунн накинула на плечи плащ Улава, сказала: она, мол, сидит неподвижно, и ее обдувает морским ветерком, а шлык надвинула на глаза, чтобы укрыться от солнца. То был богатый плащ голландского полотна со шлыком из черного бархата – одна из вещей, полученных Улавом из Хествикена. Ингунн казалась празднично одетой в этом просторном наряде, падавшем широкими складками. Она опустила руку в воду, и Улав всей душою завидовал ей: до чего же, верно, ей хорошо и прохладно! Девушка казалась свежей, отдохнувшей – сидит себе на корме, блаженствует.
Он еще усерднее приналег на весла. Да, чем сильнее у него болели руки, плечи и спина, тем усерднее он греб. Стиснув зубы, он так замахал веслами, что стремительно прошел небольшой путь, рассекая воду килем. Улав гордился, совершая это ради нее, и в то же время его удручало, как она неблагодарна и несправедлива к нему; сидит себе и полощет руку в воде, даже не подозревая, что он изнемогает от усталости. Пот лил с него градом, а тесный кафтан жал, все сильнее натирая под мышками. Он уже забыл, что едет по своему делу, – снова стиснув зубы, он провел рукой по раскрасневшемуся, залитому потом лицу и опять несколько раз сильно взмахнул веслами.
– Вон колокольни над лесом видны! – сказала наконец Ингунн.
Улав обернулся и глянул через плечо; оцепеневший затылок разламывало, сил не было терпеть. По другую сторону фьорда, широко врезавшегося в сушу, он увидел на поросшем лесом мысу светлые каменные колокольни церкви Христа Спасителя. Но он так устал, что ему больше всего на свете хотелось бросить свою затею – добраться до города.
Он обогнул мыс, где монастырь братьев-проповедников стоял на вбитых в берег сваях; то была кучка темно-коричневых рубленых домов, окружавших деревянную церковь из стоймя поставленных бревен [] с просмоленной тесовой крышей, – один скат над другим, с головами драконов на щипцах и позолоченными флюгерами над кровельной башенкой, где висел колокол.
Улав причалил к монастырской пристани. Прежде чем выбраться из лодки, он, окостеневший и разбитый, ополоснул вспотевшее лицо. Ингунн уже стояла на берегу у монастырских ворот и беседовала с послушником, надзиравшим за работниками, которые сносили вниз кладь на маленькую грузовую шхуну.
– Брат Вегард дома, – сказала она Улаву, когда он поднялся вслед за ней на берег, – стало быть, можно попросить разрешения с ним поговорить. Он может дать самый надежный совет в этом деле.
Улав считал неудобным утруждать монаха такими пустяками. Брат Вегард обычно дважды в год приезжал во Фреттастейн и исповедовал детей. Умный и приветливый, он всегда старался дать им добрый совет или наставления, которыми молодежь в здешней усадьбе отнюдь не была избалована. Однако же Улав никогда не обращался к брату Вегарду, если тот не заговаривал с ним первый; и просить его взять на себя труд спуститься к ним в приемную казалось юноше неслыханной дерзостью. Они могут узнать дорогу к оружейнику у брата-привратника…
Но Ингунн стояла на своем. Ведь и сам Улав намекал, что ненадежно отдавать подобное сокровище в руки оружейника, которого они не знают. Брат же Вегард, может статься, пошлет с ними человека из монастыря, – а глядишь, и сам вызовется сопровождать их. Улав вовсе так не думал, однако же уступил желанию Ингунн.
У нее же была при этом затаенная надежда, но она в ней ему не призналась. Однажды, давным-давно, она была в монастыре с отцом, и их угостили вином, которое монахи гнали из яблок и ягод монастырского сада. Такого сладкого и вкусного напитка ей ни прежде, ни потом отведывать не доводилось, и втайне она надеялась, что брат Вегард велит поднести им этого вина.
Парлатория-приемная была всего лишь небольшой каморой на монастырском подворье – монастырь-то был небогатый, но Улав с Ингунн никогда не видели ничего другого, так что им этот покой с большим распятием над дверью показался и красивым, и великолепным. Немного погодя вошел брат Вегард – рослый монах средних лет с обветренным лицом и венчиком тронутых сединой волос.
На приветствия гостей он ответил довольно дружелюбно, но, видать, ему было недосуг. Сбивчиво и смущенно изложил Улав свое дело. Брат Вегард коротко и ясно указал им дорогу: мимо церкви Христа Спасителя на восток по улице Зеленой, мимо церкви Воздвиженья и вниз направо вдоль изгороди сада Карла Хьетте, и еще вниз до выгона, где пруд: усадьба оружейника и будет самая большая из трех, что стоят по ту сторону болотца. Потом он распрощался с Ингунн и Улавом и хотел было идти, но спросил:
– Вы, должно быть, заночуете здесь, на подворье?
Улав сказал: им надо отправляться в обратный путь после вечерни.
– Но молока-то вам надобно испить; придете к вечерне?
Им пришлось согласиться. Однако же вид у Ингунн был немного разочарованный. Она-то ждала, что ее угостят чем-нибудь повкуснее молока, и заранее радовалась вечерней службе в кафедральном соборе, где так красиво поют ученики церковной школы. Теперь же им волей-неволей придется пойти в церковь Святого Улава.
Монах уже был в дверях, когда вдруг быстро обернулся, словно ему на ум пришла нежданная мысль:
– Так. Стало быть, ты ныне гонцом от Стейнфинна к Йону-оружейнику? И тебе, Улав, ведено подрядить знатного мастера во Фреттастейн? – испытующе спросил он.
– Нет, отче. Я приехал только по своему делу. – Улав объяснил, что за дело такое, и показал секиру.
Монах взял ее и взвесил в руках.
– Прекрасно твое оружие, Улав, – сказал он, но выговорил эти слова гораздо равнодушнее, чем следовало бы, по мнению Улава, говорить о его секире. Брат Вегард посмотрел на золотые прокладки по краям. – Она старинная, эта секира, таких больше не делают. Это, верно, наследное оружие?
– Да, отче. От отца мне досталось.
– Слыхал я, будто такую секиру выковали в стародавние времена мастера из Дюфрина – когда там еще сидел старинный род лендерманов. Тому уж, почитай, скоро сто лет минет. Много преданий ходило про эту секиру; у нее было имя, и звалась она Ярнглумра [Звонная (древненорв.)].
– Да, род мой из тех мест – Улав и Тургильс и ныне наши родовые имена. Но секира зовется Эттарфюльгья, и я не знаю, как она попала отцу в руки.
– Ну, стало быть, это другая секира – такая острая наугольная ковка встречалась часто в старину, – сказал монах; он погладил красиво изогнутую лопасть секиры. – И, может, твое счастье, сын мой, что другая; коли память мне не изменяет, та секира, о которой я говорил, приносит несчастья.
Он снова повторил, как найти оружейника, и, дружески простившись с Улавом и Ингунн, ушел.
Они отправились на поиски оружейника. Ингунн шагала впереди – в просторной одежде, волочившейся по земле, она выглядела совсем взрослой. Улав плелся сзади, усталый и удрученный. Он так радовался поездке в город – хотя и сам едва ли знал, что его там ожидает. Прежде он бывал здесь со старшими, и они вместе ходили на ярмарку. Его глазам, внимательно и жадно смотревшим вокруг, все казалось занятным и праздничным: торговые сделки, палатки в торговых рядах, усадьбы, церкви, в которых они бывали; в домах их приглашали к столу, а улицы были запружены людьми и лошадьми. Ныне же он был всего лишь подросток, который шел со своей юной подругой, и во всем городе не было места, где бы он мог приклонить голову, – никого он не знал, денег у него не было, времени ходить по церквам у них тоже не было. А через несколько часов им предстоял обратный путь. И он несказанно страшился этой бесконечной поездки на лодке, а затем странствия по горам через всю округу. Одному господу ведомо, в какое время ночи они попадут в усадьбу! И их еще накажут за то, что они тайком убежали из дому! Под конец они отыскали оружейника. Он долго и внимательно разглядывал секиру, поворачивал ее то так, то этак и под конец сказал, что починить ее будет трудно. Такая ковка ныне почти не встречается. Нелегко наложить лезвие на лопасть так, чтоб оно снова не треснуло и не оторвалось при сильном ударе – к примеру сказать, о шлем или хотя бы о крепкий череп. Виной тому лопасть, изогнутая в виде большого полумесяца, да еще с бородкой сверху и снизу. Ясное дело, он постарается изо всех сил, но не может поручиться, что не повредит золотых украшений, когда начнет сваривать лезвие с лопастью и бить молотком… Улав немного подумал, но иного выхода не увидел; он оставил секиру оружейнику и сговорился с ним о плате за работу.
Но когда Улав упомянул, откуда он, оружейник испытующе вскинул на него глаза.
– Тебе, верно, не терпится получить секиру поскорее назад? Да… Так, стало быть, они нынче точат свои секиры во Фреттастейне?
Улав сказал, что ничего про то не знает…
– Ну, нет так нет! Уж коли Стейнфинн что и замышляет, так вряд ли станет сказывать о том младшим дружинникам…
Улав взглянул на оружейника, будто хотел что-то вымолвить, но смолчал. Затем распрощался и ушел.
Они миновали пруд, и Ингунн собиралась было свернуть на тропинку меж плетнями, которая вела на Зеленую улицу. Но Улав удержал ее, взяв за руку: «Мы можем пройти здесь».
Усадьбы на Зеленой улице были выстроены по одной стороне, на невысокой гряде холмов. На краю пашен за приусадебными службами и огородами спускалась вниз сточная канава, уносившая грязь и нечистоты. Вдоль канавы была протоптана тропинка. Ясени, яблони и высокие кусты роз в садах отбрасывали тень, так что воздух казался прохладным и сырым. Синие мухи, словно искры, летали в зеленоватом сумраке, где буйно росла крапива и всякие другие жесткие высокие сорняки; люди сваливали сюда на гноище отбросы, и за усадебными службами высились груды жирного навоза. Дорожка была скользкой от жижи, стекавшей из гниющих навозных куч, а воздух насыщен вонью отбросов, тления и тонким запахом дягиля, окаймлявшего русло канавы лавиной зеленовато-белых цветов.
А по другую сторону канавы лежали пашни, залитые знойными лучами послеполуденного солнца; раскинувшиеся здесь и там среди пашен рощицы лиственных деревьев отбрасывали на траву длинные тени. Пашни простирались до самого низа, до маленьких усадеб на Прибрежной улице, а за ними виднелось озеро, синее, отливающее золотом, и низкие берега острова Хельгеей, окутанного дымкой послеполуденного тумана.
Ингунн с Улавом шли молча. Он теперь на несколько шагов впереди. Здесь, на задворках садов, в тени, стояла редкостная тишина – только мухи жужжали. На городском выгоне брякала боталом корова. На отдаленной лесной гряде до жути отчетливо прокуковала кукушка… Внезапно сверху, от домов, донесся пронзительный женский вскрик, а потом – смех мужчины и женщины. Там, в саду, какой-то парень, подойдя сзади, обнимал девушку; бадья, полная рыбьих голов и помоев, которую она выронила из рук, покатилась вниз, к изгороди, а оба они – за нею, чуть ли не вверх тормашками. Когда они заметили на тропинке Улава с Ингунн, парень отпустил девушку; перестав смеяться, они зашептались, глядя им вслед.
Невольно Улав остановился на миг, так что Ингунн, поднявшись в гору вслед за ним, оказалась рядом, и ему пришлось идти между нею и изгородью. Краска медленно заливала его светлое лицо, и, проводя Ингунн мимо этой парочки, он опустил глаза. Мысль о непотребных домах в городе, о которых столько судачили челядинцы Стейнфинна, впервые обдала его волной жара и беспокойства, когда он вдруг спросил себя: а может, это один из тех домов и есть…
Тропинка свернула, и чуть впереди себя, над купами деревьев, Улав с Ингунн увидали светло-серые громады стен и свинцово-белесую крышу церкви Христа Спасителя, а также каменную ограду епископской усадьбы. Остановившись, Улав повернулся к девушке:
– Ингунн, ты… ты слыхала, что сказал брат Вегард… и оружейник тоже?
– Ты о чем?
– Брат Вегард спросил, не велел ли Стейнфинн подрядить оружейника во Фреттастейн, – медленно ответил Улав. – А Йон-оружейник спросил, не точим ли мы нынче свои секиры.
– Почему они это спросили? Улав… у тебя такой чудной вид!
– Сам не знаю. Может, с тинга разнеслись какие вести… На этих днях люди начали разъезжаться с тинга…
– Ну и что?
– Да я ничего не знаю. Может, Стейнфинн велел объявить о чем-то…
Девушка вдруг подняла обе руки и положила их на грудь Улаву. Он, прикрыв ее руки ладонями, крепко прижал их к груди. И пока они так стояли, душу Улава, еще более властно, чем прежде, заполонило новое ощущение – они вышли в открытое море… То, что с ними было раньше, миновало навсегда; они вышли в житейское море навстречу новому и неизведанному. И, неотрывно глядя в ее потемневшие, настороженные глаза, он понял: она чувствует то же, что и он. Всей душой, всем телом он понял: Ингунн всецело предалась ему и вместе с тем – цепко держала его. Ведь с ней происходило то же самое: как и он, она предчувствовала перемены, которые произойдут с ними, в их судьбе, и невольно потянулась к нему. Да и немудрено – они так срослись за время своего заброшенного, неласкового детства! И ныне стали ближе друг другу, чем все люди на земле.
Уверенность в этом была им несказанно мила. И стоя вот так, недвижимо, и глядя друг другу в лицо, они словно бы стали единою плотью лишь оттого, что их теплые руки тесно переплелись. Сырость на тропе, проникавшая сквозь мокрые башмаки, солнечный свет, окутывавший их теплом, терпкие запахи, которые они вдыхали, редкие звуки послеполуденного часа – казалось, будто они воспринимали все это чувствами одной души и одного тела.
Внезапно в их тихое, безмолвное опьянение ворвался раскатистый благовест – мощные удары меди с колоколен кафедрального собора, усердный звон маленького колокола церкви Воздвиженья. Звонили к вечерне и на мысу, в монастыре Святого Улава. Улав отпустил руки девушки.
– Нам пора!
У обоих было такое ощущение, будто колокольный звон благовестил о том, что таинство свершилось. Невольно взяли они друг друга за руки, словно шли из-под венца, и так и продолжали идти, пока не очутились наверху, на городской улице.
Когда Ингунн с Улавом вошли в маленькую темную церковь, монахи уже были на хорах и начали отправлять вечернюю службу. Не горела ни одна свеча, и только пред дарохранительницей с причастием теплилась лампада да на аналоях монахов мерцали крошечные фитильки. Иконы, металлические украшения и церковная утварь поблескивали в коричневатом полумраке, сгущавшемся в кромешную тьму в вышине, под сложенными накрест балками кровли. Сильно пахло смолой, которой недавно, по ежегодному обыкновению, пропитали церковь, и еще с дневного богослужения сохранился в церкви слабый, но острый запах благовоний.
В странном смятении преклонили они колени у дверей и, опустив головы ниже, чем всегда, с необычайным благоговением шептали молитвы. Потом поднялись и тихонько разошлись каждый на свою сторону.
Прихожан в церкви было мало. На мужской стороне кое-где на скамьях, накрепко прилаженных к стенам, сидели старики, да несколько человек помоложе стояли коленопреклоненные в тесном корабле храма меж скамьями и колоннами – то были, по видимости, большей частью работники из монастыря. На женской стороне Улав не увидел никого, кроме Ингунн; она стояла, прислонившись к передней колонне, и пыталась разглядеть иконы под балдахином над боковым алтарем.
Улав сел на скамью у стены – теперь он снова почувствовал, как ужасно ломит все тело. На ладонях вздулись волдыри.
Юноша не понимал ничего из того, что пели монахи. Из псалмов царя Давида ему довелось учить лишь «Miserere» ["Сжалься" (лат.)] и «De profundis» ["Из глубин" (лат.)], да и те он учил кое-как. Но напев он знал – мысленно Улав уподоблял его длинному, низкому гребню волны, который обрушивается на берег и, тихо журча, откатывается назад, – и вначале, всякий раз, когда монахи подходили к концу псалма и пели «Gloria Patri et Filio et Spiritui Sancto…» [Слава отцу, и сыну, и святому духу… (лат.)], он шептал ответ:
– Sicut erat in principio et nunc et semper et in saecula saeculorum. Amen! [Как было вначале, ныне, и присно, и во веки веков. Аминь! (лат.)]
У монаха, который запевал, был глубокий и красивый глуховатый голос. В блаженном полусне внимал Улав могучему одинокому мужскому голосу, который все вздымался и вздымался ввысь, и к хору, который то и дело вступал в его песнопение, вплетая один духовный стих за другим в псалмы. После всех треволнений дня теперь, когда он, сидя в темной церкви, смотрел на поющих монахов в белых одеяниях и на маленькие язычки пламени за решеткой хоров, на душу его снизошли мир и покой. Если он станет творить дела правые и избегать неправых, подумал он, то господь бог явит ему свою власть и милосердие и охранит его ото всех тягот…
Пред его внутренним взором замелькали видения: лодка, Ингунн в бархатном шлыке, осеняющем ее светлое лицо; блеск воды за ее спиной; дно лодки, усеянное блестящими рыбьими чешуйками; темная от сырости тропинка среди крапивы и дягиля; плетень, через который они перелезали; цветущая лужайка, которую перебегали; золотистая сеть над морским дном – все сливалось в изменчивые, пестрые видения под его опущенными воспаленными веками…
Он очнулся, когда к нему подошла Ингунн и тронула за плечо.
– Ты спал, – укоризненно сказала она.
Церковь была пуста, и совсем рядом через настежь открытую южную дверь виднелся зеленый тун монастырского подворья, залитый лучами вечернего солнца. Улав зевнул и потянулся всем своим оцепеневшим телом. Он ужасно страшился поездки домой и потому несколько более властно, нежели обычно, сказал:
– Нам скоро пора в путь, Ингунн.
– Да. – Она тяжко вздохнула. – Кабы можно было здесь заночевать!
– Ты же знаешь, нам этого нельзя!
– Тогда бы мы отстояли утром службу в церкви Христа Спасителя. А иначе нам так и не доведется повидать людей, вечно мы сидим дома – оттого и время так тянется.
– Ты ведь знаешь, когда-нибудь и у нас все переменится.
– Да, тебе хорошо говорить, ты-то был в Осло, Улав.
– Был, ну и что? Я все равно ничего не помню.
– Обещай, когда мы поселимся в Хествикене, ты хоть разок возьмешь меня с собой в Осло на ярмарку или на сход.
– Да уж, верно, возьму.
Улав до того проголодался, что у него даже в животе урчало. И горячая каша да сыворотка, которыми их накормили на монастырском подворье, показались ему необыкновенно вкусны. Но он все время не переставая думал о том, как они поплывут домой. И еще тревожился, как обойдется дело с секирой…
Но тут они разговорились с двумя молодцами, которые также пришли покормиться в монастырской постоялой избе. Они были из маленькой прибрежной усадьбы, чуть севернее мыса, где Улаву с Ингунн надо было высадиться на берег, и они попросили, чтоб Улав переправил их в своей лодке. Но им непременно хотелось остаться и послушать complet [вечерню (лат.)].
Улав снова сидел в полутемной церкви и прислушивался к глубоким мужским голосам, которые пели славу великому государю, царю всех царей. И снова картины этого долгого, полного приключений дня замелькали под его усталыми веками – он чуть было опять не заснул…
Он очнулся оттого, что хор запел другую песнь, – в маленькой темной церкви прозвучал гимн:
Te lucis ante terminum []
Rerum Creator poscimus
Ut pro tua dementia
Sis prassul et custodia.

Procul recedant somnia
Et noctium phantasmata;
Hostemque nostrum comprime,
Ne polluantur corpora.

Praesta, Pater piissime
Patrique compar Unice,
Cum Spiritu Paraclito
Regnans per omne sae culum.

[Мы молим тебя. Создатель,
Яви нам свое милосердье,
Будь нашим пастырем и хранителем,
Покуда мы не смежим очи.

Да отступят сны лукавые
И виденья ночные;
Да не осквернит нашу плоть
Враг рода человеческого.

Внемли нам, милосердный отче,
И сын, отцу подобный,
Вместе с духом святым,
Царствующие во веки веков (лат.)].

Этот гимн был ему знаком. Арнвид, сын Финна, часто певал его им по вечерам, и Улав знал примерно, что означают все эти слова по-норвежски. Тихонько соскользнув со скамьи, он преклонил колени и, закрыв лицо скрещенными руками, прочитал вечерние молитвы.
Когда они спускались вниз, к лодке, всю оглядь затянуло тучами; небесный свод подернулся серыми полосами, а фьорд лежал свинцово-серый, покрытый темной рябью. Цепи лесистых гор по обеим сторонам фьорда казались напитанными мраком.
Незнакомые парни вызвались грести, и Улав сел позади, на корме рядом с Ингунн. Теперь, когда два крестьянских сына широко и напористо загребали веслами, лодка шла намного быстрее, но Улав даже не счел оскорбленной свою мальчишескую честь – так чудесно сидеть в лодке, когда гребут другие.
Вскоре начал накрапывать дождь. Ингунн подняла полу тяжелого, падавшего широкими складками плаща и предложила Улаву укрыться от дождя вместе с ней.
Так они и сидели вдвоем, окутанные плащом. Ему пришлось обнять ее. Как сладостно было обхватить рукой этот тонкий, теплый и мягкий стан. Лодка легко летела по воде в голубовато-серую летнюю ночь. Пелена светлого тумана, сопровождаемая короткими ливнями, заволокла даль озера и глубь лесистых гор, но их дождь миновал. Вскоре Улав и Ингунн прильнули друг к другу и задремали щека к щеке. Гребцы, смеясь, предложили им лечь на порожние мешки на дне лодки.
Ингунн тотчас же свернулась клубочком рядом с Улавом и заснула, а он полулежа оперся затылком о корму – несколько раз он открывал глаза и смотрел ввысь, в затянутое тучами небо. Потом вдруг на него, подобно весеннему паводку, нахлынула усталость, удивительно сладостная и томительная. Когда лодка стала задевать песчаное дно против лачуги Ауд, он вскочил. Мужчины засмеялись. И зачем только они его разбудили, не дали человеку поспать – ведь до утра далеко…
Была еще только полночь. Улав понял, что они шли на веслах куда меньше половины того времени, которое потребовалось ему самому. Он помог гребцам вытащить лодку на берег, и те, пожелав Ингунн и Улаву спокойной ночи, ушли. Вначале парни, казалось, превратились в два черных расплывчатых пятна, затерявшихся во мраке каменистого побережья фьорда, а вскоре они и вовсе растаяли во мраке облачной летней ночи.
Спина Улава промокла от воды на дне лодки и одеревенела оттого, что он спал сидя, кое-как примостившись. Ингунн же все время похныкивала от усталости, а под конец захотела непременно отдохнуть, прежде чем они начнут странствие по горам через всю округу. Улав хотел отправиться в путь немедля, ему казалось: ходьба в такую свежую, прохладную ночь сильно взбодрит его, и, кроме того, он побаивался гнева Стейнфинна, если тот уже вернулся домой. Но Ингунн очень устала, он это видел, и оба они боялись проходить мимо могилы под грудой камней, да и вообще страшновато было блуждать по горам в глухую ночь. Потому-то, разделив остатки снеди из котомки, они доели их и влезли в земляную избушку. Тут же, за дверью, находился небольшой очаг, от которого еще шло легкое тепло. Тесный ход разделял землянку на две половины с земляными же лежанками вдоль стен в каждой из них. Услыхав с одной храп Ауд, они ощупью пробрались меж чанами и рыбачьей снастью к лежанке, которая, как они знали, была на другой стороне.
Но Улав заснуть не мог. Воздух в земляной избушке был спертый от стлавшегося по полу дыма, а вонь от сырой, копченой и тухлой рыбы была просто невыносима. В горле у него першило, усталые руки и ноги гудели.
Ингунн не могла найти себе места, ворочаясь с боку на бок в темноте.
– Мне некуда девать голову… Верно, глиняный горшок мешает, он как раз позади меня.
Улав ощупью попытался задвинуть горшок подальше. Но за его спиной было свалено столько всякой всячины, что казалось, стоит тронуть хоть одну вещь пальцем, как все обрушится им на головы. Тогда Ингунн залезла поглубже на лежанку и, свернувшись калачиком, положила голову и руки ему на грудь.
– Тебе не тяжело? – спросила она и вскоре крепко заснула.
Немного погодя он тихонько высвободился из-под ее теплого, сонного тела. А вскоре, когда удалось спустить ноги в проход между скамьями, он встал и крадучись выбрался из земляной избушки.
Уже начинало светать. Холодный ветерок легким дуновением пробегал по длинным и гибким ветвям берез, кропя их каплями ледяной воды; серо-стальное зеркало вод чуть морщилось от слабых порывов ветра с дождем.
Улав взглянул ввысь. Стояла непостижимая тишина, в селениях еще не проснулась жизнь: спали усадьбы, спали и луга, и пашни, и рощи, поблекшие от предрассветной мглы. К северу от каменистых осыпей, за самыми ближними усадьбами высилось несколько одиноких, негустых елей – таких недвижных и прямых, что они казались неживыми. Небо было почти белое, а на севере чуть золотилось над черными верхушками деревьев. И только в самой вышине плыли отдельные клочья туч, оставшихся после вчерашней ночи.
Ему вдруг стало так сиротливо! Ведь он один не спал во всей округе и стоял здесь, обуреваемый новыми, неведомыми чувствами: они гнали его все дальше и дальше от беззаботной самоуверенности детства. Примерно в эту пору он поднялся вчера с постели, а казалось, с того времени прошли годы.
Он стоял, робкий и удрученный, прислушиваясь к тишине. Изредка брякало деревянное ботало – корова вдовы паслась в роще. Где-то далеко, во мраке леса, как и вчера, до жути отчетливо прокуковала кукушка. Начали пробуждаться и маленькие пичужки. Но эти редкие звуки лишь усиливали владевшее им ощущение огромности и тишины окружавших его просторов…
Подойдя к хлеву, Улав заглянул внутрь, но в нос ему ударила такая резкая вонь, что он тут же отдернул голову. Однако же земляной пол под стрехой был ровен и сух, а весь склон, на котором стоял хлев, – бур, гол и лишь кое-где усеян остатками запасенных на зиму сена и листьев. Улав лег, свернувшись, как зверек, и тут же уснул. Он проснулся, когда Ингунн тронула его за плечо. Она стояла подле него на коленях.
– Ты чего это спишь здесь?
– В лачуге было так дымно. – Улав тоже встал на колени, смахнув приставшие к платью мелкие веточки и разный сор.
Над лесистыми грядами гор взошло солнце – верхушки елей, вздымаясь ввысь, запылали, точно факелы. Кругом в лесу во всю мочь заливались птицы. Над селениями и дальней гладью темно-голубого озера еще стлались тени. Но по другую его сторону солнце озаряло лес и зеленые усадьбы на горных склонах.
Как зачарованные, стояли Улав и Ингунн на коленях, лицом к лицу. И, не сказав ни единого слова, каждый положил руки на плечи другому и склонил голову ему на грудь. Потом, вместе разжав объятия, они взглянули друг на друга со слабой, удивленной улыбкой. Улав поднял руку и прикоснулся к виску девушки. Отбросив назад ее золотисто-каштановые пышные волосы и почувствовав, что она не противится, он обнял ее другой рукой, прижал к себе и поцеловал долгим и нежным поцелуем сладостную, соблазнительную впадинку у виска. Он взглянул ей в лицо, и его бросило в жар – ей нравилось то, что он делал. Они поцеловали друг друга в губы, и под конец он осмелился прижаться губами к белому изгибу ее шеи.
Но они не обменялись ни единым словом. Поднявшись на ноги, Улав взял пустую котомку, плащ, и они двинулись в путь, так и пройдя молча через всю округу, он впереди, она – позади, меж тем как утреннее солнце все сильней и сильней освещало лесистые склоны. В самом верхнем селении люди в усадьбах уже встали. Когда они лесом приближались к дому, день уже занялся. Подойдя же к воротам изгороди, закрытым жердью в том месте, где начинались приусадебные пашни Фреттастейна, они не увидели ни одной живой души. Может статься, приключение это кончится для них благополучно.
За кустарником у изгороди, остановившись на миг, они взглянули друг на друга – шальное, блаженное изумление зажглось в их глазах. Прежде чем снова повернуться к изгороди и поднять жердь, он быстро коснулся ее руки. Когда они вошли на тун, дверь хлева была отворена, и там тоже никого не было видно. Ингунн направилась к стабуру, где спала прошлой ночью. Но вдруг повернулась и подбежала к Улаву.
– Твоя застежка. – Отцепив, она протянула ее ему.
– Можешь оставить ее себе… Я дарю ее, – быстро сказал Улав. Отцепив с кафтана маленькую нагрудную застежку, которую она дала ему взамен большой, он сунул ее девушке, все еще державшей его золотую застежку.
– Нет, это я не в обмен на твою… У меня и так много застежек… Я…
Покраснев, он круто повернулся и быстро зашагал прочь, чтобы не слышать, как она станет благодарить его.
Увидав, что кровати в ближних боковушах пусты, он облегченно вздохнул. Одна из собак поднялась и подошла к нему, виляя хвостом, – Улав погладил ее и ласково заговорил с нею. Сняв тесное платье, он потянулся и блаженно зевнул. Кафтан вовсе протерся под мышками – без починки его больше не наденешь. Впрочем, это могла бы сделать Ингунн… Только он собрался повалиться на кровать в своей боковуше, как вдруг увидел, что там уже кто-то лежит.
– Ну что, воротились домой? – сонным голосом спросил незнакомец. По голосу Улав признал в нем Арнвида, сына Финна.
– Нет, это я вернулся. Я был в городе по делу, – сказал Улав так спокойно, будто для него ездить в Хамар было дело привычное. Арнвид что-то пробормотал, и вскоре оба захрапели.
Назад: 1
Дальше: 3