2
Теплая погода стояла до конца лета. К полудню скалы сильно нагревались и дышали жаром, море искрилось, а у подножия утеса, о который разбивались волны, играла белая пена.
Улав вставал чуть свет, только теперь он не ходил к скалистому мысу. Ему полюбилось стоять, облокотясь на изгородь, у пашни, что лежала к северу, там, где шла, поднимаясь вверх, тропинка с причала. Отсюда были видны залив и долина – почти все хествикенские владения. Однако в сторону Фолдена и на юг вид закрывала гора, что выступала вперед и защищала от ветра самую дальнюю в усадьбе полоску земли, пригодную для посева. Фьорд отсюда был виден мало – только узенькая полоска на севере подле голого блестящего черепа Быка и его косматой, поросшей лесом, шеи. По другую сторону лежала Худрхеймская сторона, залитая солнцем – низкая гряда с редким сосняком; на вершине ее были селения, возделанная земля, большие усадьбы – он туда ездил один раз, но отсюда их было не видать.
На пашне во многих местах проступал камень, так что блеклый ковер всходов казался разорванным на ленточки, вьющиеся между красными камнями. Однако хлеба здесь почти всегда были добрые – землю удобряли рыбными отбросами с пристани – и они поспевали рано. В расселинах росли какие-то странные цветы. Улав таких раньше не видывал; когда он приехал сюда позднею весною, то были красивые пурпурные звездочки, теперь же сами стебли стали кроваво-красными, а влажные листья – ржаво-красными, со стеблей торчали во все стороны стручки семян, похожие на головы долгоносых цапель.
Хозяйствовать в усадьбе Улав был мастак. Он сразу увидел, что забот здесь будет немало: выкорчевать кусты на старых пастбищах, улучшить стадо, поправить дома. Он нанял Бьерна, мужа Гудрун, на полгода, чтобы тот приглядывал за ловлей рыбы и прочей живности во фьорде. В этом деле он мало смыслил и потому собирался поехать с Бьерном в зимнюю пору присмотреться к этому рукомеслу, от которого в Хествикене пошло все богатство. Бьерн присоветовал ему также выпаривать соль в заливе к востоку от Лошадиной горы.
Но за всеми этими мыслями и заботами об усадьбе – что надо нынче сделать, что завтра – дремал в глубине души его исполненный счастья покой. День теперь протекал у него, как поток добрых минут. И хотя он знал, что на дне этого потока таились опасные воспоминания, которые он только усилием воли заставлял покоиться там, он гордился тем, что на душе у него теперь радостно и светло.
Холодно и ясно сознавал он, что старые беды могут воротиться и обрушиться на них. Но он радовался счастливым денькам, покуда они не ушли.
Так он стоял там каждое утро, вглядываясь вдаль; мысли роились у него в голове, а за ними колыхалось волнами неясное ощущение счастья. Его пригожее лицо казалось в эти минуты суровым и угрюмым, зрачки глаз сужались и становились маленькими, словно булавочные головки. Когда наступало время Ингунн вставать с постели, Улав возвращался в дом. Он приветствовал ее кивком головы и легкой улыбкой на устах и видел, как на ее свежем лице румянцем вспыхивала радость, а глаза и все ее существо излучали тихое, застенчивое счастье.
Никогда еще Ингунн не была так красива. Она пополнела, кожа на лице стала тонкой и прозрачной; под белым головным платком, повязанным как подобает замужней женщине, глаза казались больше и синее.
Она ходила плавно, с тихим и скромным достоинством, нравом стала спокойна и ровна, добра ко всем, а более всех к своему мужу. Всякий замечал, что она довольна, и всякий, кто встречал жену Улава, хвалил ее.
Улава по-прежнему мучила бессонница. Час за часом лежал он недвижим, с открытыми глазами, разве что осторожно вынимал из-под головы Ингунн занемевшую руку. Она крепко прижималась к нему во сне, и он вдыхал сладостный запах сена, исходивший от ее волос. Все ее существо дышало теплом, молодостью и здоровьем. В кромешной тьме Улаву казалось, что худой запах людей прошлых времен уползал в щели и углы, изгнанный и побежденный. Так он лежал, чувствуя, как течет время, и не желая, чтобы сон пришел к нему, – столь сладостно было лежать и ощущать ее рядом с собой. Наконец-то они вместе и обрели покой. Он медленно провел рукой по ее плечу и руке, ее шелковистая кожа была прохладной – одеяло сползло с кровати. Он бережно укрыл ее, нагнулся к ней, а она сквозь сон ответила ему ласковым словом, словно птичка прощебетала на ветке среди ночи.
Но сердце его было подозрительно, беспокойно и пугливо, чуть что – встрепенется, как вспугнутая птица. Он сам это примечал и старался, чтобы другие этого не заметили.
Однажды утром он стоял у изгороди и смотрел, как выгоняют коров на жнивье. Посреди стада шел бык – единственное красивое животное во всем хлеву. Бык был большой, сильный, черный, как уголь, с бледно-желтой полосой вдоль хребтины. Глядя, как он тяжело и медленно спускается с горушки, Улав вдруг подумал, что извилистая светлая полоска на черной спине походит на извивающуюся змею, и у него вдруг стало скверно на душе. Мгновение спустя он пришел в себя. Однако после он уже не дорожил этим быком, как раньше, и это чувство неприязни к животному так и не исчезло.
Покуда стояла теплая летняя погода, Улав с большой охотой приходил во время полуденного отдыха на берег. Он заплывал так далеко, что мот видеть с моря дома на скалах, ложился на спину, отдыхал и снова плыл. Часто вместе с ним приходил купаться Бьерн.
Один раз, когда они вышли из воды и сели обсохнуть на ветру, Улав вдруг разглядел ноги Бьерна. Они были большие, с высокими щиколотками и резко изогнутой стопой – верный признак того, что он происходил от вольных людей; Улав слыхал, что по ногам сразу можно узнать, есть ли в человеке хоть капля крови рабов прежних времен. Лицо, руки и ноги у Бьерна были загорелые и огрубевшие, а тело – белое, как молоко. Волосы светлые, с сильной проседью. У Улава вдруг вырвалось:
– Скажи, Бьерн, ты не сродни нам, хествикенским?
– Нет, – отрезал Бьерн, – ты что же, черт побери, сам не знаешь, кто тебе родня?
Улав ответил, слегка смутясь:
– Я вырос далеко от своих. Ведь может статься, что есть какие-то ветви нашего рода, о коих я и не знаю.
– Думаешь, я из тех выблядков, коих наплодил Неумытое Рыло? – грубо спросил Бьерн. – Нет, я рожден в честном браке и знаю праотцов моих до седьмого колена. Никогда не слыхал, чтобы в нашем роду были приблудные.
Улав прикусил губу. Ему было досадно, однако он сам затеял этот разговор и потому ничего не ответил.
– Но зато у всех у нас один изъян, – продолжал Бьерн, – если только это можно назвать изъяном: стоит кому из нашего рода распалиться – ну, рассердит кто, топор так сам и летит в руки. Но недолго веселится рука, рубящая сплеча, коли не знает, что после сможет запустить пальцы в кучу золота.
Улав молчал. Тогда Бьерн засмеялся и сказал:
– Я убил своего соседа, когда мы не поладили из-за пары кожаных ремней. Что ты скажешь на это, Улав-бонд?
– Видно, то были дорогие ремни. Что же в них было примечательного?
– Я одолжил их у Гуннара носить сено. Что ты теперь скажешь?
– Не думаю, чтобы ты взял в привычку так плохо платить людям за услугу, – ответил Улав. – Стало быть, ремни эти были не простые.
– Гуннару, верно, тоже показалось, будто мне они шибко понравились, – сказал Бьерн, – он стал винить меня в том, что я их обрезал.
Улав кивнул. Бьерн нагнулся зашнуровать сапог и сказал:
– А что бы ты сделал на моем месте, Улав, сын Аудуна?
– Откуда мне знать, – отрезал Улав. Он стоял, стараясь застегнуть пряжку на вороте рубахи.
– Ясное дело, кто же может сказать про тебя, столь важную птицу, что ты украл кожаную веревку! – продолжал Бьерн. – Но ты небось тоже не отдернул руки, когда коснулось твоей чести.
Улав держал в руках кафтан и собрался было надеть его, но руки у него опустились.
– Ты про что это?
– А про то самое. В наших краях поговаривали, будто ты проучил своего родича, когда тот хотел помешать тебе взять за себя обещанную тебе невесту да еще и обругал худым словом. Потому-то, когда ты воротился домой, я и подумал – дай окажу ему добрую услугу, а то не стал бы я нипочем наниматься к тебе, у меня у самого здесь рядом была усадьба, хоть и небогатая.
Улав принялся застегивать ремень. Потом он снял висевший на ремне кинжал – доброе оружие, клинок иноземной стали, рукоять серебряная с крючком, чтобы подвешивать на пояс, – и протянул его Бьерну.
– Прими его в знак дружбы, Бьерн.
– Нет. Неужто ты не знаешь, что нож другу не дарят, он порежет дружбу. И все же ты можешь оказать мне добрую услугу – не давай больше ничего моей бабе, что бегает сюда то и дело.
Улав покраснел. Сейчас вдруг стал похож на желторотого юнца. Чтобы скрыть свое смущение, он прыгнул на камень и, поднимаясь в гору, сказал небрежно:
– Я и не знал, что в этих краях проведали про мои распря с сыновьями Колбейна.
Бьерн напугал его, сказав о нем, что он скор на руку, когда дело касается его чести. Про убийство Эйнара, сына Колбейна, он совсем позабыл, оно вовсе его не тяготило, ну разве лишь тем, что послужило причиной всех бед, от которых он теперь избавился. Ему не пришло в голову, что Бьерн намекает именно на это.
Когда Бьерн явился в Хествикен и предложил наняться в услужение, он сразу пришелся Улаву по душе и продолжал ему нравиться до сей поры. Однако он заметил, что в округе Бьерна не больно жаловали. Жена его Гудрид то и дело захаживала в Хествикен, только Бьерн не шибко радовался встрече с ней и домой ходил редко. Скоро Улав узнал, что она – первейшая сплетница в округе, только и знает шастать от двора к двору, льстить людям, клянчить да набивать свой мешок, вместо того чтобы за домом ходить. Не так уж они бедствовали в Рундмюре, как она расписывала. И Бьерна она зря оговаривала, он пекся о своих как мог – посылал домой и мясо, и рыбу, и немного муки. В доме у них были корова и коза. Но раз уж Улав назвал однажды эту женщину приемной матерью, она никогда не уходила из его дома без подарков. Теперь же он досадовал, что вышло так нескладно, и понимал, как обидно было Бьерну, – он был в доме первый слуга и помощник, а жена его приходила и принимала милостыню.
Улав теперь тянулся к людям постарше. В младенческие годы он, сам того не зная, страдал оттого, что некому было наставлять его и учить уму-разуму. Теперь он был вежлив и почтителен к старцам, кто был ему ровня, из бондов, добр и щедр к старым людям из бедняков; терпеливо выслушивал их советы и следовал им, коли находил их мудрыми. Опять же, если он был неразговорчив на людях, старые люди сами с охотою вели беседу, и ему с ними не надо было много разглагольствовать или прислушиваться к каждому слову. И все старики хвалили молодого хозяина Хествикена.
Ровесники тоже его не обходили, однако нельзя было сказать, что Улав, сын Аудуна, приносил с собой радость и веселье; иные принимали его робость и молчаливость за высокомерие. А кое-кто думал, что этот парень не умеет складно говорить и, видно, не шибко умен. Но против того, что Улав и жена его были на редкость пригожи и знали, как вести себя на людях, никто и слова сказать не мог.
В субботний день, накануне праздника, вышли Улав и Бьерн с двумя челядинцами на пристань. И тут они увидели всадников, которые выехали из перелеска в Мельничной долине и стали подниматься к усадьбе. То были двое мужчин и три девицы с распущенными льняными волосами, ниспадавшими до самого седла. Одежда на них была красная с синим. Они красиво гляделись на лугу, таком светлом и зеленевшем отавою. Улав с радостью признал во всадницах дочерей Арне.
Он помог им слезть с седла, приветствовал их весело и сердечно обнял, поцеловал и повел к жене, а та стояла в дверях и приняла гостей с тихим и кротким радушием.
Они не были у него на пиру, а после святого праздника две младшие сестры собирались воротиться домой к отцу. Сейчас священник послал их сюда навестить жену родича и поднести ей подарки. С ними поехал поповский челядинец, а как они ехали мимо Шикьюстада, вышел сын хозяина и пожелал ехать вместе с ними; за неделю до того он толковал с Улавом об одной покупке…
Улав поднялся в верхнее жилье, снял с себя рыбацкую одежду, умылся и нарядился в воскресное платье. Он был рад своим молодым сродственницам – теперь и Ингунн будет повеселей. До него дошли слухи, что отец Бенедикт и Пол из Шикьюстада подумывали оженить Борда, сына Пола, на Сигне. По всему было видно, что молодые не думают противиться воле родительской. И в Хествикене только порадовались бы этой свадьбе.
Погода стояла безветренная и холодная; ясное бледное небо предвещало ночные заморозки. В доме было тоже холодно, они натопили пожарче и накормили гостей. Потом молодежь надумала затеять игры на туне, чтобы не озябнуть. Но Ингунн не захотела с ними играть. Она сидела, плотно запахнув плащ, и, казалось, сильно озябла. Была она молчалива и словно чем-то удручена. Улав бросил плясать, подошел к жене и сел рядом с нею. Тут вскоре стемнело, и все пошли в дом. Оказалось, что три сестры – мастерицы загадывать загадки, шутки шутить, песни петь и знают всякие игры, в которые можно играть в доме. Голоса у них были красивые, и вообще ничего не скажешь, девицы обходительные, благовоспитанные. Ингунн же все сидела пригорюнясь, и Улав никак не мог веселиться, не понимая, чего не хватает его жене.
Улав обнял Турунн и подвел ее к Ингунн. Турунн было неполных тринадцать – красивое и веселое дитя. Однако и она не могла развеселить его жену.
Под вечер Улав вышел проводить гостей. Погода стояла хорошая, высоко в небе ярко светила полная луна, но холодный туман начал подниматься над фьордом и растворять тени на пастбище. Улав вел под уздцы коня Турунн.
– Не по нраву мы пришлись твоей жене, Улав, – сказала девица.
– И как это тебе в голову взбрело такое! – сказал Улав смеясь. – Чтобы вы ей не полюбились? Вздор! Не знаю, что с ней сталось сегодня вечером.
Когда Улав вернулся, Ингунн уже улеглась в постель. Он лег рядом с ней и увидел, что она плачет. Он ласково потрепал ее по щеке и спросил, отчего она огорчилась. Долго пришлось ему выспрашивать ее – ей, мол, сильно нездоровилось, видно оттого, что поела ракушек утром на берегу. Улав велел ей поберечься. Коли она захочет ракушек, пусть скажет ему или Бьерну, и они принесут ей самых лучших. Потом он спросил, как ей понравились его красивые, приветливые сродственницы.
Ингунн отвечала:
– Да уж шибко востры эти самые дочери Арне.
Тон, каким она сказала эти слова, ему не понравился.
– И ты с ними развеселилась, такая резвая стала, на себя не похожа. Я сразу приметил, что они тебе полюбились.
– И в самом деле, отрадно нам обоим, что у меня есть такие благовоспитанные молодые сродственницы. Уж какие раскрасавицы! – продолжал он. В голосе его звучала радость – он думал про этот веселый вечер.
Дыхание Ингунн стало тяжелым. Чуть погодя она прошептала:
– Мы с Турой были не хуже твоих сестер, когда росли вместе. Только я что-то не припомню, чтобы ты с нами так весело резвился да шутки шутил.
– Ты просто запамятовала, – возразил он. – Да и к тому же я жил в чужой усадьбе, – добавил он медленно. – Кабы я рос у своих родичей, в своем доме, то, верно, уж не был бы в ту пору таким робким и тихим пареньком.
Немного погодя он увидел, что она опять плачет. И до того она зашлась, что ему оставалось только встать и принести ей воды. Он зажег лучину и увидал, что лицо у нее покраснело и опухло. Улав испугался, – вдруг она съела что-нибудь ядовитое? Он накинул на себя одежду, принес теплого молока и заставил ее испить. Только тут ей немного полегчало и она уснула.
Накануне дня всех святых Улав побывал в усадьбе священника. Были там и другие бонды – надобно было грамоты кое-какие выправить. При этом Улав не то чтобы поссорился, а так, резким словом перекинулся с одним человеком по имени Стейн.
Когда собрались разъезжаться по домам, многие из приезжих столпились вокруг Апельвитена [Белого-в-яблоко (норв.)], верховой лошади Улава, сына Аудуна. Они нахваливали коня, говорили, что он сытый да холеный, и стали поддразнивать Стейна. У того тоже была белая лошадь, только он ее не чистил, отчего она казалась грязно-желтой. Сразу было видно, что хозяин с ней худо обращался.
Стейн в ответ сказал:
– Так это же и было ремесло Улава – холить да объезжать лошадей. Ясное дело, лошади рыцаря и должно быть холеной. Только погоди маленько, станешь крестьянствовать, так через несколько лет позабудешь свои придворные замашки, увидишь, что права старая пословица: белая лошадка да красотка жена не годятся крестьянину, недосуг ему их холить.
– Хуже мне, верно, не будет, коли я заведу двух белых лошадей, казны у меня на то достанет. Не продашь ли мне своего коня, Стейн?
Стейн назначил цену. Они ударили по рукам, и Улав попросил, чтобы кто-нибудь разнял их. Тут же сговорились, когда и куда Улаву привезти уговоренную плату. Стейн расседлал коня и пошел к отцу Бенедикту одолжить недоуздок. Прочие бонды покачали головами и сказали, что Улав переплатил.
– Да чего там! – Улав пожал плечами и усмехнулся. – Не всякий день мне охота быть столь дотошным, чтобы отрывать у вши по одной ноге.
Он надел на купленную лошадь свое седло и поехал. Апельвитен рысцой потрусил сзади. Люди стояли и глядели Улаву вслед, а кое-кто злорадно ухмылялся. У первого же поворота придется всаднику померяться силой с конем. Видно, здорово взопреет Улав, покуда доберется до Хествикена.
Ингунн сидела одна в горнице и шила, когда вдруг услышала стук копыт о камни на полянке. Она подошла к двери и к своему удивлению увидела в мглистом осеннем солнечном свете, что ее муж сидел верхом на чужом норовистом коне. Улав был сильно красен лицом, и оба они – и всадник, и лошадь – были обрызганы пеной, стекавшей с уздечки. Конь жевал узду, танцевал на месте, гулко ударяя копытами по камням, и не желал стоять смирно. Завидев жену и челядинца, что подошел принять коня, Улав засмеялся.
– Я тебе все расскажу, как войду в дом, – сказал Улав. Он спешился и пошел вместе с челядинцем, который повел коня в конюшню.
– Что это с тобой приключилося? – спросила она недоумевая, когда он вошел в горницу. Он остановился в дверях. Похоже было, что он пьян.
– Старик дома? – спросил Улав.
– Нет, пошел на море. Послать Туре за ним?
Улав засмеялся и притворил за собой дверь, потом подошел к жене, поднял ее на руки, как ребенка, и прижал к себе так крепко, что у нее перехватило дыхание.
– Улав, – испуганно взмолилась она, – что это с тобой?
– Да просто ты у меня красотка, – пробормотал он с тем же пьяным смехом и так сильно прижал к ней разгоряченное лицо, что чуть не свернул ей шею.
После полудня Улав надумал идти на мельницу, а Ингунн отправилась в поварню, где у нее на очаге у щипцовой стены стоял котел с сыром.
Она, верно, плохо накрыла посуду, и туда налетела зола. И запах от него шел худой – не иначе, перестоял. А сперва никак не хотел свертываться. Сыры у Ингунн вечно бродили не так, как надо: те головки, что она на прошлой неделе положила сушиться, снова забродили и сползли с полки.
У нее дрожали губы, покуда она стояла и медленно и неловко помешивала липкую вонючую гущу в миске. Не вышло из нее хорошей хозяйки, любая работа была ей не по силам и все-то у нее не спорилось. Каждый раз, когда ей что-нибудь не удавалось, она убивалась, – ну как Улав заметит, что жена его ни на что не годна? После такого дня, когда все, что она ни делала, шло прахом, все тело у нее ломило, будто она то и дело падала и ушибалась.
Стало быть, Улав не напился. Сперва она пыталась утешить себя, думая, что он, против обычного, выпил через меру пасторского пива, которое он всегда так нахваливал. Ан нет, он был совсем трезвый. Что же тогда могло с ним приключиться, ведь он стал сам не свой? Сердце у нее сильно заколотилось. Ведь он всегда был с ней добр, ласков и нежен в любовных утехах. Ей даже часто хотелось, чтобы он не был уж слишком спокоен.
Словно тяжесть какая придавила ее – ведь он всегда был ровен в обращении и, что бы ни случилось, держал себя в руках. Правда, однажды она видела, как он не совладал с собой. Но даже в его ярости в ту ночь, когда он пришел к ней и сказал, что убил Эйнара, она чувствовала любовь к ней, и это было ей защитой. Видела она однажды и его гнев, гнев на нее. Она лежала тогда скорчившись, страшась за жизнь свою, лицом к лицу с его бешенством, раскаленным добела. У нее не хватало сил вспоминать об этом, да она и не вспоминала до сего дня. А теперь все это возникло перед ее глазами с ужасающей ясностью. Но ведь она сейчас ничего не сделала такого, что могло бы его прогневить.
Ей было так хорошо эти четыре месяца после венчания. Она невольно отсчитывала время своего замужества с той минуты, когда родичи отдали ее при свидетелях Улаву, сыну Аудуна. Он был так добр к ней, что воспоминание обо всем страшном, что случилось с ними еще совсем недавно, казалось кошмарным сном. И она убедилась в справедливости его слов – Хествикен лежал в стороне от больших дорог, здесь она смогла легче, чем думала, забыть обо всем, что случилось на севере. Но ведь она старалась изо всех сил показать, что благодарна ему, что любит его пуще всех на свете. Что она могла такого сделать, чтобы он повел себя так чудно сейчас, когда воротился домой? Тогда… Она даже боялась подумать о том, что могло послужить тому причиною…
А может, все это пустая блажь, ведь он не прогневался на нее, а выказал на свой лад любовь к ней. Просто напала на него буйная резвость, вот он и стал играть с ней грубо, необузданно, ошалев от неуемного веселья, испугавшего ее. Ведь она не привыкла видеть Улава таким. Неужто для этого должно было непременно что-то случиться? Может, это на всякого мужчину находит? С Тейтом это часто бывало.
Тейт… Ее словно дрожью проняло – точь-в-точь как бывало прежде. Память о нем стала далекой и смутной, как обо всем, что утонуло за оглядью, когда она уехала прочь ото всего этого вместе с Улавом. Но сейчас воспоминание о том, что Тейт когда-то владел ею, ожило и заставило ее ужаснуться.
Она не заметила, как вошел Улав, и при виде его вздрогнула всем телом и закричала.
Он стоял в дверях и глядел на эту высокую стройную молодицу, узкоплечую и хрупкую, которая стояла, нагнувшись над столом, медленно и неловко разминая сырное месиво длинными тонкими пальцами. Ее лица под платком он не видел, однако знал, что ей не по себе.
Ему стало стыдно оттого, что он обошелся так с нею, приехав домой. Не подобает так обходиться с женою. Он испугался, что она занемогла.
– Никак я напугал тебя? – спросил Улав, как всегда, спокойно и заботливо. Он встал рядом с нею, немного смутись, отщипнул кусочек сырного месива, которое она скатывала в кругляши, и принялся жевать.
– Мне никогда не доводилось варить сыр до того, как я приехала сюда, – сказала она, словно оправдываясь. – Далла мне никак не давала попробовать. Сыворотку-то я так и не отжала хорошенько.
– Еще обучишься, – утешил ее муж. – У нас еще довольно времени, Ингунн… Досадно, однако, что я купил этого коня. Этот Стейн меня раззадорил, – сказал он смущенно, опустил глаза, покраснел и засмеялся неловко. – Ты ведь знаешь, у меня нет привычки дурачиться. Уж я так обрадовался, когда ты вышла встречать меня. – Он глядел на нее так, словно просил прощения.
Она еще ниже наклонилась над столом, щеки ее пылали.
«Видно, трудно ей еще управляться с хозяйством, – думал он. – Устает с непривычки. Только бы старик лежал тихо сегодня ночью в своей каморе». Немощное тело Улава-старшего грызла подагра, и по ночам он часто подолгу лежал и громко стонал, не давая покоя молодым в горнице.
Как только воротился молодой родич и Улаву, сыну Инголфа, не стало более нужды хозяйствовать, он разом одряхлел. Немало потрудился он в Хествикене, а проку оттого вроде бы и не было. Теперь же старческие недуги вовсе одолели его. Молодые хозяева были добры к нему. Улаву же было опорой, хотя он и сам не знал, какая ему нужда в этой опоре, что он наконец-то живет под одной крышей с человеком из рода своих предков. И его радовало, что Ингунн обходилась с дряхлым старцем ласково и заботливо. Вот только он огорчался, что ей, как видно, не были по сердцу дочери Арне и их отец, с которым они недавно встретились. Улаву брат отца сразу полюбился. Арне из Хестбеккена был пятидесяти лет от роду, седовласый, красивый, статный. Семейное сходство между ними так и бросалось в глаза. Арне, сын Тургильса, приветствовал Улава ласково и сердечно и просил его пожаловать к ним на рождество. Улав приглашению очень обрадовался, но Ингунн не выказала охоты ехать в гости.
Он был доволен, что она жалела Улава, сына Инголфа, хотя со стариком было немало хлопот. Он часто не давал спать по ночам и к тому же дрызгал повсюду мазями да прочими снадобьями, которые приготовлял сам. Старый пес, спавший с ним в постели, дабы на него перешел костолом из больной ноги хозяина, таскал грязь в дом, кусался и норовил стянуть что попало. Но Ингунн терпеливо ходила за старцем, говорила с ним по-дочернему ласково и кормила его собаку.
Молодые любили слушать, как старый Улав рассказывает байки по вечерам. Конца не было его рассказам, он знал все на свете про людей из Фолдена и всей округи, про их родичей, про дворы и усадьбы. Со слов своего отца он знал и о большой междоусобице и смуте, что царила в Норвегии с приходом Сверре Попа. Отцу же рассказал о том его дед. А вот за короля Скуле Улав Полупоп сражался сам. Улав, сын Улава из Хествикена – прадед Улава, сына Аудуна, – стоял за Сигурда Риббунга до последнего и бился тогда с королем Скуле. Но когда на эретинге выбрали в короли герцога, Улав Риббунг собрал людей и отправился на север со своими тремя сыновьями ему на помощь, а брат его, священник Инголф, дал сыну обет последовать за ними вместе со своими братьями.
– Тургильсу и мне шел тогда пятнадцатый год, однако в нас был прок. Рубец-то на заду получил я под Локой. Эти ворбельгены [] подсмеивались надо мной, что меня ранило в такое место. Но ведь нас тогда загнали в глубокую лощину, где промеж глинистых откосов бежал ручей, а биркебейнеры засели вверху над нами впереди и позади – с обеих сторон. Там были Тургильс, я и еще молоденькие парнишки. Немало было молокососов и среди ворбельгенов. Одного из них мы в шутку прозвали Чернявенький – он был до того рыжий, что просто страсть, отродясь дотоле я таких не видал. Один раз, когда мы были с Гудине Гейгом в Эстердаларне [], довелось нам ночевать в небольшой усадьбе, а дом-то возьми и загорись. «Это все из-за тебя, чертяка, – сказал Гудине. – Ты спал, прислонясь своим рыжим чубом к стенке». – «Ага, а ты дул на нее своей жаркой волчьей пастью», – ответил Чернявый. Хи-хи-хи! Он-то сказал это не так пристойно, при Ингунн зазорно повторять. Мы спали на полу – Чернявый позади Гудине. Сени уже вовсю пылали, но нам все-таки удалось выбраться из огня. Ловки они были, биркебейнеры, дворы поджигать. Мы шутили, что, верно, многие из них были дети банщиков да стряпух. А теперь послушайте, что сталось с нами, с Тургильсом и со мной, под Локой, нет… сперва про этого самого Гудине Гейга…
Улав примечал, что Ингунн краснела каждый раз, когда старец спрашивал, не собирается ли она их обрадовать хорошей вестью. Они были женаты уже пять месяцев.
– Стараемся как умеем, родич дорогой, – отшутился Улав.
Старик осерчал и велел ему не шутить в таком деле, а лучше дать обет богу, чтобы тот ниспослал ему поскорее наследника. Улав засмеялся и ответил, что шибко торопиться не к чему. Про себя же он подумал, что Ингунн, видно по всему, даже сейчас, в полном здравии, трудно управляться с хозяйством да трем служанкам дело находить.
Но Улав, сын Инголфа, сетовал. Он знал людей четырех колен этого рода: прадеда, деда, отца и сына. «Шибко охота мне увидеть сына твоего своими глазами, перед тем как сойду в могилу».
– Поживешь еще. Успеешь поглядеть и на сына моего, и на внука, – утешал его Улав.
Только старик нахмурился.
– Улав, сын Тургильса, был женат на Туре, дочери Инголфа, уже десять лет, когда у них народились дети, и он пал в бою, прежде чем его дети увидели божий день. Видно, бог покарал его за то, что он взял ее в жены вопреки воле отца своего. Промеж Инголфом из Хествикена и Тургильсом из Дюфрина была старая вражда, но Улав, сын Тургильса, объявил, что он-де не желает отказываться от хорошей женитьбы из-за того, что два старика повздорили некогда на пирушке.
Тура была наследницей, потому как с Инголфом кончался старый хествикенский род, который жил в этой усадьбе, с тех пор как существует земля норвегов. А Тургильс Пушица был последним из дюфринского рода лендерманов. Сверре отдал молодую вдову Тургильса и его усадьбу одному из своих людей. Сам Тургильс Пушица был женат трижды. Прозвище это дали ему в молодые годы за его льняные волосы да белое лицо, что передались от него детям и внукам.
Теперь, видишь сам, нашему предку было за что мстить Сверре – за одель, за отца и трех братьев. И в ту зиму, когда люди из здешних мест вокруг Фолдена отправились мстить за короля Магнуса, венценосного господина, да сбросить с престола этого Сверре, который, не имея никаких прав на королевство, пожелал отменить наши старые законы да ввести новые свычаи и обычаи, кои нам и на дух были не нужны, в ту самую зиму жена Улава, сына Тургильса, помяла, что есть надежда для их рода сохранить усадьбу. Люди с берегов залива и с гор, живущие у самых границ и по долинам рек, почитай, чуть не весь народ Земли норвежской поднялся на врага. Улав, сын Тургильса, был из тех хевдингов, что выступили первыми и храбро дрались с первого часу. Тебе ведомо, что с нами приключилось в Осло о ту пору. Дьявол пособляет своим, а Сверре Попа он на руках носил, покуда не посадил его в ад, в свой дом родной. Улав, сын Тургильса, пал в битве на льду, но земляки уберегли его тело и привезли домой. Улав дрался рядом со знаменем. На мертвое его тело упало столь много воинов, что биркебейнеры не сумели его ограбить, и домой его привезли с боевой секирой в руке – так и не смогли разжать пальцы мертвеца и отнять у него рукоять. Но когда подошла к нему вдова его и взялись за секиру, он тут же отпустил ее, а рука его повисла вдоль тулова. Тура же осталась стоять с секирой в руке. И в тот самый миг шевельнулось дитя нерожденное у ней во чреве. «Будто кулачком ударило», – говаривала она после двум своим сыновьям, что родились у ней по весне в тот год. Чуть они подросли, она стала без устали рассказывать им о том день и ночь, и они поклялись отомстить за отца еще чуть ли не в утробе матери. А секиру прозвали с той поры Эттарфюльгья. Имя это дала секире Тура, а прежде она называлась Ярнглумра.
Когда Тура послала сыновей к человеку по имени Бенедикт, якобы сыну короля Магнуса, внука Эрлинга, то дала секиру Улаву – старшему из близнецов. То был первый господин, которому братьям довелось служить.
Бабку свою, Туру, дочь Инголфа, помню я преотлично. Была она женщина великодушная, мудрая, набожная и милостивая к неимущим. В ту пору, как она тут хозяйствовала – а жила она долго, и твой прадед, и мой отец слушались свою мать во всем до конца дней ее, – в ту пору ловили в Хествикене уйму рыбы. Боты бабкины ходили вдоль всего побережья до самых границ, и по Гетаэльв ходили, и в Данию. Видишь, она все старалась разнюхать, не затевают ли что против рода Сверре. Тура выведывала, что они замышляют да затевают, и всякому, кто шел супротив биркебейнеров, была от вдовы Улава, сына Тургильса, добрая помощь. Любила Тура своего мужа и господина превыше всего на свете. Улав, сын Тургильса, был белокур и пригож из себя, ростом мал, но удалой рубака. Любил пображничать да погулять, да кто этого не делал во времена короля Магнуса!
Бабка-то сама лицом была неказиста. В ту пору, как я помню ее, была она до того толста и высока ростом, что в дверь этого нового терема ей приходилось проходить боком да согнувшись чуть не вдвое. На голову выше сыновей была бабка, а они выдались статными и высокими. Только вот красотой ее бог обидел: нос велик да крючковат, бог знает на что похож, глаза словно чайкины яйца, подбородок у ней свисал аж до груди, а груди лежали на животе.
Сперва она послала было своих сыновей к Филиппу, королю баглеров []. Однако скоро она в нем разуверилась и решила, что проку от него мало: ленив и до ратного дела не охотник. И когда этот самый Бенедикт появился в местах приграничных, велела она сыновьям ехать к нему. Его войско состояло большей частью из беглого люда, бродяг и прочей шушеры. Отец мой всегда говорил, что этот Бенедикт не годится в хевдинги. Был он безрассуден, бесшабашно храбр и не шибко умея. На храбрость его надежды было мало – то он боязлив, то не в меру смел. Однако Улав продолжал служить ему, потому что свято верил, будто Бенедикт – сын короля Магнуса, хоть он и не слишком благовоспитанный. Вышло так, что сперва он собрал людей, коих прозывали молодцы – оборвыши, после же пошло за ними все более и более честных бондов, потому как добрых хевдингов в ту пору было не сыскать. Только они хотели сами верховодить, а не позволять этому самозванцу править ими. А когда вскоре после того выступил Улав Риббунг, а знатные люди взяли его сторону, прихватили Бене, короля голодранцев, и перебежали к Сигурду, пришлось Бене стать одним из воевод при Сигурде и довольствоваться этим. Но Улав, сын Улава, никогда не забывал, что Бенедикт был его первым господином, которому он клялся в верности, и потому служил ему и чтил его даже и после того. Улав оставался самым преданным изо всех его людей.
Тура сыскала сыновьям хороших невест – Улав взял за себя Астрид, дочь Хельге из Морка. Были они тогда очень молоды – по шестнадцати годков обоим. Они жили счастливо и сердечно любили друг друга. Родились у них сыновья: Инголф, дед твой, старший, Хельге, что пал под Нидаросом, когда дрался за короля Скуле, и Тургильс – младший из сыновей. Мы с Тургильсом были одногодки. Дочерей же их звали Халлдис, что вышла за Ивара Стола из Оса в Худрхейме, и Боргни – монахиня, святая женщина, и раскрасавица к тому же. Умерла год спустя после твоего рождения.
Мой отец женился не рано, потому как хотел стать священником. Сам епископ Николаус, сын Арне, посвящал его в сан. Он сильно благоволил к нему, потому как отец мой был на редкость благочестив и учен, а книги писал складнее всех в епископстве. Матушка моя, Берьйот из Твейта, веселая была, охоча до нарядов да до пиров. Они с батюшкой были люди несхожие меж собой и не могли поладить, хотя детей нарожали много – выросло нас пятеро. Прижимиста была и деньгу любила матушка-то моя, а отец не хотел с ней спорить, приходилось ему из своей же клети красть за ее спиной, чтоб милостыню раздавать. На беду прознали о том горожане и стали насмехаться над ним. Ясное дело, как не смеяться – священник и вдруг не хозяин в своем дому. Помню однажды, как матушка, осердясь на что-то, схватила две книжицы, которые отец только что закончил писать, и бросила их в очаг. Тут батюшка прибил ее. Был он высок ростом, силен, отважен в бою, дрался храбро с биркебейнерами, но с ближними своими кроток и смирен. Однако с матушкой пришли в дом распри. Меж нашим домом в Осло и берегом лежала полоска земли – не сказать, что доброй земли, а так, прибрежный песок, чертополох да голые камни. Горожане взяли привычку ходить по этому пустырю с берега коротким путем. А матушка возьми да и огороди тропинку. Отец не хотел заводить свары с соседями по пустякам – дескать, не пристало это священнику. И тут начались раздоры меж матушкой и отцом, меж нами и соседями.
Когда же вышел указ священникам не жениться, как и во всех прочих крещеных землях, велел отец матери моей ехать домой в Твейт. Мол, она станет жить на доходы с усадьбы да еще получит немалую толику того, что у него есть. Тут родичи ее и мои братья да сестры подняли шум-гам, ибо в глубине души они думали, что отец скорее радуется, нежели печалится разлуке с нею. Ведомо мне – отец мой и епископ Николаус всегда полагали, что пастырю жениться дурно, но так уж велось, когда отец мой был молодым, и он не стал противиться воле своей матери. Братья и сестры мои отправились с матерью в горы, и с той поры мы видались не часто. Брату Коре достался Твейт, а Эрленду – Осхейм; нынче эти усадьбы поделены между многими детьми их. Мне всегда хотелось стать священником, и я остался у отца. Жили мы с отцом счастливо и почитали Халвардскую церковь родным домом своим. Спустя три года после гибели короля Скуле [] меня посвятили в сан протодиакона. Вслед за тем померла Тура.
Одначе я хотел поведать тебе о прадеде твоем Улаве Риббунге и его роде. Ты знаешь, что Инголф был женат на Рагне, дочери Халлкеля из Короторпа, – это Тура выгодно оженила внука, как только он вырос. Аудуну, отцу твоему, было уже годка два-три, когда я и братья мои отправились к ворбельгенам и королю Скуле на подмогу. Когда Тургильс помешался в уме, Инголфу и Рагне стало невмоготу жить в Хествикене, с той поры они жили все больше в Кореторпе. Но однажды в рождество, когда они были здесь, вздумалось Инголфу поехать с сестрой Халлдис и с мужем ее за фьорд в Ос и пожить у них малость. Тут приключилась с ними беда, они попали в водоворот, и все, кто сидел в лодке, утопли.
Улав Риббунг снес это горе, как подобает мужу; отец мой говаривал, что никогда не видал, чтобы человек снес беду свою достойнее, нежели он. Отец всегда ставил в пример силу и крепость духа своего брата. Братья-близнецы крепко любили друг друга. Да… разом тогда не стало сына его, дочери и зятя. Улав молвил только, что воздаст хвалу господу за то, что мать его и жена Астрид сошли в могилу, прежде чем злая судьба начала косить его детей. Вот и жил он теперь один со слабоумным, из отпрысков его не осталось никого, кроме Боргни, монашки, да мальчонки Аудуна. Вдова Инголфа вышла в другой раз замуж и уехала на юг, в Эльвесюссель. Улав дал согласие, чтобы Аудун рос у своей матери и отчима. Тогда же Улав Риббунг причислил к своему роду сына, которого Тургильс прижил со служанкой из Хествикена, – только дите недолго прожило.
Я лежал недвижимо третий год с поломанной ногой, когда приключилась беда с Инголфом и прочими. Тяжко было нести мне этот крест, я сильно убивался оттого, что стал калекой во младых летах и никогда мне уже не быть священником. Отец же все ставил мне в пример Улава Риббунга. И все же, я знаю, тяжко было Улаву, когда Аудун не пожелал жениться после смерти твоей матушки и остаться дома в Хествикене, и род его грозил угаснуть.
Ныне, однако, обрели мы надежду, что род твой снова будет процветать, – оба вы с женою молоды, пригожи и крепки телом. Сам знаешь, как я жажду прижать сына твоего к своей груди. Четыре колена рода нашего пережил я – пять, если считать мою прабабку, – больно охота увидеть теперь первого человека в шестом колене. Немногим на этом свете довелось увидеть шесть колен. Думается мне, дражайшая моя Ингунн, что и муж твой этого сильно желает. Ведь здесь, в Хествикене, жили его прапрадеды, с той самой поры, как стоит Норвежская земля. Слышь, молодуха? – И он лукаво ухмыльнулся.
Улав увидел, как она вспыхнула. То был не застенчивый румянец желания и счастья – лицо ее залило горячей краской стыда. Глаза потемнели от муки. Жалеючи ее, он отвел взгляд.