Книга: Огнем и мечом
Назад: Глава XXVI
Дальше: Глава XXVIII

Глава XXVII

Кривонос пошел из Белой Церкви через Сквиру и Погребище к Махновке, а всюду, где проходил, даже следы человеческого проживания исчезали. Кто не присоединялся к нему, погибал от ножа. Сжигали на корню жито, леса, сады, а князь тем временем тоже, в свою очередь, сеял опустошение. После поголовной резни в Погребище и кровавой бани, устроенной паном Барановским Немирову, уничтожив этак с дюжину крупных шаек, войско в конце концов стало лагерем под Райгородом, ибо почти месяц уже люди не слезали с седел и ратные труды измотали солдат, а смерть их ряды поуменьшила. Надо было отдышаться и отдохнуть, так как рука косцов этих одеревенела от кровавой жатвы. Князь был даже склонен на какое-то время уйти на отдых в мирные края, дабы пополнить войско, а главным образом конский запас, который был скорее похож на движущиеся скелеты, чем на живые существа, потому что лошади с месяц уже не видели зерна, пробавляясь одной только затоптанною травою. Между тем после недельного бивака сделалось известно, что на подходе подкрепления. Князь тотчас же выехал навстречу и в самом деле встретил Януша Тышкевича, воеводу киевского, подходившего с полутора тысячами изрядного войска; были с ним и пан Кшиштоф Тышкевич, подсудок брацлавский, и молодой пан Аксак, еще почти юноша, но с добротно снаряженной собственной гусарской хоругвишкой, и множество шляхты, а именно господа Сенюты, Полубинские, Житинские, Еловицкие, Кердеи, Богуславские — кто с дружинами, а кто и без, — все вместе насчитывали около двух тысяч сабель, не считая челяди. Князь очень обрадовался и, признательность свою выражая, пригласил пана воеводу к себе на квартиру, а тот ее бедности и простоте надивиться не мог. Князь, насколько в Лубнах жил по-королевски, настолько в походах, желая показать пример солдатам, никаких роскошеств себе не позволял. Стоял он постоем в небольшой комнатенке, в узкую дверь которой пан воевода киевский по причине своей превеликой тучности едва смог протиснуться, приказав даже себя стремянному сзади подпихивать. В комнате, кроме стола, деревянных лавок и койки, покрытой лошадиной шкурой, не было ничего, разве что сенник у двери, на котором спал всегда готовый к услугам ординарец. Простота эта весьма удивила воеводу, любившего посибаритничать и путешествовавшего с коврами. Итак, вошел он и с удивлением воззрился на князя, поражаясь, как может муж, столь великий духом, жить в таковой непритязательности и убожестве. Ему случалось встречаться с князем на сеймах в Варшаве, он состоял даже с ним в дальнем родстве, но коротко они знакомы не были. Лишь когда завязался разговор, он тотчас понял, что имеет дело с человеком незаурядным. И вот старый сенатор и старый бесшабашный солдат, приятелей-сенаторов по плечу похлопывавший, ко князю Доминику Заславскому обращавшийся «милостивец мой!» и с самим королем бывший в доверительных отношениях, не мог позволить себе запросто держаться с Вишневецким, хотя князь принял его учтиво, ибо был благодарен за помощь.
— Сударь воевода, — сказал он. — Слава богу, что прибыли вы со свежим народом, а то я уж на последнем дыхании шел.
— Заметил, заметил я, что солдаты вашей княжеской светлости измотались, сердешные, и это меня немало удручает, ибо прибыл я сюда просить, чтобы ваша княжеская светлость помощь мне оказал.
— Спешно ли?
— Periculum in mora, periculum in mora! Подошло негодяйства несколько десятков тысяч, а над ними Кривонос, который, как я слышал, на вашу княжескую светлость был отряжен, но, узнав от языка, что ваша княжеская светлость на Староконстантинов пошли, туда направился, а по дороге обложил мою Махновку и такое опустошение учинил, что рассказать невозможно.
— Слыхал я о Кривоносе и здесь ждал его, но поскольку он до меня не добрался, придется, как видно, добираться до него — дело действительно спешное. Большой гарнизон в Махновке?
— В замке двести немцев преизрядных, и они какое-то время еще продержатся. Но плохо, что в город понаехало множество шляхты с семьями, а город-то укреплен валом да частоколом, так что долго обороняться не сможет.
— Дело действительно спешное, — повторил князь.
Затем поворотился к ординарцу:
— Желенский! Беги к полковникам.
Воевода киевский тем временем, тяжело дыша, уселся на лавку, при этом он озабоченно озирался насчет ужина, ибо был голоден, а поесть любил, и весьма.
Тут послышались шаги вооруженных людей и вошли княжеские офицеры — темные с лица, исхудавшие, бородатые. С запавшими глазами, с выражением неописуемой усталости во взглядах, они молча поклонились князю и гостям и стали ждать распоряжений.
— Милостивые государи, — спросил князь, — кони у водопойных колод?
— Так точно!
— К походу готовы?
— Как всегда.
— Прекрасно. Через час идем на Кривоноса.
— Ге! — удивился киевский воевода и поглядел на пана Кшиштофа, подсудка брацлавского.
А князь продолжал:
— Их милости Вершулл и Понятовский пойдут первыми. За ними Барановский с драгунами, а через час чтоб у меня и пушки Вурцеля выступили.
Полковники, поклонившись, вышли, и спустя минуту трубы затрубили поход. Киевский воевода такой поспешности не ожидал и даже не желал ее, так как устал с дороги и утомился. Он рассчитывал с денек у князя отдохнуть, дело бы успелось; а тут приходилось сразу, не спавши, не евши, на коня садиться.
— Ваша милость, князь, — сказал он, — а дойдут ли твои солдаты до Махновки, ибо на вид ужасно они fatigati, а дорога неблизкая.
— Об этом, милостивый государь, не беспокойся. Они на битву, как на свадьбу, идут.
— Вижу я, вижу. Ребята удалые, но ведь… мои-то люди с дороги.
— Ты же сам, ваша милость, сказал: «Periculum in mora».
— Так-то оно так, да недурно бы хоть ночку отдохнуть. Мы же из-под Хмельника идем.
— Досточтимый воевода, мы — из Лубен, из-за Днепра.
— Мы день целый в дороге.
— Мы — целый месяц.
Сказав это, князь вышел, чтобы самолично проверить построение, а воевода глаза на подсудка, пана Кшиштофа, уставил, ладонями по коленям хлопнул и сказал:
— Вот, пожалте вам, получил, что хотел! Ей-богу, меня тут голодом уморят. Ну! Вот же горячие головы! Прихожу к ним за помощью, полагая, что после великих и слезных просьб они дня через два-три соизволят пошевелиться, а тут даже передохнуть не дают. Черт бы их побрал! Я путлищем, которое негодяй денщик худо пристегнул, ногу себе стер, в животе у меня бурчит… Черт бы их побрал! Махновка Махновкой, а утроба утробой! Я тоже старый солдат и, может, поболе ихнего войны хлебнул, но чтобы так — раз и пожалте!.. Это же дьяволы, не люди, не спят, не едят — только сражаются. Ей-богу, не едят они. Видал, пане Кшиштоф, полковников-то? Разве же они не выглядят как spectra, а?
— Однако отваги им не занимать, — ответил пан Кшиштоф, бывший прирожденным солдатом. — Господи боже мой! Сколько суеты и беспорядка бывает, когда выступать надо! Сколько беготни, возни с повозками, неразберихи с лошадьми!.. А тут — слышите, ваша милость? — уже пошли легкие хоругви!
— И точно! Выступают! С ума можно сойти! — сказал воевода.
А молодой пан Аксак ладони свои мальчишечьи сложил.
— Ах, великий это полководец! Ах, великий воитель! — заговорил он восхищаясь.
— У вашей милости молоко на губах не обсохло! — рявкнул воевода. — Cunctator тоже был великий полководец!.. Понял, сударик?
Но тут вошел князь:
— Милостивые государи, на конь! Выступаем!
Воевода не выдержал.
— Вели же, ваша княжеская светлость, дать поесть что-нибудь, я же есть хочу! — воскликнул он вовсе уж в скверном настроении.
— Ах, мой дражайший воевода! — сказал Иеремия, смеясь и обнимая его.
— Простите, простите! Я бы всем сердцем, да на войне человек о таких вещах забывает.
— Ну что, пан Кшиштоф? Говорил я, они ничего не едят? — повернулся воевода к брацлавскому подсудку.
Ужин продолжался недолго, и даже пехота спустя два часа выступила из Райгорода. Войско продвигалось на Винницу и Литин к Хмельнику. По дороге Вершулл наткнулся в Саверовке на татарский отрядик, каковой они с паном Володы„вским поголовно и уничтожили, освободивши несколько сотен душ ясырей, сплошь почти девушек. Тут уже начиналась земля опустошенная, и Кривоносовы деяния были видны на каждом шагу. Стрижавка была сожжена, а население ее истреблено страшной методой. Несчастные, видать по всему, сопротивлялись Кривоносу, за что дикий предводитель обрек их мечам и пламени. У околицы висел на дубу сам пан Стрижавский, которого люди Тышкевича сразу же опознали. Висел он совершенно нагой, а на груди его виднелось ужасное ожерелье из голов, нанизанных на веревку. Это были головы его шестерых детей и жены. В самой деревне, сожженной, кстати, дотла, солдаты увидели по обочинам длинные вереницы казацких «свечей», то есть людей с вознесенными над головой руками, прикрученных к вколоченным в землю жердинам, обвязанных соломой, облитых смолой и зажженных с кистей рук. У большинства отгорели только руки, так как дождем, видно, огонь погасило. Но трупы эти с искаженными лицами, протягивающие к небу черные культи, были ужасны. В воздухе стоял трупный смрад. Над столбами кружили тучи ворон и галок; они, завидя подходившее войско, с карканьем срывались с ближних столбов, чтобы пересесть на отдаленные. Несколько волков побежало от хоругвей к зарослям. Войска в молчанье проходили по страшной аллее, считая «свечи». Оказалось их более трехсот. Наконец солдаты прошли эту злосчастную деревеньку и вдохнули свежего воздуха полей. Увы, следы уничтожения виднелись и тут. Была первая половина июля, хлеба уже почти поспевали, и ожидалась даже ранняя жатва. Однако целые нивы были частью сожжены, частью потравлены, всклокочены, втоптаны в землю. Ураган, казалось, пронесся по пажитям. А он и вправду пронесся над ними, страшнейший из ураганов — ураган гражданской войны. Княжеские жолнеры не раз видали плодородные края, опустошенные татарскими набегами, но такого ужаса, такой ярости истребления они никогда еще не видели. Леса, как и хлеба, были сожжены. Где огонь не пожрал дерев целиком, там он слизнул с них огненными своими языками листья и кору, опалил дыханием, задымил, обуглил — и деревья теперь торчали, точно скелеты. Пан воевода глядел и глазам своим не верил. Медяков, Захар, Футоры, Слобода — сплошное пепелище! Мужики кое-где сбежали к Кривоносу, а бабы и дети попали ясырями к тем ордынцам, которых Вершулл с Володы„вским перебили. На земле было запустение, на небе же — стаи ворон, воронов, галок, коршунов, послетавшихся бог весть откуда на казацкое жниво… Следы недавнего пребывания войск делались все более свежими. Все чаще встречались сломанные повозки, трупы скотины и людей, еще не тронутые тлением, разбитые горшки, медные котлы, мешки с подмокшей мукой, еще дымящиеся пепелища, стога, недавно початые и раскиданные. Князь, не давая солдатам передышки, торопил войско к Хмельнику, старый же воевода за голову хватался, жалобно повторяя:
— Моя Махновка! Моя Махновка! Теперь я вижу, что нам не поспеть.
Между тем из Хмельника пришло донесение, что не сам старый Кривонос, но сын его Махновку с более чем десятью тысячами солдат осадил и что это он учинил столь опустошительные зверства по дороге. Город, судя по сообщениям, был уже взят. Казаки, овладев им, вырезали поголовно шляхту и евреев, шляхтянок же взяли в свой табор, где им был уготован жребий худший, чем смерть. Однако крепостца под командованием пана Льва пока что не сдавалась. Казаки штурмовали ее из монастыря бернардинцев, в котором предварительно порубали монахов. Пан Лев на пределе сил и запасов пороха долее чем одну ночь продержаться не рассчитывал.
Поэтому князь оставил пехоту, пушки и главные силы войска, которым велел идти к Быстрику, а сам с воеводою, паном Кшиштофом, паном Аксаком и двумя тысячами безобозного войска бросился на помощь. Старый воевода, совершенно растерявшись, шел уже на попятный. «Махновка пропала, мы придем слишком поздно! Больше нет смысла, лучше другие города оборонять и гарнизонами их обеспечить», — повторял он. Князь, однако, не хотел и слушать. Брацлавский подсудок, наоборот, торопил, а войска те просто рвались в бой. «Раз мы сюда пришли, без крови не уйдем!» — говорили полковники. И решено было идти.
И вот в полумиле от Махновки более дюжины всадников, мчась что только духу в конях, появились на пути войска. Это был пан Лев со своими. Увидав его, киевский воевода сейчас же понял, что произошло.
— Замок взят! — крикнул он.
— Взят! — ответил пан Лев и тотчас потерял сознание, ибо, посеченный и пулями пораненный, потерял много крови. Другие, однако, стали рассказывать, как все происходило. Немцев на стенах перебили всех до единого, ибо они предпочли умереть, но не сдаваться; пан Лев прорвался через лавину черни в выломанные ворота, но в башне тем не менее еще защищались несколько десятков шляхтичей — к ним-то и надо было спешить на помощь.
Поэтому рванули с места. И вот открылся на холме город с замком, а над ним тяжкою тучею дым начавшегося пожара. День клонился к вечеру. На небе горела огромная оранжево-пурпурная заря, сперва было сочтенная войском за сами пожары. В ее освещении были видны запорожские полки и скученные толпища черни, изливавшиеся из ворот навстречу войскам совершенно безбоязненно, ибо в городе никто не знал о подходе князя, полагая, что это всего-навсего киевский воевода идет с подкреплениями. Как видно, всех совершенно одурманила водка, а может, свежая победа вселила спесь безмерную, но мятежники беспечно спустились с холма и только в долине стали весьма усердно строиться к битве, колотя в барабаны и литавры. Когда скакавшие увидели это, радостный клич вырвался изо всех польских грудей, а пан воевода киевский получил возможность во второй уже раз удивиться четкости действий княжеских хоругвей. Остановившись при виде казаков, они тотчас же составили боевые порядки: тяжелая кавалерия посредине, легкая на флангах, так что перестраивать ничего не потребовалось и с места возможно стало идти в дело.
— Пане Кшиштоф, что же это за народ! — воскликнул воевода. — С ходу построились. Они и без полководца могут в бой идти.
Однако князь, как осмотрительный военачальник, летал с булавою в руке перед хоругвями от фланга к флангу, оглядывая полки и давая последние указания. Закат отражался в его серебряном доспехе, и всадник походил на светлое пламя, метавшееся среди шеренг, ибо на фоне темных броней он один только и светился необычайно.
А строй был таков: посреди в первой линии три хоругви — первая, которою сам воевода киевский командовал, вторая — молодого пана Аксака, третья — пана Кшиштофа Тышкевича, за ними, во второй линии, драгуны под командою Барановского и, наконец, могучие гусары князя, а при них командиром пан Скшетуский.
Фланги заняли Вершулл, Кушель и Понятовский. Пушек не было, так как Вурцель остался в Быстрике.
Князь подскакал к воеводе и махнул булавой.
— За свои обиды начинай, ваша милость, первый!
Воевода, в свою очередь, махнул буздыганом — всадники склонились в седлах и двинулись. И по тому, как пошла в бой хоругвь, сразу стало ясно, что воевода хоть и тяжелый на подъем, и кунктатор, ибо годы брали свое, но солдат тем не менее опытный и мужественный. Он не рванул хоругвь с места во весь опор, но, чтобы сберечь силы, вел ее неторопливо, разгоняясь по мере приближения к противнику. При этом сам он с буздыганом в руке мчался в первой линии, оруженосец, скакавший рядом, держал наготове кончар длинный и увесистый, бывший, однако, воеводе как раз по руке. Чернь со своей стороны в пешем строю с косами и цепами шла навстречу хоругви, чтобы сдержать первый удар и облегчить запорожцам атаку. Когда между сближающимися противниками осталось не более нескольких десятков шагов, махновичане узнали воеводу по исполинскому росту и огромной туше, а узнавши, кричать принялись:
— Гей, ясновельможный воевода, жатва на носу, чего же ты людей в поле не выгоняешь? Бьем челом, ясний пане! Уж мы тебе пузо проковыряем.
И град пуль посыпался на хоругвь, но ущерба не нанес, ибо мчалась она уже как вихрь. Оттого и столкновение было тяжким. Раздался стук цепов и звон кос, ударивших в панцири, крики и стоны. Копья проделали проход в сбитом скопище, и разогнавшиеся кони ворвались туда как смерч, топча, давя, опрокидывая. И как на лугу, когда построятся чередой косари, буйная трава расступается перед ними, а они идут вперед, размахивая косовищами, точно так же под ударами мечей широкая лава раздавалась, редела, исчезала и, теснимая конскими грудями, не умея выстоять, стала подаваться. Наконец кто-то закричал: «Люди, спасайтеся!», и все множество, бросая косы, цепы, вилы, самопалы, бросилось в дикой суматохе на стоявшие позади полки запорожцев. Запорожцы же, опасаясь, как бы бегущие не смешали их рядов, выставили навстречу пики, так что чернь, завидя эту преграду, бросилась с отчаянным воем в обе стороны, но тут опять же согнали ее обратно Кушель с Понятовским, в этот момент двинувшиеся с княжеских флангов.
Поэтому воевода, идучи по трупам, оказался лицом к лицу с запорожцами и на них помчался. Они же, намереваясь ответить на натиск натиском, понеслись на него. И ударились друг о друга противники, как два вала, накатывающиеся навстречу друг другу, а при соударении пенный гребень порождающие. Именно так вздыбились перед конями кони, всадники же уподобились валам, а сабли над валами этими вскипели пеной. И понял воевода, что он уже не с чернью дело имеет, но с ожесточенным и умелым бойцом запорожским. Две линии, изгибаясь, напирали друг на друга, не в силах согнуть одна другую. Трупы валились бессчетно, ибо муж шел на мужа, меч обрушивался на меч. Сам воевода, заткнув буздыган за пояс и взяв кончар от оруженосца, трудился в поте лица, сопя, как кузнечный мех. Рядом с ним оба пана Сенюты, господа Кердеи, Богуславские, Еловицкие и Полубинские только успевали поворачиваться. На казацкой же стороне свирепствовал более других Иван Бурдабут, подполковник кальницкого полка. Казак исполинской силы и телосложения, он был страшен тем более, что и конь его боролся наравне с хозяином. Так что не один польский воин осаживал скакуна и пятился, дабы с оным, сеющим смерть и опустошение, кентавром не столкнуться. Подскакали к нему братья Сенюты, но Бурдабутов конь схватил младшего, Андрея, зубами за лицо и во мгновение все лицо ему размозжил, что завидев старший, Рафал, рубанул зверя по надглазью, но не убил, а ранил, ибо сабля угодила в латунную бляху налобника. Бурдабут в одну секунду вонзил сопернику клинок под подбородок и жизни пана Рафала лишил. Так погибли оба брата Сенюты и остались лежать в золоченых панцирях во прахе под конскими копытами, а Бурдабут молнией метнулся в следующие ряды и сразу же достиг князя Полубинского, шестнадцатилетнего отрока, которому отрубил предплечье вместе с рукою. Видя это, пан Урбанский захотел отомстить за сродника и выпалил из пистоли прямо Бурдабуту в лицо, но промахнулся, отстрелив тому только ухо и кровью всего заливши. Страшен стал теперь Бурдабут на своем коне: оба черные, как ночь, оба залитые кровью, оба с дикими очами и раздутыми ноздрями, сокрушительные, как буря. Не избежал смерти от Бурдабутовой руки и пан Урбанский, которому он, как палач, голову одним махом отрубил, и старый, восьмидесятилетний пан Житинский, и оба пана Никчемные, так что остальные пятиться стали в ужасе, особенно же потому, что за Бурдабутом сверкали еще сто запорожских сабель и копий, тоже обагренных кровью.
Наконец увидел дикий атаман воеводу и, издав чудовищный вопль радости, бросился к нему, опрокидывая по дороге коней и всадников. Однако воевода не отступил. Полагаясь на свою необычайную силу, он всхрапнул, как раненый одинец, поднял над головою кончар и, пришпорив коня, кинулся к Бурдабуту. И пришел бы, верно, его последний час, уже и Парка в ножницы взяла нить его жизни, каковую потом в Окрее перерезала, если бы не Сильницкий, шляхетский оруженосец, молнией метнувшийся на атамана и повисший на нем, покуда не был порубан саблею. Меж тем как Бурдабут занимался им, кликнули господа Кердеи помощь воеводе; мигом подскакали несколько десятков, тотчас его от атамана отделивших, после чего завязалось упорное побоище. Увы, уставший полк воеводы начал пятиться и смешивать свои ряды, подаваясь превосходящим силам запорожцев, но тут пан Кшиштоф, подсудок брацлавский, и пан Аксак подоспели со свежими хоругвями. Правда, и свежие запорожские полки сразу же вступили в бой, но ведь был в низине еще князь с драгунами Барановского и гусария Скшетуского, до сей поры в деле участия не принимавшие.
Так что снова закипела кровавая резня, а между тем стало смеркаться. Тут, однако, на крайние городские строения перекинулся пожар. Заревом осветило побоище, и стали отлично видны обе линии, польская и казацкая, изгибающиеся в долине, видны были даже цвета прапорцев и лица отдельных бойцов. Уже Вершулл, Понятовский и Кушель ратоборствовали в схватке, ибо, перебив чернь, они сражались на казацких флангах, под их натиском начинавших отступать на косогор. Долгая линия сражавшихся изогнулась оконечьями своими к городу и продолжала изгибаться все больше и больше, потому что, пока наступали польские фланги, середина, теснимая превосходящими казацкими силами, отходила ближе к князю. В дело, чтобы прорвать польский строй, вступили три новых казацких полка, но в эту минуту князь ввел драгун Барановского, и те ринулись на помощь сражавшимся.
При князе осталась только гусария, издалека выглядевшая темным бором, встающим прямо из поля, — грозная лавина железных мужей, коней и копий. Вечерний ветерок шелестел флажками на этих копьях, но шеренги стояли тихо, до времени в бой не стремясь, спокойно выжидающие, потому что отборные, во многих сражениях побывавшие и знавшие, что кровавая работа их тоже не минует. Князь в серебряных доспехах с золотою булавою в руке, находившийся среди них, пристально озирал сражение, а слева от него на фланге, несколько впереди строя, стоял пан Скшетуский. Рукав он, как положено офицеру, подвернул и, держа в могучей, оголенной до локтя руке вместо буздыгана кончар, спокойно ждал команды.
А князь левою рукою прикрыл глаза от яркого пожара и всматривался в поле битвы. Середина польского полумесяца медленно пятилась к нему, одолеваемая превосходящими силами, ибо ненадолго хватило поддержки пана Барановского, того самого, который Немиров покарал. Так что князю как на ладони видна была нелегкая работа жолнеров. Протяженная молния сабель то вспыхивала над черною линией голов, то гасла в ударах. Кони без всадников вылетали из гущи сражавшихся и носились по равнине с ржанием и развевающимися гривами, на фоне пожара напоминая адских бестий. То и дело пунцовый стяг, реявший над вражеским сонмом, внезапно кренился в толпу, чтобы уже более не подняться. Однако взор князя простирался за линию сражавшихся, на самое возвышенность, ближе к городу, где во главе двух отборных полков стоял молодой Кривонос, ожидая удобной минуты, чтобы броситься в гущу сражения и окончательно сломить ослабленные польские порядки.
Наконец он сорвался с места, с ужасающим криком скача прямо на драгун Барановского, но минуты этой ждал также и князь.
— Веди! — крикнул он Скшетускому.
Скшетуский поднял кончар, и железная лавина пошла вперед.
Продвижение их было недолгим, ибо линия боя находилась совсем недалеко. Драгуны Барановского с молниеносной быстротой разлетелись вправо и влево, чтобы открыть гусарам врага, и те всею тяжестью своей ринулись в эти ворота на близкие к победе сотни Кривоноса.
— Ярема! Ярема! — закричали гусары.
— Ярема! — вторило все войско.
Страшное имя содроганием ужаса пронзило сердца запорожцев. Они только теперь поняли, что командует не киевский воевода, но сам князь. К тому же они и не могли противостоять гусарам, которые одной тяжестью своей сокрушали их так же, как падающая стена крушит стоящих под ней. Единственным для них спасением было раздаться в стороны, пропустить гусар и ударить с флангов; однако фланги эти были уже под присмотром драгун и легких хоругвей Вершулла, Кушеля и Понятовского, которые, согнав казацкие крылья, сталкивали их к центру. Теперь картина боя изменилась, ибо легкие хоругви создали как бы улицу, по которой летели в неудержимом разгоне гусары, преследуя, ломая, сбивая, опрокидывая людей и лошадей, а впереди них казаки с ревом и воем убегали вверх, к городу. Если бы крылу Вершулла удалось сомкнуться с крылом Понятовского, казаки были бы окружены и все как один перебиты. Однако ни Вершулл, ни Понятовский не могли этого сделать из-за огромного множества бегущих, так что наседали только с боков, аж руки их немели от ударов.
Молодой Кривонос, хотя был дик и мужествен, когда понял, что свою неопытность приходится ему противопоставить такому полководцу, как князь, вовсе потерял голову и во главе своих устремился к городу. Беглеца заприметил пан Кушель, стоявший сбоку, отчего видеть мог только то, что происходило вблизи, тотчас подскакал и саданул молодого атамана саблей по лицу. Но не убил, так как лезвие угодило по ремешку шлема, однако кровью залил и тем более лишил атамана отваги.
Увы, он чуть не поплатился за свою выходку, ибо в ту же минуту бросился на него Бурдабут с остатками кальницкого полка.
Дважды уже пытался Бурдабут остановить гусар, но дважды, точно отброшенный сверхъестественной силой и поколоченный, вынужден был отступать вместе с прочими. Наконец, перестроив тех, кто у него остался, он решил ударить на Кушеля сбоку и, прорвав его драгун, выбраться на свободное поле. Однако прежде чем успел он прорвать их строй, дорога, ведущая вверх, к городу, оказалась забита на таком протяженном отрезке, что быстрое отступление сделалось невозможным. Гусары по причине создавшейся тесноты поумерили натиск и, оставив копья, принялись рубить противника мечами. Пришел черед смешанному бою, беспорядочному, дикому, безжалостному, клокотавшему в давке, горячечной суматохе, духоте, в человеческих и лошадиных миазмах. Труп валился на труп, конские копыта увязали в дергающихся телах. Кое-где противники настолько оказывались стиснуты, что не получалось замахнуться саблей, тут бились эфесами, ножами и кулаками, кони принялись визжать. Там и сям послышались крики: «Помилуйте, ляхи!» Крики эти делались громче, множились, заглушали лязг мечей, скрежет железа о кости, хрипение и жуткую икоту умирающих. «Помилуйте, пани!» — разносилось все жалобнее, но милосердие не брезжило над безумием ратоборствующих. Как солнце над грозою, светил им пожар.
Только Бурдабут со своими кальницкими не просил пощады. Ему не хватало места, чтобы развернуться, так что расчищал он себе пространство ножом. Сперва столкнулся он с пузатым паном Дзиком и, пырнувши его в живот, свалил с коня, а тот, крикнувши «Иисусе!», из-под копыт, растоптавших ему внутренности, более не поднялся. Сразу стало попросторнее, и Бурдабут, саблей уже, со шлемом разом голову латнику Сокольскому разрубил, потом опрокинул вместе с их конями панов Приама и Цертовича, и простору стало еще больше. Молодой Зенобий Скальский рубанул его по голове, но сабля вывернулась в руке у Скальского, и удар пришелся плашмя; атаман же, кулаком его наотмашь в лицо хвативши, убил на месте. Люди кальницкие следовали за ним, рубя и коля кинжалами. «Заклятый! Заклятый! — ужаснулись гусары. — Железо его неймет! Одержимый!» А у Бурдабута и в самом деле на усах была пена, а в очах бешенство. Наконец он увидел Скшетуского и, узнав по подвернутому рукаву офицера, кинулся к нему.
Все затаили дыхание и прервали сечу, взирая на единоборство двух самых наигрознейших рыцарей. И хотя пан Ян криками «Заклятый!» не обеспокоился, гнев вспыхнул в его душе при виде стольких потерь, поэтому он скрипнул зубами и яростно налетел на атамана. Они сшиблись столь бешено, что кони даже на задние ноги присели. Свистнуло железо, и сабля атамана внезапно разлетелась в куски под ударом польского кончара. Казалось, никакая сила не спасет уже Бурдабута, но он, бросив коня вперед, сцепился с паном Скшетуским, и оба соединились в одно, и нож сверкнул над горлом гусара.
Смерть явилась перед глазами Скшетуского, ибо мечом действовать стало невозможно. Но быстрый как молния, он отпустил меч, повисший на ремешке, а рукою вцепился в атаманову руку. Какое-то мгновение обе руки конвульсивно дергались в воздухе, но железной, должно быть, оказалась хватка пана Скшетуского, потому что атаман взвыл волком, и на глазах у всех нож, как вылущенное из колоса зерно, выпал из его обомлевших пальцев. Тогда Скшетуский отпустил выкрученную его руку и, схватив за шиворот, пригнул страшную голову аж к луке седла, левою же рукой буздыган из-за пояса выхватил, ударил раз и другой, и атаман, захрипев, рухнул с коня.
Стоном простонали, завидя это, кальницкие люди и рванулись отмстить, но во мгновение накинулись на них гусары и всех поголовно перебили.
На другом краю гусарской лавы битва не прекращалась ни на минуту, ибо толчея была там поменьше. Тут, перепоясанный Анусиным шарфом, неистовствовал пан Лонгинус со своим Сорвиглавцем. На следующий после битвы день рыцари с удивлением озирали эти места и, показывая друг другу руки, отсеченные вместе с плечами, головы, раскроенные от макушки до подбородка, тела, страшно разваленные на две половины, целую дорогу из человеческих и лошадиных трупов, шептались: «Видали, тут Подбипятка сражался!» Сам князь тоже убитых разглядывал и, хотя назавтра весьма был различными известиями озабочен, удивиться изволил, ибо таковой рубки никогда еще в жизни не видывал.
Тем временем побоище, казалось, шло к завершению. Тяжелая кавалерия двинулась вперед, гоня перед собой запорожские полки, пытавшися укрыться наверху, ближе к городу. Остаткам отступавших отрезали путь хоругви Кушеля и Понятовского. Окруженные защищались с отчаянием, пока не погибли все до единого, но гибелью своей спасли других, так что когда через два часа первым с придворными татарами вошел в город Вершулл, уже ни одного казака не оказалось. Враг, воспользовавшись темнотой, ибо дождь погасил пожары, молниеносно собрал пустые возы и с проворством, присущим только казакам, отаборившись, умчался из города за реку, уничтожив за собою мосты.
Несколько десятков шляхтичей, оборонявшихся в крепостце, были вызволены. Еще князь велел Вершуллу наказать горожан, содействовавших казакам, а сам бросился в погоню. Но без пушек и пехоты табора он захватить не мог. Неприятель, спаливши мосты и выиграв тем самым время, потому что реку княжеским пришлось обходить по отдаленной плотине, отступал так быстро, что измученные лошади княжеской конницы едва сумели его догнать. Однако ж казаки, куда как прославленные обороной в обозах, столь храбро, как обычно, не защищались. Страшное сознание, что их преследует сам князь, так их обескуражило, что они всерьез засомневались в спасении своем. И наверняка пришел бы им конец, ибо пан Барановский после перестрелки, продолжавшейся всю ночь, уже сорок возов и две пушки отбил, если бы не воевода киевский, который дальнейшей погоне воспротивился и своих людей из боя вывел. Это стало причиной резких попреков между ним и князем, чему многие полковники были свидетелями.
— Отчего же это, ваша милость, — вопрошал князь, — хочешь ты теперь неприятелем пренебречь, хотя в битве с таковою решительностью против него выступал? Славу, добытую тобой вечор, нынче из-за нерешительности своей потеряешь.
— Ваша милость князь, — ответил воевода. — Не знаю, какой дух в вас вселился, но я человек из плоти и крови и после трудов нуждаюсь в отдыхе. И мои люди тоже. Я всегда буду идти на неприятеля, если он сопротивляется, так, как шел сегодня, но побитого и бегущего преследовать не стану.
— Да их всех перебить надо! — воскликнул князь.
— И что из того? — сказал воевода, — Этих перебьем, придет Кривонос старый. Пожжет, покрушит, душ понагубит, как этот в Стрижавке нагубил, и за ожесточение наше несчастные люди поплатятся.
— Вижу я, — уже в гневе воскликнул князь, — что ваша милость вместе с канцлером и региментариями к мирной партии принадлежишь, которая договорами рассчитывает бунт погасить, но, как бог свят, ничего из этого не выйдет, пока у меня сабля в руке!
А Тышкевич на это:
— Не мирной партии я уже принадлежу, но богу, ибо старый и скоро уже пред него предстать мне придется. А то, что на себе слишком много крови, пролитой в усобице, иметь не желаю, этому, ваша княжеская светлость, не удивляйся… Ежели же досадуешь ты, что тебя региментарством обошли, то на это скажу я вот что: за мужество оно тебе полагалось по праву, однако, возможно, даже к лучшему, что тебе его не дали, ведь ты бы мятеж, а вместе с ним и несчастную землю эту в крови утопил.
Юпитеровы брови Иеремии сдвинулись, шея напряглась, а глаза стали метать такие молнии, что все, кто присутствовал, просто испугались за воеводу, но тут быстро подошел Скшетуский и сказал:
— Ваше княжеское сиятельство, есть известия о старом Кривоносе.
И тотчас мысли князя обратились в другую сторону, а гнев на воеводу утих. Тут ввели прибывших с вестями четырех людей, двое из которых были старые благочестивые иереи. Увидев князя, они бросились на колени.
— Спаси, владыка, спаси! — повторяли посланники, простирая к нему руки.
— Откуда вы? — спросил князь.
— Из Полонного. Старый Кривонос осадил замок и город, если твоя сабля над его шеей не нависнет, все мы пропали.
На это князь:
— О Полонном знаю, что там множество народа попряталось, но, как донесли мне, в основном русины. В том перед богом заслуга ваша, что вместо того, чтобы примкнуть к мятежникам, вы разбою противодействуете, держа сторону матери своей, однако же опасаюсь я с вашей стороны измены, какая мне в Немирове была.
На это посланцы стали присягать всеми небесными святынями, что аки спасителя князя ожидают, а о предательстве и не помышляет никто.
По всему было видно, что они не лукавили, так как Кривонос, осадивши город с пятьюдесятью тысячами войска, поклялся перебить население именно потому, что, будучи русинским, оно не пожелало примкнуть к бунту.
Князь пообещал помочь, но поскольку главные силы его были в Быстрике, сперва следовало их дождаться. Посланцы ушли с утешенным сердцем, он же оборотился к воеводе киевскому и сказал:
— Простите меня, ваша милость! Я уже и сам вижу — чтобы Кривоноса достичь, придется Кривоносом пренебречь. Молодой может и подождать веревки. Полагаю, что вы не покинете меня в предстоящем этом деле.
— Вестимо! — ответил воевода.
Тотчас запели трубы, приказывающие хоругвям, гнавшимся за табором, поворачивать. Надо было отдохнуть и дать передышку коням. Вечером из Быстрика подтянулась целая дивизия, а с нею от воеводы брацлавского посол, пан Стахович. Пан Кисель прислал князю письмо, полное восхищения тем, что князь, точно второй Марий, отчизну от окончательной гибели спасает. Писал он также о радости, каковую приход князя из-за Днепра во все сердца вселил, желал ему викторий, но к концу послания повод, ради которого оно писалось, стал ясен. Воевода из Брусилова доводил до княжеского сведения, что переговоры начались, что сам он с прочими комиссарами отправляется в Белую Церковь и надеется Хмельницкого сдержать и ублаготворить. В завершение письма просил он князя, чтобы, пока идут переговоры, тот не очень нападал на казаков и, ежели возможно, от военных действий воздержался.
Если бы князю сообщили, что все его Заднепровье уничтожено, а все поселения сровнены с землею, он бы так отчаянно не расстроился, как расстроился из-за этого письма. Свидетелями тому были пан Скшетуский, пан Барановский, пан Зацвилиховский, оба Тышкевича и Кердеи. Князь закрыл глаза руками, а голову отворотил назад, словно бы пораженный стрелою в сердце.
— Позор! Позор! Боже! Дай же мне скорей погибнуть, чтоб не видеть всего этого!
Глубокая воцарилась тишина среди присутствующих, а князь продолжал:
— Несносно мне жить стало в Речи Посполитой, ибо стыдиться за нее нынче приходится. Смотрите же, чернь казацкая и мужицкая залила кровью отечество, с погаными против собственной матери объединилась. Побиты гетманы, уничтожены войска, растоптана слава народа, оскорблено величество, сожжены костелы, вырезаны ксендзы, шляхта, обесчещены женщины, и на эти потрясения, на этот позор, от одного известия о котором предки наши поумирали бы, чем же отвечает эта самая Речь Посполитая? А вот чем: с изменником, с поругателем своим, с союзником поганых переговоры начинает и удовлетворение ему обещает! О боже! Пошли мне смерть, повторяю, ибо тошно жить на свете нам, которые бесчестье отчизны переживаем и ради нее себя в жертву приносим.
Воевода киевский молчал, а пан Кшиштоф, подсудок брацлавский, через какое-то время подал голос:
— Пан Кисель — еще не Речь Посполитая.
Князь на это:
— Не говори мне, ваша милость, о Киселе; мне же доподлинно известно, что за ним целая партия стоит, и он вполне согласен с намерениями примаса, и канцлера, и князя Доминика, и многих прочих сановников, каковые сейчас, пока в стране interregnum, власть в Речи Посполитой осуществляют и величество ее олицетворяют, хотя скорее позорят ее слабостью, великого народа недостойной, ибо не переговорами, но кровью огонь этот гасить надлежит; потому что лучше народу рыцарскому погибнуть, чем оподлиться и презрение всего света к себе вызвать.
И снова князь закрыл руками глаза, а лицезрение горя этого и огорчения было столь печально, что полковники просто не знали, как скрыть подступавшие к горлу слезы.
— Милостивый княже, — отважился подать голос Зацвилиховский, — пускай они языком фехтуют, а мы — мечом будем рубиться.
— Воистину, — ответил князь, — и от мысли этой сердце во мне разрывается. Что нам далее делать надлежит? Ведь мы, милостивые государи, узнав о поражении отечества, пришли сюда через пылающие леса и непроходимые болота, без сна, без пищи, напрягая последние силы, чтобы общую матерь нашу от уничтожения и позора спасти. Руки наши немеют от труждений, голод кишки скручивает, раны ноют — мы же на тяготы эти внимания не обращаем, нам бы только неприятеля сдержать. Про меня сказано тут, будто недоволен, мол, что региментарством обошли. Пускай же целый свет рассудит, достойны ли его те, кому оно досталось.
Я бога и вас, судари, в свидетели призываю, что, как и вы, не ради наград или почестей жертвую жизнью своей, но из одной только любви к отчизне. И вот, когда мы последнее издыхание из грудей исторгаем, что нам доносят? А то, что господа из Варшавы и пан Кисель в Гуще удовлетворение для нашего неприятеля обдумывают! Срам! Позор!!
— Кисель — изменник! — воскликнул пан Барановский.
На что Стахович, человек серьезный и смелый, встал и, обращаясь к Барановскому, сказал:
— Другом пану воеводе брацлавскому будучи и находясь от него в посольстве, я не позволю, чтобы его здесь изменником нарекали. И у него тоже борода от огорчений побелела. А родине он служит так, как полагает необходимым, плохо ли, хорошо, зато честно!
Князь этих слов не слышал, ибо погрузился в скорбь и размышления. Барановский в его присутствии тоже не посмел учинить скандала, посему он лишь взор свой стальной уставил в пана Стаховича, словно бы желая сказать: «Я тебя найду!», и положил руку на рукоять меча. Тем временем Иеремия очнулся от раздумий и хмуро сказал:
— Тут другого выбора нету — приходится либо из послушания выйти (ибо в бескоролевье исправляют власть они), или честью отчизны, ради которой мы трудились, пожертвовать…
— От непослушания все дурное в Речи Посполитой нашей проистекает, — заметил серьезно киевский воевода.
— Значит, позволим позорить отчизну? Значит, если завтра нам велят с вервием на вые к Тугай-бею да Хмельницкому идти, мы и это за-ради послушания совершим?
— Veto! — подал голос пан Кшиштоф, подсудок брацлавский.
— Veto! — согласился с ним пан Кердей.
Князь обратился к полковникам.
— Говорите же, старые солдаты! — сказал он.
Взял слово Зацвилиховский:
— Ваша княжеская милость, мне семьдесят лет, я благочестивый русин, я был казацким комиссаром, и меня сам Хмельницкий отцом величал. Казалось бы, должно мне высказаться в пользу переговоров. Но если придется выбирать: позор или война, тогда даже на краю могилы я скажу: «Война!»
— Война! — сказал пан Скшетуский.
— Война! Война! — повторило более десятка голосов, а среди них пан Кшиштоф, господа Кердеи, Барановский и все остальные.
— Война! Война!
— Пусть же будет по слову вашему! — твердо сказал князь и ударил булавой по лежащему перед ним письму пана Киселя.
Назад: Глава XXVI
Дальше: Глава XXVIII