Глава XX
Разбудил ее лай собак. Открыв глаза, увидела она далеко впереди огромный тенистый дуб, двор и колодезный журавль. Елена тотчас же стала будить своего спутника.
— Ваша милость, проснись! Проснись, сударь!
Заглоба разлепил глаза.
— Что такое? Куда это мы приехали?
— Не знаю.
— Погоди-ка, барышня-панна. Это казацкий зимовник.
— Так и мне кажется.
— Тут, верно, чабаны живут. Не самая приятная компания. Чего эти псы, чтоб их волки сожрали, заходятся! Вон и кони с людьми у хаты. Делать нечего, едем к ним, а то, если объедем, за нами погонятся. Ты тоже, видать, вздремнула.
— Немножко.
— Один, два, три… четыре коня оседланных. Значит, там четыре человека. Сила невеликая. Точно! Это чабаны. Разговаривают о чем-то. Гей, люди, а давайте-ка сюда!
Четверо казаков сразу же подъехали. Это и в самом деле были чабаны при конях, или табунщики, присматривавшие летом в степях за табунами. Пан Заглоба тотчас отметил, что только один из них при сабле и пищали, остальные же трое были вооружены палками с привязанными к концам конскими челюстями; однако он знал, что такие табунщики бывают людьми дикими и для дорожных опасными.
И точно, подъехав, все четверо исподлобья воззрились на прибывших. На их коричневых лицах не было и признаков радушия.
— Чего надо? — спросил один, причем никто не снял шапки.
— Слава богу, — сказал пан Заглоба,
— На вiки вiкiв. Чего надо?
— А далеко до Сыроватой?
— Не знаемо нiяко… Сыроватой.
— А зимовник этот как зовется?
— Гусла.
— Напоите-ка коней.
— Нету воды, высохла. А откуда вы едете?
— От Кривой Руды.
— А куда?
— В Чигирин.
Чабаны переглянулись.
Один из них, черный как жук и косоглазый, уставился на пана Заглобу и, помолчав, сказал:
— А зачем с большака съехали?
— А там жарко очень.
Косоглазый положил руку на повод пана Заглобы.
— Слазь, панок, с коня. Незачем тебе в Чигирин ехать.
— А это почему бы? — спокойно спросил пан Заглоба.
— А видишь ты вот этого молодца? — спросил косоглазый, указывая на одного из товарищей.
— Вижу.
— Он из Чигирина при…хав. Там ляхiв рiжуть.
— А знаешь ли ты, мужик, кто за нами в Чигирин следует?
— Хто такий?
— Князь Ярема!
Наглые лица чабанов во мгновение стали смиренными. Все, точно по команде, поснимали шапки.
— А знаете ли вы, хамы, — продолжал пан Заглоба, — что делают ляхи с теми, которые рiжуть. Они их вiшають. А знаете ли, сколько князь Ярема войска ведет? А знаете ли, что он уже в полумиле отсюда? Ну так как, собачьи души? Хвосты поджали? Вот как вы нас приняли! Колодец у вас высох? Коней поить воды нету? А, стервецы! А, кобыльи дети! Я вам задам!
— Не сердитеся, пане! Колодец пересох. Мы сами к Кагамлыку ездим поить и воду для себя носим!
— А, прохвосты!
— Простiть, пане. Колодец пересох. Велите, так сбегаем за водой.
— Без вас обойдусь, сам со слугою поеду. Где тут Кагамлык? — спросил он грозно.
— От, две мили отсюда! — сказал косоглазый, указывая на череду зарослей.
— А на дорогу этим путем ворочаться или по берегу доеду?
— Доедете, пане. В миле отсюда река к дороге сворачивает.
— Эй, слуга, ну-ка давай вперед! — сказал пан Заглоба, обращаясь к Елене.
Мнимый слуга поворотил коня на месте и мигом ускакал.
— Слушать меня! — сказал Заглоба мужикам. — Ежели сюда разъезд придет, сказать, что я берегом на большак поехал.
— Добре, пане.
Через четверть часа Заглоба опять ехал рядом с Еленой.
— Вовремя я им князя-воеводу выдумал, — сказал он, прищурив глаз, закрытый бельмом. — Теперь они целый день сидеть будут и разъезда ждать. От одного только княжеского имени у них дрыготня началася.
— Ваша милость таково быстро соображает, что изо всякой переделки выпутаться сумеет, — сказала Елена. — И я бога благодарю, что послал мне такого опекуна.
Шляхтичу эти слова пришлись по вкусу, он усмехнулся, погладил рукою подбородок и сказал:
— А что? Есть у Заглобы голова на плечах? Хитер я, как Улисс, и должен тебе, барышня-панна, сказать, что, ежели бы не хитрость эта, давно бы меня вороны склевали. Но что же нам делать? Надо спасаться. Они и вправду в близость княжеских войск поверили, ибо ясно же, что князь не сегодня-завтра появится с мечом огненным, аки архангел. А ежели б он заодно и Богуна по пути извел, я бы дал обет босиком в Ченстохову пойти. А хоть и не поверь чабаны, ведь одного упоминания о княжеской силе довольно было, чтобы их от покусительства на живот наш удержать. В любом случае скажу я тебе, барышня-панна, что наглость их — недобрый для нас signum, ибо означает это, что мужичье здешнее о викториях Хмельницкого наслышано и час от часу будет становиться нахальнее. А посему следует держаться нам мест безлюдных и в деревни заглядывать пореже, так как сие небезопасно. Яви же, господи, поскорее князя-воеводу, ведь мы в такую ловушку попались, что будь я не я, хуже и придумать трудно!
Елена снова встревожилась и, желая услышать из уст пана Заглобы хоть одно обнадеживающее словечко, сказала:
— Теперь я уж вовсе уверовала, что ты, сударь, и себя, и меня спасешь.
— Это конечно, — ответил старый пройдоха. — Голова затем и есть, чтобы о шкуре думать. А тебя, барышня-панна, я уже так полюбил, что, как о собственной дочери, о тебе печься буду. Самое скверное, сказать по правде, что непонятно, куда удирать, ибо и Золотоноша эта самая не очень верное asylum.
— Я точно знаю, что братья в Золотоноше.
— Или да, или нет, потому что могли уехать; и в Разлоги наверняка не той дорогой, какой мы едем, возвращаются. Я-то больше на тамошний гарнизон рассчитываю. Ежели бы этак бог дал полхоругвишки или полрегиментика в крепостце! А вот и Кагамлык! Теперь хоть очереты под боком. Переправимся на другой берег и, вместо того чтобы вниз по реке к большаку пойти, пойдем вверх, чтобы следы запутать. Правда, мы окажемся близко от Разлогов, но не очень…
— Мы к Броваркам ближе будем, — сказала Елена, — через которые в Золотоношу ездят.
— И прекрасно. Останавливайся, барышня-панна.
Они напоили коней. Затем пан Заглоба, надежно укрыв Елену в зарослях, поехал искать броду и тотчас его нашел, так как брод оказался в нескольких десятках шагов от места, где они остановились. Именно тут уже знакомые нам табунщики перегоняли коней через реку, которая хоть и была по всему течению мелководна, но берега повсюду имела неприступные, заросшие и болотистые. Переправившись, наши путники спешно двинулись вверх по реке и без отдыха проехали допоздна. Дорога была трудная, так как в Кагамлык впадало множество ручьев, и они, широко разливаясь в своих устьях, создавали повсюду болота и топи. То и дело приходилось или искать брода, или продираться сквозь заросли, почти непроезжие для конных. Лошади страшно утомились и едва шли. Порой они так сильно увязали, что Заглобе казалось — выбраться уже не удастся. Но в конце концов беглецы все-таки вышли на высокий, заросший дубняком сухой берег. А тут уж и ночь наступила, глубокая и непроглядная. Дальнейший путь сделался опасен: в темноте можно было угодить в трясину, так что пан Заглоба решил дождаться утра.
Он расседлал лошадей, спутал их и пустил пастись. Затем нагреб листьев, устроил из них подстилку, застелил чепраками и, накрывши буркою, сказал Елене:
— Укладывайся, барышня-панна, и спи, ибо это единственное, что можно сделать. Роса тебе глазки промоет, оно и славно будет. Я тоже голову на арчак преклоню, а то я в себе костей прямо не чую. Огня мы зажигать не станем, не то на свет какие-нибудь пастухи заявятся. Ночи теперь короткие, на зорьке двинемся дальше. Спи, барышня-панна, спокойно. Напетляли мы, точно зайцы, хотя, по правде сказать, уехали недалеко, но зато так следы запутали, что тот, кто найдет нас, дьявола за хвост поймает. Спокойной ночи барышне-панне.
— Спокойной ночи и вам.
Стройный казачок опустился на колени и долго молился, обращая очи к небу, а пан Заглоба, взвалив на спину арчак, отнес его несколько в сторону, где присмотрел себе местечко для спанья. Привал был выбран удачно
— берег был высокий и сухой, а значит, без комаров. Густая листва могла, в случае чего, защитить и от дождя.
Сон долго не шел к Елене. События прошлой ночи тотчас же вспомнились ей, а из темноты выставились лица убитых — тетки и братьев. Ей мерещилось, что она вместе с их трупами заперта в сенях и что в сени эти вот-вот войдет Богун. Она видела и его побелевшее лицо, и сведенные болью соболиные черные брови, и глаза, пронзающие ее. Елену охватила безотчетная тревога. А вдруг в окружающей тьме она и вправду увидит два горящих глаза…
Месяц ненадолго выглянул из туч, осветил немногими лучами дубраву и придал фантастические обличья веткам и стволам. На лугах закричали дергачи, в степи — перепела; порою слышны были какие-то странные далекие голоса то ли птиц, то ли ночных зверей. Поблизости фыркали кони, которые, пощипывая траву и тяжело прыгая в путах, все больше отдалялись от спящих. Все эти звуки успокаивали Елену, отгоняя фантастические видения и перенося ее в явь. Они словно бы напоминали ей, что сени эти, постоянно являвшиеся ее взору, и трупы родных, и бледный этот Богун с отмщением в очах всего лишь обман чувств, порождение страха, и ничего больше. Еще несколько дней назад сама мысль о подобной ночи под голым небом в глуши смертельно бы испугала ее, сейчас же, чтобы успокоиться, ей приходилось напоминать себе, что она и в самом деле у Кагамлыка, далеко от своей девичьей светелки.
Голоса дергачей и перепелов ее убаюкивали, звезды помаргивали над ней, стоило ветерку шевельнуть ветвями, жуки ворочались в дубовой листве, и она в конце концов уснула. Но у ночей в глуши тоже бывают свои неожиданности. Уже развиднелось, когда донеслись до нее какие-то жуткие звуки, какое-то рычанье, завывания, всхрапывания, потом визг столь отчаянный и пронзительный, что кровь похолодела в жилах. Она вскочила, дрожа от испуга и не понимая, что надо делать. Вдруг перед нею мелькнул пан Заглоба, без шапки, с пистолетом в руках мчавшийся на эти голоса. Через секунду раздался его крик: «Ух-ха! Ух-ха! Сiромаха!» — грохнул выстрел, и все смолкло. Елене казалось, что прошла тысяча лет, прежде чем у подошвы берега наконец раздался голос Заглобы:
— А, чтоб вас псы сожрали! Чтобы с вас шкуры посдирали! Чтоб вы на воротники еврейские пошли!
В воплях Заглобы чувствовалось неподдельное отчаяние.
— Ваша милость, что произошло? — спросила девушка.
— Волки коней задрали.
— Иисусе Христе! Обоих!
— Один зарезанный, другой так покалечен, что версты не пройдет. За ночь шагов на триста отошли, и конец.
— Как же нам быть?
— Как быть? Выстругать палки и оседлать их. Откуда я знаю, как быть? Вот горе так горе! По-моему, барышня-панна, дьявол на нас зуб имеет — оно и неудивительно, ибо он Богуну или сват, или брат. Как нам быть? Будь я конем, если знаю! В любом случае тебе, барышня-панна, было бы на ком ехать. Чтоб я сдох, если мне хоть раз случалось так поразвлечься.
— Пешком пойдем…
— Хорошо барышне-панне в ее двадцать годочков, а не мне при моей циркумференции мужицким манером путешествовать. Хотя что я говорю, в этих местах любого холопа на конягу станет, и только одни дворняжки пешком ходят. Чистая беда, истинный бог! Конечно, сидеть мы не засидимся, а пойдем, но когда ж мы дойдем до этой Золотоноши, а? Если даже на лошади удирать невесело, то пешком вовсе дело паршивое. С нами сейчас случилось самое скверное, что могло случиться. Седла придется бросить, а провиант на собственном горбу волочь.
— Я не допущу, чтобы ваша милость сам нес, и, что смогу, тоже понесу.
Заглобу такая самоотверженность обезоружила.
— Любезная моя панна, — сказал он. — Разве ж я турок или поганин допускать до такого? Разве ж для такой работы ручки эти беленькие, для такого стан этот стройный? Даст бог, я и сам управлюсь, только отдыхать часто придется, так как, сроду будучи воздержан в еде и питье, заработал я себе одышку. Возьмем чепраки для ночевок да провианту малость, кстати, его немного и останется, ибо сейчас надо как следует подкрепиться.
Делать ничего больше не оставалось, и они принялись за еду, причем пан Заглоба, забыв про свое хваленое воздержание, делал все, чтобы будущую одышку предупредить. Около полудня они подошли к броду, которым, вероятно, время от времени пользовались и конные, и пешие, — на обоих берегах виднелись следы колес и конских копыт.
— Может, это и есть дорога на Золотоношу? — сказала Елена.
— Ба! Спросить-то не у кого.
Стоило пану Заглобе это сказать, как вдали послышались человеческие голоса.
— Погоди, барышня-панна, спрячемся! — шепнул Заглоба.
Голоса приближались.
— Ты что-нибудь видишь, ваша милость? — спросила Елена.
— Вижу.
— Кто там?
— Слепой дед с лирой. И парнишка-поводырь. Разуваются. Они сюда хотят перейти.
Спустя мгновение плеск воды подтвердил, что реку и в самом деле переходят.
Заглоба с Еленой вышли навстречу.
— Слава богу! — громко сказал шляхтич.
— На вiки вiкiв! — ответил дед. — А кто ж там такие?
— Люди крещеные. Не бойся, дедушка, держи вот пятак.
— Щоб вам святий Микола дав здоров'я i щастя.
— А откудова, дедушка, идете?
— Из Броварков.
— А эта дорога куда?
— До хуторiв, пане, до села…
— А к Золотоноше не выведет?
— Можно, пане.
— Давно ль вы из Броварков вышли?
— Вчера утречком, пане.
— А в Разлогах были?
— Были. Да только говорят, туда лицарi прийшли, що битва була.
— Кто говорит-то?
— В Броварках сказывали. Тут один с княжьей дворни приехал, а что рассказывал, страх!
— А вы сами его не видели?
— Я, пане, ничего не вижу, я слепой.
— А паренек?
— Он видит, да только он немой, я один его и понимаю.
— А далече ли отсюда до Разлогов? Нам туда как раз и нужно бы.
— Ой, далече!
— Значит, в Разлогах, говорите, были?
— Были, пане.
— Да? — сказал пан Заглоба и вдруг схватил парнишку за шиворот.
— А, негодяи, мерзавцы, подлецы! Ходите! Разнюхиваете! Мужиков бунтовать подбиваете! Эй, Федор, Олеша, Максым, взять их, раздеть и повесить! Или утопить! Бей их, смутьянов, соглядатаев! Бей, убивай!
Он стал что было сил дергать подростка, трясти его и все громче вопить. Дед рухнул на колени, моля о пощаде; подросток, как все немые, издавал пронзительные звуки, а Елена изумленно на все это глядела.
— Что ты, ваша милость, вытворяешь? — пыталась она вмешаться, собственным глазам не веря.
Но пан Заглоба визжал, бранился, клялся всею преисподнею, призывал всяческие несчастья, бедствия, хворобы, угрожал всеми, какие есть, муками и смертями.
Княжна решила, что он в уме повредился.
— Скройся! — кричал он ей. — Не пристало тебе глядеть на то, что сейчас будет! Скройся, кому говорят!
Вдруг он обратился к деду:
— Скидавай одежу, козел, а нет, так я тебя сей же момент на куски порежу.
И, повалив подростка наземь, принялся собственноручно срывать с того одежду. Перепуганный дед поспешно побросал лиру, торбу и свитку.
— Все скидавай!.. Чтоб ты сдох! — вопил Заглоба.
Дед стал снимать рубаху.
Княжна, видя, что происходит, поспешно удалилась, дабы скромности своей лицезрением обнаженных телес не оскорбить, а вослед ей, торопившейся уйти, летели проклятья Заглобы.
Отдалившись на значительное расстояние, она остановилась, не зная, как быть. Поблизости лежал ствол поваленного бурей дерева. Она села на него и стала ждать. До слуха ее доносилось верещание немого, стоны деда и гвалт, учиняемый паном Заглобой.
Наконец все смолкло. Слышны были только попискиванья птиц и шорохи листьев. Спустя некоторое время она услыхала какое-то сопение и тяжелые шаги.
Это был пан Заглоба.
На плече он нес одежку, отнятую у деда и отрока, в руках две пары сапог и лиру. Подойдя, он принялся моргать своим здоровым глазом, улыбаться и сопеть.
По всему было видно, что он в превосходном настроении.
— Ни один приказный в трибунале так не накричится, как мне пришлось!
— сказал он. — Охрип даже. Но, что надо, заимел. Я их в чем мать родила отпустил. Если султан не сделает меня пашой или валашским господарем, значит, он просто неблагодарный человек; я же двух святых туркам прибавил. Вот негодники! Умоляли, чтобы рубашки оставил! А я говорю, спасибо скажите, что в живых остаетесь. А погляди-ка, барышня-панна, все новое: и свитки, и сапоги, и рубахи. Может ли быть порядок в нашей Речи Посполитой, если хамы так изрядно одеваются? Они в Броварках на ярмарке были, где насобирали денег и все себе купили. Мало кто из шляхты нахозяйствует в этой стране столько, сколько наклянчит дед. Вс„! С этой минуты я рыцарское поприще бросаю и начинаю на больших дорогах дедов грабить, ибо eo modo богатство быстрее нажить можно.
— Но за какою надобностью ты, ваша милость, сделал это? — спросила Елена.
— За какою надобностью? Ты, барышня-панна, не поняла? Тогда погоди, сейчас эта самая надобность зримо тебе явлена будет.
Сказав это, он взял половину отнятой одежи и удалился в прибрежные заросли. Спустя некоторое время в кустах зазвенела лира, а затем показался… уже не пан Заглоба, но настоящий украинский дiд с бельмом на одном глазу и с седою бородой. Дiд приблизился к Елене, распевая хриплым голосом:
Соколе ясний, брате мiй рiдний, Ти високо лiта†ш, Ти широко вида†ш.
Княжна захлопала в ладоши, и впервые со времени бегства из Разлогов улыбка оживила ее прелестное лицо.
— Не знай я, что это ваша милость, ни за что бы не признала!
— А что? — сказал пан Заглоба. — И на масленицу не видала ты, барышня-панна, лучшей машкеры. Я уж и в Кагамлык погляделся. И если я когда-нибудь видал более натурального деда, пускай меня на собственной торбе повесят! С песнями у меня тоже все в порядке. Что, барышня-панна, желаешь? Может, о Марусе Богуславке, о Бондаривне или о Серпяховой смерти? Пожалуйста. Считай меня распоследним человеком, ежели я на кусок хлеба у самых отпетых гультяев не заработаю.
— Теперь ясно, зачем ты, сударь, все это сделал, зачем одежку совлек с бедняжек этих — чтобы в дорогу переодетыми пуститься.
— Точно! — сказал пан Заглоба. — А ты, барышня-панна, что думала? Тут, за Днепром, народишко похуже, чем в других местах будет, и только рука княжеская смутьянов от самоуправства сдерживает; теперь же, когда узнают они о войне с Запорожьем и о викториях Хмельницкого, никакая сила их от мятежа не удержит. Ты же видела, барышня-панна, тех чабанов, которые к нашей шкуре подбирались? Если гетманы сейчас же не побьют Хмельницкого, то через день, а может, через два вся страна в огне будет. Как же я тогда барышню-панну через все взбунтовавшееся мужичье проведу? А если доведется угодить к ним в лапы, лучше тебе было бы в Богуновых остаться.
— Это невозможно! Лучше смерть! — прервала его Елена.
— А мне наоборот: лучше — жизнь, ибо от смерти, как ни хитри, все равно не отвертишься. Но сдается мне, сам господь нам этих дедов послал. Я их, как и чабанов, напугал, что князь с войском близко. Три дня теперь от страху будут голые в камышах сидеть. А мы тем временем, переодетые, в Золотоношу как-нибудь проберемся, найдем братьев твоих — хорошо, нет — пойдем дальше, хоть бы и к гетманам, или князя станем ждать. И все время в безопасности, ибо дедам от мужиков и от казаков никакого утеснения. Можем даже через обозы Хмельницкого невредимыми пройти. Только татар vitare нам следует, ибо они тебя, барышня-панна, как младого отрока в ясыри возьмут.
— И мне, значит, надо переодеться.
— Именно! Хватит тебе казачком быть, преобразись-ка в мужицкого подростка. Правда, для хамского отпрыска ты уж очень пригожа, как, впрочем, и я — для дiда, но это пустяки. Ветер обветрит личико твое, а у меня от пешего хождения брюхо опадет. Всю дородность свою выпотею. Когда мне валахи глаз выжгли, я было решил, что непоправимое несчастье мне приключилось, а сейчас вот вижу, что оно мне на руку; ведь, если дед не слепой, значит, дело нечистое. Ты меня, барышня-панна, за руку води, а зови Онуфрием, ибо такое оно, мое дедовское имя. А сейчас переоденься, да поскорее, нам в путь пора. А путь, поскольку пешком, долог будет.
Пан Заглоба удалился, и Елена, не мешкая, стала переодеваться в дедовского поводыря. Она сняла казацкий жупаник и, поплескавшись в речке, надела крестьянскую свитку, соломенную шляпу и дорожную сумку. К счастью, подросток, которого ограбил Заглоба, был стройным, поэтому все пришлось на нее отлично.
Заглоба, когда вернулся, внимательно ее оглядел и сказал:
— Мой боже! Не один рыцарь охотно бы лишился состояньица своего, лишь бы его этакий пажик сопровождал, а уж некий известный мне гусар, тот бы ни секунды не раздумывал. Только вот с волосами твоими надо что-то придумать. Видал я в Стамбуле пригожих юнцов, но такого — никогда.
— Дай боже, чтобы не во вред обернулась мне пригожесть эта! — сказала Елена.
И улыбнулась, так как женской ее натуре польстило изумление пана Заглобы.
— Краса никогда во вред не обернется, и сам я лучший тому пример. Когда турки мне в Галате глаз выжгли, собрались они было и второй выжечь, но спасла меня жена тамошнего ихнего паши, а все по причине неописуемой красоты моей, остатки каковой можешь еще, барышня-панна, зреть.
— А сказал, ваша милость, что валахи тебе глаз выжгли.
— Я и говорю — валахи, но потурчившиеся и в Галате у паши служившие.
— Да ведь вашей милости его не выжгли!
— Зато он от железного жара бельмом застлался. А это, считай, все равно что выжгли. Что же ты, барышня-панна, с косами своими собираешься делать?
— А что? Надо отрезать?
— Вот именно, надо. Но как?
— Саблей вашей милости.
— Саблею этой головы сподручно отрезать, но волосы — уж это я не представляю, quo modo?
— Знаешь, милостивый государь, что? Я сяду возле этого поваленного дерева, а волосы перекину через ствол, ты же, ваша милость, рубанешь и отрубишь. Только голову не отруби.
— За это, барышня-панна, не беспокойся. Не раз я фитили у свечек по пьяному делу срубал, самой свечи не задевая, так что не будет и барышне-панне урона, хотя таково показывать руку случается мне впервые.
Елена села возле лежавшего дерева, перекинула через него свои огромные черные волосы и, подняв очи на пана Заглобу, сказала:
— Я готова. Руби, ваша милость.
И улыбнулась этак грустно, потому что жаль ей было волос, которые у головы в две горсти и то взять было невозможно. Да и пану Заглобе было как-то не по себе и не с руки. Он обошел ствол для сподручного замаха и проворчал:
— Тьфу ты! Ей-богу, лучше быть цирюльником и оселедцы казакам подбривать. Сдается мне, что я палачом стал и берусь за дела заплечные, ибо палачи колдуньям волосы на голове обстригают, чтобы дьявол туда не спрятался и кознями своими пытку не обезвредил. Но, барышня-панна не ведьма, и стрижку сию полагаю я делом мерзким, за каковое, ежели мне пан Скшетуский уши не отрежет, я его paritatem не признаю. Ей-богу, рука даже замлела. Зажмурься хоть, барышня-панна.
Пан Заглоба весь вытянулся, словно бы в стременах для удара привстал. Плоское лезвие свистнуло в воздухе, и мгновенно длинные черные пряди скользнули по гладкой коре ствола на землю.
— Готово! — сказал Заглоба.
Елена быстро встала, и тотчас же коротко обрезанные волосы рассыпались черным кружком вокруг вспыхнувшего лица ее; отрезать косу для девушки в те времена считалось великим позором, а значит, решилась она на великую жертву, пойти на которую пришлось ввиду крайних обстоятельств.
Очи Елены наполнились слезами, а пан Заглоба, недовольный собою, даже не стал ее утешать.
— Чувство у меня такое, будто я что нехорошее натворил, — сказал он,
— и еще раз повторяю: ежели пан Скшетуский настоящий кавалер, он мне за это уши отрезать обязан. Но выхода у нас не было, ибо sexus барышни-панны тотчас бы явным сделался. Теперь же, что ни говори, можно идти смело. Дед мне, когда я ему кинжал к горлу приставил, дорогу рассказал. Сперва, значит, увидим мы в степи три дуба, возле которых волчий яр, а мимо яра через Демьяновку дорога на Золотоношу. Сказал он мне, что и чумаки тою дорогой ездят, значит, и на телегу можно попроситься. Трудные деньки мы с барышней-панной переживаем и вечно их вспоминать будем. Теперь же и с саблями расстаться придется, деду с поводырем не пристало иметь шляхетскую амуницию. Спрячу-ка я их под этот самый ствол, может, даст бог, возьму когда-нибудь. Ой, много походов повидала сабля эта и многим великим победам явилась причиною. Уж ты мне поверь, что был бы я сейчас региментарием, ежели б не invidia и злоба людская, подозревавшие меня в приверженности к горячительным напиткам. Так оно на свете всегда. Нет справедливости, и все тут. Если я не лез, как иные дураки, на рожон, но с мужеством, точно Cunctator новый, умело сочетал благоразумие, так тот же Зацвилиховский первый говорил, что я труса праздную. Он добрый человек, но злоречивый. Давеча еще донимал меня, что я, мол, с казаками братаюсь, а не братайся я, так ты бы, барышня-панна, наверняка Богунова насилия не избежала.
Так разглагольствуя, сунул пан Заглоба сабли под ствол, накрыл их травой и ветками, повесил затем на плечи суму и торбан, взял в руку дедовский посох, усаженный кремнями, махнул им разок-другой и сказал:
— На худой конец и это сойдет, псу какому-нибудь или волку можно искры из глаз вышибить или зубы пересчитать. Хуже всего то, что надо идти пешком, однако ничего не поделаешь! Пошли!
И они отправились.
Впереди чернокудрый отрок, за ним дед. Дед ворчал и чертыхался, так как пешком идти ему было жарко, хотя по степи и тянул ветерок. Ветерок этот обветривал и делал все смуглее лицо пригожего отрока. Вскоре они пришли к яру, по дну которого бежал родник, струящий свою кристальную воду к Кагамлыку. Возле яра, недалеко от реки, росли на возвышении три могучих дуба. К ним наши путники тотчас же и свернули. Сразу наткнулись они и на дорогу, желтевшую среди степи цветами, возросшими на конском навозе. Дорога была пуста: ни чумака не было на ней, ни телеги, ни сивых неторопливых волов. Лишь кое-где валялись скотские кости, обглоданные волками и выбеленные солнцем. Шли путники, не останавливаясь, отдыхая только в дубравах тенистых. Чернокудрый отрок укладывался на зеленую мураву спать, а дед стерег. Перебирались они тоже и через ручьи, а где не было броду, долго искали его, идучи по берегу. Иногда дед переносил отрока на руках, обнаруживая силу, удивительную для человека, побиравшегося Христа ради. Однако это был плечистый дед! Так влеклись они снова до самого вечера, пока наконец отрок не опустился в дубраве на обочину и не сказал:
— Сил у меня больше нету, и дышать невмочь. Дальше не пойду. Лягу тут и умру.
Дед всерьез забеспокоился.
— Вот безлюдье чертово! — сказал он. — Ни тебе хутора, ни жилья у дороги, ни живой души. Но тут нам оставаться на ночь нельзя. Дело к вечеру, и через час темно станет, а послушай-ка, барышня-панна!..
Дед умолк, и какое-то время было совершенно тихо.
Внезапно тишину нарушил отдаленный тоскливый вопль, казалось исходивший из-под земли, а на самом деле доносившийся из расположенного невдалеке от дороги яра.
— Это волки, — сказал пан Заглоба. — В прошлую ночь они наших коней сожрали, а нынче за нас самих примутся. Правда, есть у меня пистоль под свиткой, но вот хватит ли пороху раза на два, не знаю! А мне на волчьей свадьбе марципаном быть не хочется. Слышишь, барышня-панна, опять завыли!
Вой и в самом деле раздался снова, и, казалось, на этот раз ближе.
— Вставай, дитино! — сказал дед. — А идти не можешь, так я тебя понесу. Ничего не поделаешь. Видать, привязался я к тебе, и весьма, а это потому, верно, что, проживая в неженатом состоянии, собственных правомочных потомков завести не озаботился, а если кто и есть, то вс„ — басурмане, ибо я в Турции долго пребывал. На мне оно и обрывается, родословие Заглоб, герба Вчеле. Разве что ты, барышня-панна, старость мою призришь. Пока же вставай или полезай мне на закукорки.
— Ноги такие тяжелые, что не ступить.
— А хвасталась терпеливостью! Однако ш-ш-ш! Ш-ш-ш! Никак, собаки лают! Ей-богу, собаки. Не волки. Значит, недалеко Демьяновка, про которую дед говорил. Слава те господи! Я уж костер решил от волков разложить, да только мы бы наверняка уснули, потому что из сил выбились. Собаки! Собаки лают, слышишь?
— Пошли, — сказала Елена, к которой внезапно вернулись силы.
И верно, стоило им выйти из лесу, как вдалеке завиднелись огоньки многочисленных хат. Увидели они также три церковные маковки, на свежем гонте которых отсвечивали в сумерках последние отблески вечерней зари. Собачий лай делался все отчетливей.
— Она! Демьяновка! Другого и быть не может, — сказал пан Заглоба. — Деды — повсюду гости дорогие, так что без ночлега небось не останемся и повечеряем, а может, добрые люди и дальше подвезут. Слушай-ка, барышня-панна, ведь деревенька-то княжеская, значит, и подстароста в ней должен быть. И отдохнем, и новости узнаем. Князь уже наверняка в пути. Возможно, и спасение быстрей наступит, чем ты, барышня-панна, думаешь. Однако не забывай, что ты немая. Я уж черт-те что говорю! Велел тебе звать меня Онуфрием, а раз ты немая, значит, тебе вообще говорить не положено. Я буду за тебя и за себя разговаривать и бога славить. По-мужицки я так же бегло, как и по-латыни, болтаю. Идем же! Пошли! Вон и первые хаты виднеются. Господи, когда они кончатся, скитания наши? Хоть бы пивца подогретого дали, я бы и за то восславил господа.
Пан Заглоба умолк, и некоторое время они молча шли рядом. Затем он заговорил снова:
— Помни же, что ты немая. А если тебя кто что спросит, сразу же тычь в меня и мычи: «Ум-ум-ум! Нья-нья!» Хоть ты, барышня-панна, как я погляжу, и так толковая, но не забывай все же, что мы шкуру спасаем, разве что случайно на гетманские или княжеские хоругви набредем. Тогда уж сразу объявим, кто мы, особенно если встретится любезный офицер и пану Скшетускому знакомый. Раз ты под княжеской опекой, жолнеров опасаться нечего. Гляди! Что это там за костры в лощинке горят? Ага! Куют. Кузница это! Вижу я и людей возле нее немало. Пошли-ка туда.
И в самом деле, в лощине, представляющей как бы подступы к яру, стояла кузня, из трубы которой в клубах дыма сыпались снопы золотых искр, а в отворенной двери и многочисленных дырках, проверченных в стенах, вспыхивал яркий свет, то и дело заслоняемый темными фигурами, копошившимися внутри. Снаружи, возле кузни, в ночном уже сумраке можно было разглядеть несколько десятков человек, стоявших кучками. В кузне согласно били молоты, вокруг разносилось эхо, и отголоски его смешивались с песнями возле кузни, говором и собачьим лаем. Рассмотревши все это, пан Заглоба тотчас же свернул в эту самую лощинку, забренчал на лире и запел:
Гей, там на горi Женцi жнуть, А попiд горою, Попiд зеленою, Козаки йдуть.
Распевая, он подошел к толпе, стоявшей у кузницы, и осмотрелся: тут были сплошь крестьяне, по большей части нетрезвые. Почти у всех в руках были палки. На некоторых палках торчали насаженные косы и наконечники копий. Кузнецы в кузне как раз и были заняты изготовлением этих самых наконечников и выпрямлением кос.
— Эй, дiд! Дiд! — начали кричать в толпе.
— Слава богу! — сказал пан Заглоба.
— На вiки вiкiв.
— Скажiть, дiтки, вже † Дем'янiвка?
— Дем'янiвка. Або що?
— А то, что мне на шляху сказывали, — продолжал дед, — что тут добрые люди живут, которые деда приютят, накормят, напоят, переночевать пустят и грошi дадуть. Я старый, шел-шел, аж устал, а парнишка, тот уж вовсе идти не может. Немой он, бедняга, меня, старого, водит, потому что ничего я не вижу, слепец горемычный. Бог вас, добрые люди, благословит, и святой Николай-чудотворец благословит, и святой Онуфрий благословит. В одном глазу у меня малость света божьего осталося, а другой навеки темный, вот я с торбаном и хожу, песни пою, живу, как птица божья, тем, что от добрых людей перепадет.
— А откуда вы, дiду?
— Ой, издалече, издалече! Да только уж позвольте мне отдохнуть, вроде оно возле кузни лавка есть. Садись и ты, горемыка, — продолжал он, указывая Елене лавку. — Мы аж с Ладавы, добрые люди. Из дому давно, давно вышли, а сейчас из Броварок, с храмового праздника идем.
— А что вы там хорошего слыхали? — спросил старик с косой в руке.
— Слыхать-то слыхали, да хорошее ли, не знаем. Людей туда поприходило богато. Про Хмельницкого сказывали, что гетманского сына и его лицарiв одолел. Слыхали мы еще, что и на русском берегу народ на панов поднимается.
Толпа тотчас окружила Заглобу, а он, сидя рядом с княжной, время от времени ударял по струнам лиры.
— Значит, отец, вы слыхали, что народ поднимается?
— Эге ж! Несчастная она, наша крестьянская доля!
— Говорят, что конец света будет?
— В Киеве на алтаре письмо Христово нашли, что быть войне ужасной да жестокой и великому кровопролитию по всей Украйне.
Толпа, окружавшая лавку, на которой сидел пан Заглоба, сомкнулась еще плотнее.
— Говорите, письмо было?
— Было. Как бог свят, было! О войне, о кровавой… Да не могу я говорить больше, у меня, старого, бедного, все же ж в горле пересохло.
— А вот вам, отец, мерка горилки, пейте да рассказывайте, что вы такого на белом свете слыхали. Известно нам, что деды всюду бывают и про все знают. Бывали уже и у нас, тай казали, що на панiв случится через Хмельницкого черная година. Вот мы косы да копья велим ковать, не опоздать чтоб. Только вот не знаем: начинать ли уже или письма от Хмеля ждать?
Заглоба опрокинул мерку, причмокнул, потом малость подумал и сказал:
— А кто говорит вам, что пора начинать?
— Сами мы так желаем.
— Пора! Пора! — раздались многочисленные возгласы. — Коли запорожцi панiв побили, так и пора.
Косы и копья, потрясаемые в могучих руках, издали зловещий звон.
Потом вдруг все замолчали, и только в кузнице продолжали колотить молоты. Будущие живорезы ждали, что скажет дiд. Дед думал, думал и, наконец, спросил:
— Чьи вы люди?
— Мы? Князя Яремы.
— А кого ж вы будете рiзати?
Мужики поглядели друг на друга.
— Его? — спросил дед.
— Не здужаемо…
— Ой, не здужа†те, дiтки, не здужа†те. Бывал я в Лубнах, видал князя глазами собственными. Страшный он! Закричит — дерева в лесу дрожь пробирает, ногою топнет — яр в лесу делается. Его король боится и гетманы слушаются, и все его страшатся. А войска у него больше, чем у хана и султана. Не здужа†те, дiтки, не здужа†те. Не вы его пощупаете, а он вас. А еще не знаете вы, чего я знаю, ему ж все ляхи на помощь придут, а ведь що лях, то шабля!
Угрюмое молчание воцарилось в толпе. Дед опять ударил по струнам торбана и продолжал, подняв лицо к луне:
— Идет князь, идет, а с ним столько султанов алых да хоругвей, сколько звездочек в небе и будяков в степи. Летит впереди него ветер и стонет, а знаете, дiтки, над чем он стонет? Над вашей долей он стонет. Летит впереди него смертушка с косою и звонит, а знаете, по ком звонит? По душам вашим звонит.
— Господи помилуй! — зашептали тихие, испуганные голоса.
И снова сделались слышны только удары молотов.
— Кто у вас комисар княжеский? — спросил дед.
— Пан Гдешинский.
— А где он?
— Сб„г.
— А почему ж он сб„г?
— Потому что узнал, что копья тай косы для нас куют. Вот он испугался и сб„г.
— Это нехорошо, он же князю про вас донесет.
— Что ты, дiду, каркаешь, как ворон! — сказал старый крестьянин. — А мы вот полагаем, что на панов черная година пришла. И не будет их ни на русском, ни на татарском берегу, ни панов, ни князей. Одни казаки, вольные люди, будут. И не будет ни чинша, ни амбарного, ни сухомельщины, ни перевозного, и жидов не будет, ибо так оно стоит в письме от Христа, о котором ты сам сейчас сказывал. А Хмель князя не слабже. Най ся попробують.
— Дай же ему боже! — сказал дед. — Тяжела наша крестьянская доля, а в прежние времена иначе бывало.
— Чья земля? Князя. Чья степь? Князя. Чей лес? Чьи стада? Князя. А раньше был божий лес, божья степь, кто первый приходил, тот брал и никому ничего должен не был. Теперь усе панiв та князiв…
— Верно говорите, дiтки, — сказал дед. — Но я вам вот что скажу. Коли вы сами знаете, что с князем вам не сдюжить, тогда послушайте; кто хочет панiв рiзати, пускай тут не ждет, пока Хмель с князем силами меряться станут, пусть ко Хмелю убегает, да только сразу же, завтра, потому что князь выступил. Ежели его пан Гдешинский уговорит на Демьяновку пойти, то не даст он, князь, вам тут поблажки, но перебьет всех до единого — так что бегите вы ко Хмелю. Чем вас там больше будет, тем Хмель быстрее управится. Вот! А тяжелое ему дело выпало. Сперва гетманы и коронных войск богато, а потом князь, который гетманов этих могутнее. Летите же вы, дiтки, помогать Хмелю и запорожцам, а то они, сердечные, не управятся. А ведь они за вашу волю и за ваше добро с панами бьются. Летите! Так и от князя спасетесь, и Хмелю поможете.
— Вже правду каже! — раздались голоса в толпе.
— Верно говорит.
— Мудрий дiд!
— Значит, ты видал, что князь идет?
— Видать не видал, но в Броварках говорили, что он уже из Лубен двинулся, все жжет, всех косит, где хоть одно копье найдет, землю и небо только оставляет.
— Господи помилуй!
— А где нам Хмеля искать?
— Затем я сюда, дiтки, и пришел, чтобы сказать, где искать Хмеля. Ступайте вы, дети, до Золотоноши, а потом до Трехтымирова пойдите, а там уж Хмель будет вас ждать, там изо всех деревень, поместий и хуторов люди соберутся, туда и татары придут, — а нет, так князь всем вам по земле по матушке ходить не даст.
— А вы, отец, с нами пойдете?
— Пойти не пойду, потому как ноги старые не несут и земля уже тянет. Но если телегу запряжете, так я с вами поеду. А перед Золотоношей вперед пойду поглядеть, нету ли там панских жолнеров. Ежели будут, то мы в обход прямо на Трехтымиров подадимся. А там уже край казацкий. Теперь же дайте мне есть и пить, потому как я, старый, есть хочу и парнишка мой голодный. Завтра с утра выйдем, а по дороге я вам про пана Потоцкого да про князя Ярему спою. Ой, свирепые это львы! Великое будет кровопролитие на Украйне
— небо страшно краснеет, да и месяц вот, будто в крови купается. Просите же, дiтки, милости божией, потому оно многим из вас скоро не жить на белом свете. Слыхал я еще, что упыри из могил встают и воют.
Безотчетный страх охватил столпившихся мужиков.
Они невольно стали оглядываться, креститься и перешептываться. Наконец один крикнул:
— На Золотоношу!
— На Золотоношу! — отозвались все, будто только там было убежище и спасение.
— В Трехтымиров!
— На погибель ляхам и панам!
Внезапно какой-то молодой казачок, потрясая копьем, вышел вперед и крикнул:
— Батьки! А если завтра на Золотоношу идем, то сегодня пошли на комиссарский двор!
— На комиссарский двор! — разом крикнуло несколько десятков голосов.
— Поджечь, а добро взять!
Однако дед, сидевший до того опустив голову, поднял ее и сказал:
— Эй, дiтки, не ходите вы на комиссарский двор и не палите его, потому что лихо будет. Князь, может быть, где-то близко с войском ходит, как зарево увидит, так придет — и будет лихо. Лучше вы мне поесть дайте и ночлег укажите. Вам тихо надо сидеть, не гуляти по пасiкам.
— Правду каже! — откликнулись несколько голосов.
— Правду каже, а ти, Максиме, дурний!
— Пойдемте, отец, ко мне на хлеб-соль да на меду кварточку, а покушаете, так пойдете на сено спать, на сеновал, — сказал старый крестьянин, обращаясь к деду.
Заглоба встал и потянул Елену за рукав. Княжна спала.
— Уходился хлопчик. Тут ковали куют, а он уснул, — сказал пан Заглоба.
А про себя подумал: «Ой, блаженная невинность, среди копий и ножей засыпающая! Видать, ангелы небесные оберегают тебя, а при тебе и меня уберегут».
Он разбудил ее, и они пошли к деревне, лежавшей несколько поодаль. Ночь была погожая, тихая. Позади разносилось эхо кующих молотов. Старик крестьянин шел впереди, показывая в темноте дорогу, а пан Заглоба, делая вид, что шепчет молитву, бурчал монотонным голосом:
— О господи боже, помилуй нас, грiшних… Видишь, барышня-панна!.. Святая-пречистая… Что бы мы делали без холопской одежи? Яко вже на землi i на небесех… И накормят нас, а завтра в Золотоношу, вместо того чтобы пешком идти, поедем… Аминь, аминь, аминь… Надо думать, Богун сюда по нашим следам явится, потому что его наши штучки не собьют… Аминь, аминь!.. Да только поздно будет, потому что в Прохоровке мы через Днепр переправимся, а там уже власть гетманская… Дьявол благоугоднику не страшен. Аминь… Стоит только князю за Днепр уйти, здесь дня через два весь край запылает… Аминь. Чтоб их черная смерть унесла, чтоб им палач святил… Слышишь, барышня-панна, как они там у кузни воют? Аминь… В тяжелую передрягу мы попали, но дураком я буду, если барышню-панну от нее не упасу, хоть бы и до самой Варшавы нам убегать пришлось.
— А чего вы все бормочете, отец? — спросил крестьянин.
— Да молюся за здоровье ваше. Аминь, аминь!..
— А вот и моя хата…
— Слава богу.
— На вiки вiкiв.
— Прошу на хлеб-соль.
— Спаси господь.
Спустя короткое время дед подкреплялся бараниной, обильно запивая ее медом, а назавтра с утра отправился вместе с хлопчиком на удобной телеге к Золотоноше, эскортируемый несколькими десятками верховых крестьян, вооруженных копьями и косами.
Ехали на Кавраец, Черпобай и Кропивну. По дороге видели, что все уже заходило ходуном. Крестьяне всюду вооружались, кузницы в оврагах работали с утра до ночи, и только грозная сила, грозное имя князя Иеремии сдерживали пока кровопролитную вспышку.
Тем временем за Днепром буря разбушевалась со всею свирепостью. Весть о корсунском поражении молниеносно разнеслась по всей Руси, и всяк, кто жив, брался за оружие.