IX
Воскресенье. День гонок. Всю последнюю неделю Кестер тренировался ежедневно. Вечерами мы принимались за «Карла» и до глубокой ночи копались в нем, проверяя каждый винтик, тщательно смазывая и приводя в порядок все. Мы сидели около склада запасных частей и ожидали Кестера, отправившегося к месту старта.
Все были в сборе: Грау, Валентин, Ленц, Патриция Хольман, а главное Юпп – в комбинезоне и в гоночном шлеме с очками. Он весил меньше всех и поэтому должен был сопровождать Кестера. Правда, у Ленца возникли сомнения. Он утверждал, что огромные, торчащие в стороны уши Юппа чрезмерно повысят сопротивление воздуха, и тогда машина либо потеряет двадцать километров скорости, либо превратится в самолет.
– Откуда у вас, собственно, английское имя? – спросил Готтфрид Патрицию Хольман, сидевшую рядом с ним.
– Моя мать была англичанка. Ее тоже звали Пат.
– Ну, Пат – это другое дело. Это гораздо легче произносится. – Он достал стакан и бутылку. – За крепкую дружбу, Пат. Меня зовут Готтфрид. Я с удивлением посмотрел на него. Я все еще не мог придумать, как мне ее называть, а он прямо средь бела дня так свободно шутит с ней. И Пат смеется и называет его Готтфридом.
Но все это не шло ни в какое сравнение с поведением Фердинанда Грау. Тот словно сошел с ума и не спускал глаз с Пат. Он декламировал звучные стихи и заявил, что должен писать ее портрет. И действительно – он устроился на ящике и начал работать карандашом.
– Послушай, Фердинанд, старый сыч, – сказал я, отнимая у него альбом для зарисовок. – Не трогай ты живых людей. Хватит с тебя трупов. И говори, пожалуйста, побольше на общие темы. К этой девушке я отношусь всерьез.
– А вы пропьете потом со мной остаток выручки, доставшейся мне от наследства моего трактирщика?
– Насчет всего остатка не знаю. Но частицу – наверняка, – сказал я.
– Ладно. Тогда я пожалею тебя, мой мальчик.
* * *
Треск моторов проносился над гоночной трассой, как пулеметный огонь. Пахло сгоревшим маслом, бензином и касторкой. Чудесный, возбуждающий запах, чудесный и возбуждающий вихрь моторов.
По соседству, в хорошо оборудованных боксах, шумно возились механики. Мы были оснащены довольно скудно. Несколько инструментов, свечи зажигания, два колеса с запасными баллонами, подаренные нам какой-то фабрикой, немного мелких запасных частей – вот и все. Кестер представлял самого себя, а не какой-нибудь автомобильный завод, и нам приходилось нести самим все расходы. Поэтому у нас и было только самое необходимое.
Пришел Отто в сопровождении Браумюллера, уже одетого для гонки.
– Ну, Отто, – сказал он, – если мои свечи выдержат сегодня, тебе крышка. Но они не выдержат.
– Посмотрим, – ответил Кестер.
Браумюллер погрозил «Карлу»:
– Берегись моего «Щелкунчика»!
Так называлась его новая, очень тяжелая машина. Ее считали фаворитом. – «Карл» задаст тебе перцу, Тео! – крикнул ему Ленц. Браумюллеру захотелось ответить ему на старом, честном солдатском языке, но, увидев около нас Патрицию Хольман, он осекся. Выпучив глаза, он глупо ухмыльнулся в пространство и отошел.
– Полный успех, – удовлетворенно сказал Ленц. На дороге раздался лай мотоциклов. Кестер начал готовиться. «Карл» был заявлен по классу спортивных машин.
– Большой помощи мы тебе оказать не сможем, Отто, – сказал я, оглядев набор наших инструментов. Он махнул рукой:
– И не надо. Если «Карл» сломается, тут уж не поможет и целая авторемонтная мастерская.
– Выставлять тебе щиты, чтобы ты знал, на каком ты месте?
Кестер покачал головой:
– Будет дан общий старт. Сам увижу. Кроме того, Юпп будет следить за этим.
Юпп ревностно кивнул головой. Он дрожал от возбуждения и непрерывно пожирал шоколад. Но таким он был только сейчас, перед гонками.
Мы знали, что после стартового выстрела он станет спокоен, как черепаха.
– Ну, пошли! Ни пуха ни пера! Мы выкатили «Карла» вперед.
– Ты только не застрянь на старте, падаль моя любимая, – сказал Ленц, поглаживая радиатор. – Не разочаруй своего старого папашу, «Карл»!
«Карл» помчался. Мы смотрели ему вслед.
– Глянь-ка на эту дурацкую развалину, – неожиданно послышалось рядом с нами. – Особенно задний мост… Настоящий страус!
Ленц залился краской и выпрямился.
– Вы имеете в виду белую машину? – спросил он, с трудом сдерживаясь.
– Именно ее, – предупредительно ответил ему огромный механик из соседнего бокса. Он бросил свою реплику небрежно, едва повернув голову, и передал своему соседу бутылку с пивом. Ленц начал задыхаться от ярости и уже хотел-было перескочить через низкую дощатую перегородку. К счастью, он еще не успел произнести ни одного оскорбления, и я оттащил его назад. – Брось эту ерунду, – зашипел я. – Ты нам нужен здесь. Зачем раньше времени попадать в больницу! С ослиным упрямством Ленц пытался вырваться. Он не выносил никаких выпадов против «Карла». – Вот видите, – сказал я Патриции Хольман, – и этого шального козла еще называют «последним романтиком»! Можете вы поверить, что он когда-то писал стихи? Это подействовало мгновенно. Я ударил по больному месту. – Задолго до войны, – извинился Готтфрид. – А кроме того, деточка, сходить с ума во время гонок – не позор. Не так ли, Пат? – Быть сумасшедшим вообще не позорно. Готтфрид взял под козырек: – Великие слова! Грохот моторов заглушил все. Воздух содрогался. Содрогались земля и небо. Стая машин пронеслась мимо.
– Предпоследний! – пробурчал Ленц. – Наш зверь все-таки запнулся на старте. – Нечего не значит, – сказал я. – Старт – слабое место «Карла». Он снимается медленно с места, но зато потом его не удержишь. В замирающий грохот моторов начали просачиваться звуки громкоговорителей. Мы не верили своим ушам: Бургер, один из самых опасных конкурентов, застрял на старте. Опять послышался гул машин. Они трепетали вдали, как саранча над полем. Быстро увеличиваясь, они пронеслись вдоль трибун и легли в большой поворот. Оставалось шесть машин, и «Карл» все еще шел предпоследним. Мы были наготове. То слабее, то сильнее слышался из-за поворота рев двигателей и раскатистое эхо. Потом вся стая вырвалась на прямую. Вплотную за первой машиной шли вторая и третья. За ними следовал Костер: на повороте он продвинулся вперед и шел теперь четвертым. Солнце выглянуло из-за облаков. Широкие полосы света и тени легли на дорогу, расцветив ее, как тигровую шкуру. Тени от облаков проплывали над толпой. Ураганный рев моторов бил по нашим напряженным нервам, словно дикая бравурная музыка. Ленц переминался с ноги на ногу, я жевал сигарету, превратив ее в кашицу, а Патриция тревожно, как жеребенок на заре, втягивала в себя воздух. Только Валентин и Грау сидели спокойно и нежились на солнце. И снова грохочущее сердцебиение машин, мчащихся вдоль трибун. Мы не спускали глаз с Кестера. Отто мотнул головой, – он не хотел менять баллонов. Когда после поворота машины опять пронеслись мимо нас, Кестер шел уже впритирку за третьей. В таком порядке они бежали по бесконечной прямой. – Черт возьми! – Ленц глотнул из бутылки. – Это он освоил, – сказал я Патриции. – Нагонять на поворотах – его специальность. – Пат, хотите глоточек? – спросил Ленц, протягивая ей бутылку. Я с досадой посмотрел на него. Он выдержал мой взгляд, не моргнув глазом. – Лучше из стакана, – сказала она. – Я еще не научилась пить из бутылки. – Нехорошо! – Готтфрид достал стакан. – Сразу видны недостатки современного воспитания. На последующих кругах машины растянулись. Вел Браумюллер. Первая четверка вырвалась постепенно на триста метров вперед. Кестер исчез за трибунами, идя нос в нос с третьим гонщиком. Потом машины показались опять. Мы вскочили. Куда девалась третья? Отто несся один за двумя первыми. Наконец, подъехала третья машина. Задние баллоны были в клочьях. Ленц злорадно усмехнулся; машина остановилась у соседнего бокса. Огромный механик ругался. Через минуту машина снова была в порядке. Еще несколько кругов, но положение не изменилось. Ленц отложил секундомер в сторону и начал вычислять.
– У «Карла» еще есть резервы, – объявил он. – Боюсь, что у других тоже, – сказал я. – Маловер! – Он посмотрел на меня уничтожающим взглядом. На предпоследнем круге Кестер опять качнул головой. Он шел на риск и хотел закончить гонку, не меняя баллонов. Еще не было настоящей жары, и баллоны могли бы, пожалуй, выдержать. Напряженное ожидание прозрачной стеклянной химерой повисло над просторной площадью и трибунами, – начался финальный этап гонок. – Всем держаться за дерево, – сказал я, сжимая ручку молотка. Лепц положил руку на мою голову. Я оттолкнул его. Он улыбнулся и ухватился за барьер.
Грохот нарастал до рева, рев до рычания, рычание до грома, до высокого, свистящего пения моторов, работав ших на максимальных оборотах. Браумюллер влетел в поворот. За ним неслась вторая машина. Ее задние колеса скрежетали и шипели. Она шла ниже первой. Гонщик, видимо, хотел попытаться пройти по нижнему кругу.
– Врешь! – крикнул Ленц. В эту секунду появился Кестер. Его машина на полной скорости взлетела до верхнего края. Мы замерли. Казалось, что «Карл» вылетит за поворот, но мотор взревел, и автомобиль продолжал мчаться по кривой.
– Он вошел в поворот на полном газу! – воскликнул я.
Ленц кивнул:
– Сумасшедший.
Мы свесились над барьером, дрожа от лихорадочного напряжения. Удастся ли ему? Я поднял Патрицию и поставил ее на ящик с инструментами:
– Так вам будет лучше видно! Обопритесь на мои плечи. Смотрите внимательно, он и этого обставит на повороте.
– Уже обставил! – закричала она. – Он уже впереди!
– Он приближается к Браумюллеру! Господи, отец небесный, святой Мопсей! – орал Ленц. – Он действительно обошел второго, а теперь подходит к Браумюллеру.
Над треком нависла грозовая туча. Все три машины стремительно вырвались из-за поворота, направляясь к нам. Мы кричали как оголтелые, к нам присоединились Валентин и Грау с его чудовищным басом. Безумная попытка Кестера удалась, он обогнал вторую машину сверху на повороте, – его соперник допустил просчет и вынужден был сбавить скорость на выбранной им крутой дуге. Теперь Отто коршуном ринулся на Браумюллера, вдруг оказавшегося только метров на двадцать впереди. Видимо, у Браумюллера забарахлило зажигание.
– Дай ему, Отто! Дай ему! Сожри «Щелкунчика», – ревели мы, размахивая руками.
Машины последний раз скрылись за поворотом. Ленц громко молился всем богам Азии и Южной Америки, прося у них помощи, и потрясал своим амулетом. Я тоже вытащил свой. Опершись на мои плечи, Патриция подалась вперед и напряженно вглядывалась вдаль; она напоминала изваяние на носу галеры.
Показались машины. Мотор Браумюллера все еще чихал, то и дело слышались перебои. Я закрыл глаза; Ленц повернулся спиной к трассе – мы хотели умилостивить судьбу. Чей-то крик заставил нас очнуться. Мы только успели заметить, как Кестер первым пересек линию финиша, оторвавшись на два метра от своего соперника.
Лепц обезумел. Он швырнул инструмент на землю и сделал стойку на запасном колесе.
– Что это вы раньше сказали? – заорал он, снова встав на ноги и обращаясь к механику-геркулесу. – Развалина?
– Отвяжись от меня, дурак, – недовольно ответил ему механик. И в первый раз, с тех пор как я его знал, последний романтик, услышав оскорбление, не впал в бешенство. Он затрясся от хохота, словно у него была пляска святого Витта.
* * *
Мы ожидали Отто. Ему надо было переговорить с членами судейской коллегии.
– Готтфрид, – послышался за нами хриплый голос. Мы обернулись и увидели человекоподобную гору в слишком узких полосатых брюках, не в меру узком пиджаке цвета маренго и в черном котелке.
– Альфонс! – воскликнула Патриция Хольман.
– Собственной персоной, – согласился он.
– Мы выиграли, Альфонс! – крикнула она.
– Крепко, крепко. Выходит, я немножко опоздал?
– Ты никогда не опаздываешь, Альфонс, – сказал Ленц.
– Я, собственно, принес вам кое-какую еду. Жареную свинину, немного солонины. Все уже нарезано. Он развернул пакет.
– Боже мой, – сказала Патриция Хольман, – тут на целый полк!
– Об этом можно судить только потом, – заметил Альфонс. – Между прочим, имеется кюммель, прямо со льда. Он достал две бутылки:
– Уже откупорены.
– Крепко, крепко, – сказала Патриция Хольман. Он дружелюбно подмигнул ей.
Тарахтя, подъехал к нам «Карл». Кестер и Юпп выпрыгнули из машины. Юпп выглядел, точно юный Наполеон. Его уши сверкали, как церковные витражи. В руках он держал невероятно безвкусный огромный серебряный кубок.
– Шестой, – сказал Кестер, смеясь. – Эти ребята никак не придумают что-нибудь другое.
– Только эту молочную крынку? – деловито осведомился Альфонс. – А наличные?
– Да, – успокоил его Отто. – И наличные тоже.
– Тогда мы просто купаемся в деньгах, – сказал Грау.
– Наверно, получится приятный вечерок.
– У меня? – спросил Альфонс.
– Мы считаем это честью для себя, – ответил Ленц.
– Гороховый суп со свиными потрохами, ножками и ушами, – сказал Альфонс, и даже Патриция Хольман изобразила на своем лице чувство высокого уважения.
– Разумеется, бесплатно, – добавил он. Подошел Браумюллер, держа в руке несколько свечей зажигания, забрызганных маслом. Он проклинал свою неудачу.
– Успокойся, Тео! – крикнул ему Ленц. – Тебе обеспечен первый приз в ближайшей гонке на детских колясках.
– Дадите отыграться хоть на коньяке? – спросил Браумюллер.
– Можешь пить его даже из пивной кружки, – сказал Грау.
– Тут ваши шансы слабы, господин Браумюллер, – произнес Альфонс тоном эксперта. – Я еще ни разу не видел, чтобы у Кестера была авария.
– А я до сегодняшнего дня ни разу не видел «Карла» впереди себя, – ответил Браумюллер.
– Неси свое горе с достоинством, – сказал Грау. – Вот бокал, возьми. Выпьем за то, чтобы машины погубили культуру.
Собираясь отправиться в город, мы решили прихватить остатки провианта, принесенного Альфонсом. Там еще осталось вдоволь на несколько человек. Но мы обнаружили только бумагу.
– Ах, вот оно что! – усмехнулся Ленц и показал на растерянно улыбавшегося Юппа. В обеих руках он держал по большому куску свинины. Живот его выпятился, как барабан. – Тоже своего рода рекорд!
* * *
За ужином у Альфонса Патриция Хольман пользовалась, как мне казалось, слишком большим успехом. Грау снова предложил написать ее портрет. Смеясь, она заявила, что у нее не хватит на это терпения; фотографироваться удобнее.
– Может быть, он напишет ваш портрет с фотографии, – заметил я, желая кольнуть Фердинанда. – Это скорее по его части.
– Спокойно, Робби, – невозмутимо ответил Фердинанд, продолжая смотреть на Пат своими голубыми детскими глазами. – От водки ты делаешься злобным, а я – человечным. Вот в чем разница между нашими поколениями.
– Он всего на десять лет старше меня, – небрежно сказал я.
– В наши дни это и составляет разницу в поколение, – продолжал Фердинанд. – Разницу в целую жизнь, в тысячелетие. Что знаете вы, ребята, о бытии! Ведь вы боитесь собственных чувств. Вы не пишете писем – вы звоните по телефону; вы больше не мечтаете – вы выезжаете за город с субботы на воскресенье; вы разумны в любви и неразумны в политике – жалкое племя!
Я слушал его только одним ухом, а другим прислушивался к тому, что говорил Браумюллер. Чуть покачиваясь, он заявил Патриции Хольман, что именно он должен обучать ее водить машину. Уж он-то научит ее всем трюкам.
При первой же возможности я отвел его в сторонку:
– Тео, спортсмену очень вредно слишком много заниматься женщинами.
– Ко мне это не относится, – заметил Браумюллер, – у меня великолепное здоровье.
– Ладно. Тогда запомни: тебе не поздоровится, если я стукну тебя по башке этой бутылкой. Он улыбнулся:
– Спрячь шпагу, малыш. Как узнают настоящего джентльмена, знаешь? Он ведет себя прилично, когда налижется. А ты знаешь, кто я?
– Хвастун!
Я не опасался, что кто-нибудь из них действительно попытается отбить ее; такое между нами не водилось. Но я не так уж был уверен в ней самой. Мы слишком мало знали друг друга. Ведь могло легко статься, что ей вдруг понравится один из них. Впрочем, можно ли вообще быть уверенным в таких случаях?
– Хотите незаметно исчезнуть? – спросил я. Она кивнула.
* * *
Мы шли по улицам. Было облачно. Серебристо-зелевый туман медленно опускался на город. Я взял руку Патриции и сунул ее в карман моего пальто. Мы шли так довольно долго.
– Устали? – спросил я.
Она покачала головой и улыбнулась.
Показывая на кафе, мимо которых мы проходили, я ее спрашивал:
– Не зайти ли нам куда-нибудь?
– Нет… Потом.
Наконец мы подошли к кладбищу. Оно было как тихий островок среди каменного потока домов. Шумели деревья. Их кроны терялись во мгле. Мы нашли пустую скамейку и сели.
Вокруг фонарей, стоявших перед нами, на краю тротуара, сияли дрожащие оранжевые нимбы. В сгущавшемся тумане начиналась сказочная игра света. Майские жуки, охмелевшие от ароматов, грузно вылетали из липовой листвы, кружились около фонарей и тяжело ударялись об их влажные стекла. Туман преобразил все предметы, оторвав их от земли и подняв над нею. Гостиница напротив плыла по черному зеркалу асфальта, точно океанский пароход с ярко освещенными каютами, серая тень церкви, стоящей за гостиницей, превратилась в призрачный парусник с высокими мачтами, терявшимися в серовато-красном мареве света. А потом сдвинулись с места и поплыли караваны домов…
Мы сидели рядом и молчали. В тумане все было нереальным – и мы тоже. Я посмотрел на Патрицию, – свет фонаря отражался в ее широко открытых глазах.
– Сядь поближе, – сказал я, – а то туман унесет тебя…
Она повернула ко мне лицо и улыбнулась. Ее рот был полуоткрыт, зубы мерцали, большие глаза смотрели в упор на меня… Но мне казалось, будто она вовсе меня не замечает, будто ее улыбка и взгляд скользят мимо, туда, где серое, серебристое течение; будто она слилась с призрачным шевелением листвы, с каплями, стекающими по влажным стволам, будто она ловит темный неслышный зов за деревьями, за целым миром, будто вот сейчас она встанет и пойдет сквозь туман, бесцельно и уверенно, туда, где ей слышится темный таинственный призыв земли и жизни.
Никогда я не забуду это лицо, никогда не забуду, как оно склонилось ко мне, красивое и выразительное, как оно просияло лаской и нежностью, как оно расцвело в этой сверкающей тишине, – никогда не забуду, как ее губы потянулись ко мне, глаза приблизились к моим, как близко они разглядывали меня, вопрошающе и серьезно, и как потом эти большие мерцающие глаза медленно закрылись, словно сдавшись…
А туман все клубился вокруг. Из его рваных клочьев торчали бледные могильные кресты. Я снял пальто, и мы укрылись им. Город потонул. Время умерло…
* * *
Мы долго просидели так. Постепенно ветер усилился, и в сером воздухе перед нами замелькали длинные тени. Я услышал шаги и невнятное бормотанье. Затем донесся приглушенный звон гитар. Я поднял голову. Тени приближались, превращаясь в темные силуэты, и сдвинулись в круг. Тишина. И вдруг громкое пение: «Иисус зовет тебя…»
Я вздрогнул и стал прислушиваться. В чем дело? Уж не попали ли мы на луну? Ведь это был настоящий хор, – двухголосный женский хор…
– «Грешник, грешник, подымайся…» – раздалось над кладбищем в ритме военного марша.
В недоумении я посмотрел на Пат.
– Ничего не понимаю, – сказал я. – «Приходи в исповедальню…» – продолжалось пение в бодром темпе. Вдруг я понял: – Бог мой! Да ведь это Армия спасения! – «Грех в себе ты подавляй…» – снова призывали тени. Кантилена нарастала. В карих глазах Пат замелькали искорки. Ее губы и плечи вздрагивали от смеха. Над кладбищем неудержимо гремело фортиссимо:
Страшный огнь и пламя ада —
Вот за грех тебе награда;
Но Иисус зовет: «Молись!
О заблудший сын, спасись!»
– Тихо! Разрази вас гром! – послышался внезапно из тумана чей-то злобный голос. Минута растерянного молчания. Но Армия спасения привыкла к невзгодам. Хор зазвучал с удвоенной силой. – «Одному что в мире делать?» – запели женщины в унисон. – Целоваться, черт возьми, – заорал тот же голос. – Неужели и здесь нет покоя? – «Тебя дьявол соблазняет…» – оглушительно ответили ему.
– Вы, старые дуры, уже давно никого не соблазняете! – мгновенно донеслась реплика из тумана. Я фыркнул. Пат тоже не могла больше сдерживаться. Мы тряслись от хохота. Этот поединок был форменной потехой. Армии спасения было известно, что кладбищенские скамьи служат прибежищем для любовных пар. Только здесь они могли уединиться и скрыться от городского шума. Поэтому богобоязненные «армейцы», задумав нанести по кладбищу решающий удар, устроили воскресную облаву для спасения душ. Необученные голоса набожно, старательно и громко гнусавили слова песни. Резко бренчали в такт гитары. Кладбище ожило. В тумане начали раздаваться смешки и возгласы. Оказалось, что все скамейки были заняты. Одинокий мятежник, выступивший в защиту любви, получил невидимое, но могучее подкрепление со стороны единомышленников. В знак протеста быстро организовался контрхор. В нем, видимо, участвовало немало бывших военных. Маршевая музыка Армии спасения раззадорила их. Вскоре мощно зазвучала старинная песня «В Гамбурге я побывал – мир цветущий увидал…» Армия спасения страшно всполошилась. Бурно заколыхались поля шляпок. Они вновь попытались перейти с контратаку. – «О, не упорствуй, умоляем…» – резко заголосил хор аскетических дам. Но зло победило. Трубные глотки противников дружно грянули в ответ:
Свое имя назвать мне нельзя:
Ведь любовь продаю я за деньги…
– Уйдем сейчас же, – сказал я Пат. – Я знаю эту песню. В ней несколько куплетов, и текст чем дальше, тем красочней. Прочь отсюда!
* * *
Мы снова были в городе, с автомобильными гудками и шорохом шин. Но он оставался заколдованным. Туман превратил автобусы в больших сказочных животных, автомобиля – в крадущихся кошек с горящими глазами, а витрины магазинов – в пестрые пещеры, полные соблазнов. Мы прошли по улице вдоль кладбища и пересекли площадь луна-парка. В мглистом воздухе карусели вырисовывалась, как башни, пенящиеся блеском и музыкой, чертово колесо кипело в пурпуровом зареве, в золоте и хохоте, а лабиринт переливался синими огнями.
– Благословенный лабиринт! – сказал я. – Почему? – спросила Пат. – Мы были там вдвоем. Она кивнула: – Мне кажется, что это было бесконечно давно. – Войдем туда еще разок? – Нет, – сказал я. – Уже поздно. Хочешь что-нибудь выпить? Она покачала головой. Как она была прекрасна! Туман, словно легкий аромат, делал ее еще более очаровательной. – А ты не устала? – спросил я. – Нет, еще не устала. Мы подошли к павильону с кольцами и крючками. Перед ним висели фонари, излучавшие резкий карбидный свет. Пат посмотрела на меня.
– Нет, – сказал я. – Сегодня не буду бросать колец. Ни одного не брошу. Даже если бы мог выиграть винный погреб самого Александра Македонского.
Мы пошли дальше через площадь и парк.
– Где-то здесь должна быть сирень, – сказала Пат.
– Да, запах слышен. Совсем отчетливо. Правда?
– Видно, уже распустилась, – ответила она. – Ее запах разлился по всему городу.
Мне захотелось найти пустую скамью, и я осторожно посмотрел по сторонам. Но то ли из-за сирени, или потому что был воскресный день, или нам просто не везло, – я ничего не нашел. На всех скамейках сидели пары. Я посмотрел на часы. Уже было больше двенадцати.
– Пойдем, – сказал я. – Пойдем ко мне, там мы будем одни.
Она не ответила, но мы пошли обратно. На кладбище мы увидели неожиданное зрелище. Армия спасения подтянула резервы. Теперь хор стоял в четыре шеренги, и в нем были не только сестры, но еще и братья в форменных мундирах. Вместо резкого двухголосья пение шло уже на четыре голоса, и хор звучал как орган. В темпе вальса над могильными плитами неслось: «О мой небесный Иерусалим…»
От оппозиции ничего не осталось. Она была сметена.
Директор моей гимназии частенько говаривал: «Упорство и прилежание лучше, чем беспутство и гений…»
* * *
Я открыл дверь. Помедлив немного, включил свет. Отвратительный желтый зев коридора кишкой протянулся перед нами.
– Закрой глаза, – тихо сказал я, – это зрелище для закаленных.
Я подхватил ее на руки и медленно, обычным шагом, словно я был один, пошел по коридору мимо чемоданов и газовых плиток к своей двери.
– Жутко, правда? – растерянно спросил я и уставился на плюшевый гарнитур, расставленный в комнате. Да, теперь мне явно не хватало парчовых кресел фрау Залевски, ковра, лампы Хассе… – Совсем не так жутко, – сказала Пат.
– Все-таки жутко! – ответил я и подошел к окну. – Зато вид отсюда красивый. Может, подвинем кресла к окну?
Пат ходила по комнате:
– Совсем недурно. Главное, здесь удивительно тепло.
– Ты мерзнешь?
– Я люблю, когда тепло, – поеживаясь, сказала она. – Не люблю холод и дождь. К тому же, это мне вредно.
– Боже праведный… а мы просидели столько времени на улице в тумане…
– Тем приятнее сейчас здесь…
Она потянулась и снова заходила по комнате крупными шагами. Движения ее были очень красивы. Я почувствовал какую-то неловкость и быстро осмотрелся. К счастью, беспорядок был невелик. Ногой я задвинул свои потрепанные комнатные туфли под кровать.
Пат подошла к шкафу и посмотрела наверх. Там стоял старый чемодан – подарок Ленца. На нем была масса пестрых наклеек – свидетельства экзотических путешествий моего друга.
– «Рио-де-Жанейро! – прочитала она. – Манаос… Сант-Яго… Буэнос-Айрес… Лас Пальмас…»
Она отодвинула чемодан назад и подошла ко мне:
– И ты уже успел побывать во всех этих местах?
Я что-то пробормотал. Она взяла меня под руку.
– Расскажи мне об этом, расскажи обо всех этих городах. Как должно быть чудесно путешествовать так далеко…
Я смотрел на нее. Она стояла передо мной, красивая, молодая, полная ожидания, мотылек, по счастливой случайности залетевший ко мне в мою старую, убогую компату, в мою пустую, бессмысленную жизнь… ко мне и все-таки не ко мне: достаточно слабого дуновения – и он расправит крылышки и улетит… Пусть меня ругают, пусть стыдят, но я не мог, не мог сказать «нет», сказать, что никогда не бывал там… тогда я этого не мог…
Мы стояли у окна, туман льнул к стеклам, густел около них, и я почувствовал там, за туманом, притаилось мое прошлое, молчаливое и невидимое… Дни ужаса и холодной испарины, пустота, грязь клочья зачумленного бытия, беспомощность, расточительная трата сил, бесцельно уходящая жизнь, – но здесь, в тени передо мной, ошеломляюще близко, ее тихое дыхание, ее непостижимое присутствие и тепло, ее ясная жизнь, – я должен был это удержать, завоевать…
– Рио… – сказал я. – Рио-де-Жанейро – порт как сказка. Семью дугами вписывается море в бухту, и белый сверкающий город поднимается над нею…
Я начал рассказывать о знойных городах и бесконечных равнинах, о мутных, илистых водах рек, о мерцающих островах и о крокодилах, о лесах, пожирающих дороги, о ночном рыке ягуаров, когда речной пароход скользит в темноте сквозь удушливую теплынь, сквозь ароматы ванильных лиан и орхидей, сквозь запахи разложения, – все это я слышал от Ленца, но теперь я почти не сомневался, что и вправду был там, – так причудливо сменились воспоминания с томлением по всему этому, с желанием привнести в невесомую и мрачную путаницу моей жизни хоть немного блеска, чтобы не потерять это необъяснимо красивое лицо, эту внезапно вспыхнувшую надежду, это осчастливившее меня цветение… Что стоил я сам по себе рядом с этим?.. Потом, когда-нибудь, все объясню, потом, когда стану лучше, когда все будет прочнее… потом… только не теперь… «Манаос… – говорил я, – Буэнос-Айрес…» – И каждое слово звучало как мольба, как заклинание.
* * *
Ночь. На улице начался дождь. Капли падали мягко и нежно, не так, как месяц назад, когда они шумно ударялись о голые ветви лип; теперь они тихо шуршали, стекая вниз по молодой податливой листве, мистическое празднество, таинственней ток капель к корням, от которых они поднимутся снова вверх и превратятся в листья, томящиеся весенними ночами по дождю.
Стало тихо. Уличный шум смолк. Над тротуаром метался свет одинокого фонаря. Нежные листья деревьев, освещенные снизу, казались почти белыми, почти прозрачными, а кроны были как мерцающие светлые паруса.
– Слышишь, Пат? Дождь…
– Да…
Она лежала рядом со мной. Бледное лицо и темные волосы на белой подушке. Одно плечо приподнялось. Оно доблескивало, как матовая бронза. На руку падала узкая полоска света. – Посмотри… – сказала она, поднося ладони к лучу.
– Это от фонаря на улице, – сказал я.
Она привстала. Теперь осветилось и ее лицо. Свет сбегал по плечам и груди, желтый как пламя восковой свечи; он менялся, тона сливались, становились оранжевыми; а потом замелькали синие круги, и вдруг над ее головой ореолом всплыло теплое красное сияние. Оно скользнуло вверх и медленно поползло по потолку.
– Это реклама на улице.
– Видишь, как прекрасна твоя комната.
– Прекрасна, потому что ты здесь. Она никогда ужа не будет такой, как прежде… потому что ты была здесь. Овеянная бледно-синим светом, она стояла на коленях в постели.
– Но… – сказала она, – я ведь еще часто буду приходить сюда… Часто…
Я лежал не шевелясь и смотрел на нее. Расслабленный, умиротворенный и очень счастливый, я видел все как сквозь мягкий, ясный сон.
– Как ты хороша, Пат! Куда лучше, чем в любом из твоих платьев.
Она улыбнулась и наклонилась надо мной:
– Ты должен меня очень любить, Робби. Не знаю, что я буду делать без любви!
Ее глаза были устремлены на меня. Лицо было совсем близко, взволнованное, открытое, полное страстной силы.
– Держи меня крепко, – прошептала она. – Мне нужно, чтобы кто-то держал меня крепко, иначе я упаду, Я боюсь.
– Не похоже, что ты боишься.
– Это я только притворяюсь, а на самом деле я часто боюсь.
– Уж я-то буду держать тебя крепко, – сказал я, все еще не очнувшись от этого странного сна наяву, светлого и зыбкого, – Я буду держать тебя по-настоящему крепко. Ты даже удивишься.
Она коснулась ладонями моего лица:
– Правда?
Я кивнул. Ее плечи осветились зеленоватым светом, словно погрузились в глубокую воду. Я взял ее за руки и притянул к себе, – меня захлестнула большая теплая волна, светлая и нежная… Все погасло…
* * *
Она спала, положив голову на мою руку. Я часто просыпался и смотрел на нее. Мне хотелось, чтобы эта ночь длилась бесконечно. Нас несло где-то по ту сторону времени. Все пришло так быстро, и я еще ничего не мог понять. Я еще не понимал, что меня любят. Правда, я знал, что умею по-настоящему дружить с мужчинами, но я не представлял себе, за что, собственно, меня могла бы полюбить женщина. Я думал, видимо, все сведется только к одной этой ночи, а потом мы проснемся, и все кончится.
Забрезжил рассвет. Я лежал неподвижно. Моя рука под ее головой затекла и онемела. Но я не шевелился, и только когда она повернулась во сне и прижалась к подушке, я осторожно высвободил руку. Я тихонько встал, побрился и бесшумно почистил зубы. Потом налил на ладонь немного одеколона и освежил волосы и шею. Было очень странно – стоять в этой безмолвной серой комнате наедине со своими мыслями и глядеть на темные контуры деревьев за окном. Повернувшись, я увидел, что Пат открыла глаза и смотрит на меня. У меня перехватило дыхание.
– Иди сюда, – сказала она.
Я подошел к ней и сел на кровать.
– Все еще правда? – спросил я.
– Почему ты спрашиваешь?
– Не знаю. Может быть, потому, что уже утро. Стало светлее.
– А теперь дай мне одеться, – сказала она. Я поднял с пола ее белье из тонкого шелка. Оно было совсем невесомым. Я держал его в руке и думал, что даже оно совсем особенное. И та, кто носит его, тоже должна быть совсем особенной. Никогда мне не понять ее, никогда.
Я подал ей платье. Она притянула мою голову и поцеловала меня.
Потом я проводил ее домой. Мы шли рядом в серебристом свете утра и почти не разговаривали. По мостовой прогромыхал молочный фургон. Появились разносчики газет. На тротуаре сидел старик и спал, прислонившись к стене дома. Его подбородок дергался, – казалось, вот-вот он отвалится. Рассыльные развозили на велосипедах корзины с булочками. На улице запахло свежим теплым хлебом. Высоко в синем небе гудел самолет. – Сегодня? – спросил я Пат, когда мы дошли до ее парадного.
Она улыбнулась.
– В семь? – спросил я.
Она совсем не выглядела усталой, а была свежа, как после долгого сна. Она поцеловала меня на прощанье. Я стоял перед домом, пока в ее комнате не зажегся свет.
Потом я пошел обратно. По пути я вспомнил все, что надо было ей сказать, – много прекрасных слов. Я брел по улицам и думал, как много я мог бы сказать и сделать, будь я другим. Потом я направился на рынок. Сюда уже съехались фургоны с овощами, мясом и цветами. Я знал, что здесь можно купить цветы втрое дешевле, чем в магазине. На все деньги, оставшиеся у меня, я накупил тюльпанов. В их чашечках блестели капли росы. Цветы были свежи и великолепны. Продавщица набрала целую охапку и обещала отослать все Пат к одиннадцати часам. Договариваясь со мной, она рассмеялась и добавила к букету пучок фиалок.
– Ваша дама будет наслаждаться ими по крайней мере две недели, – сказала она. – Только пусть кладет время от времени таблетку пирамидона в воду.
Я кивнул и расплатился. Потом я медленно пошел домой.