II
На следующий день было воскресенье. Я спал долго и проснулся только когда солнце осветило мою постель. Быстро вскочив, я распахнул окно. День был свеж и прозрачно ясен. Я поставил спиртовку на табурет и стал искать коробку с кофе. Моя хозяйка – фрау Залевски – разрешала мне варить кофе в комнате. Сама она варила слишком жидкий. Мне он не годился, особенно наутро после выпивки. Вот уже два года, как я жил в пансионе фрау Залевски. Мне нравилась улица. Здесь всегда что-нибудь происходило, потому что вблизи друг от друга расположились дом профсоюзов, кафе «Интернационалы» и сборный пункт Армии спасения. К тому же, перед нашим домом находилось старое кладбище, на котором уже давно никого не хоронили. Там было много деревьев, как в парке, и в тихие ночи могло показаться, что живешь за городом. Но тишина наступала поздно, потому что рядом с кладбищем была шумная площадь с балаганами, каруселями и качелями.
Для фрау Залевски соседство кладбища было на руку. Ссылаясь на хороший воздух и приятный вид, она требовала более высокую плату. Каждый раз она говорила одно и то же: «Вы только подумайте, господа, какое местоположение!» Одевался я медленно. Это позволяло мне ощутить воскресенье. Я умылся, побродил по комнате, прочел газету, заварил кофе и, стоя у окна, смотрел, как поливают улицу, слушал пение птиц на высоких кладбищенских деревьях. Казалось, это звуки маленьких серебряных флейт самого господа бога сопровождают нежное ворчанье меланхолических шарманок на карусельной площади… Я выбрал рубашку и носки, и выбирал так долго, словно у меня их было в двадцать раз больше, чем на самом деле. Насвистывая, я опорожнил свои карманы: монеты, перочинный нож, ключи, сигареты… вдруг вчерашняя записка с номером телефона и именем девушки. Патриция Хольман. Странное имя – Патриция. Я положил записку на стол. Неужели это было только вчера? Каким давним это теперь казалось, – почти забытым в жемчужно-сером чаду опьянения. Как странно все-таки получается: когда пьешь, очень быстро сосредоточиваешься, но зато от вечера до утра возникают такие интервалы, которые длятся словно годы.
Я сунул записку под стопку книг. Позвонить? Пожалуй… А пожалуй, не стоит. Ведь на следующий день все выглядит совсем по-другому, не так, как представлялось накануне вечером. В конце концов я был вполне удовлетворен своим положением. Последние годы моей жизни были достаточно суматошливыми. «Только не принимать ничего близко к сердцу, – говорил Кестер. – Ведь то, что примешь, хочешь удержать. А удержать нельзя ничего».
В это мгновенье в соседней комнате начался обычный воскресный утренний скандал. Я искал шляпу, которую, видимо, забыл где-то накануне вечером, и поневоле некоторое время прислушивался. Там неистово нападали друг на друга супруги Хассе. Они уже пять лет жили здесь в маленькой комнате. Это были неплохие люди. Если бы у них была трехкомнатная квартира с кухней, в которой жена хозяйничала бы, да к тому же был бы еще и ребенок, их брак, вероятно, был бы счастливым. Но на квартиру нужны деньги. И кто может себе позволить иметь ребенка в такое беспокойное время. Вот они и теснились вдвоем; жена стала истеричной, а муж все время жил в постоянном страхе. Он боялся потерять работу, для него это был бы конец. Хассе было сорок пять лет. Окажись он безработным, никто не дал бы ему нового места, а это означало беспросветную нужду. Раньше люди опускались постепенно, и всегда еще могла найтись возможность вновь подняться, теперь за каждым увольнением зияла пропасть вечной безработицы.
Я хотел было тихо уйти, но раздался стук, и, спотыкаясь, вошел Хассе. Он свалился на стул:
– Я этого больше не вынесу.
Он был по сути добрый человек, с покатыми плечами и маленькими усиками. Скромный, добросовестный служащий. Но именно таким теперь приходилось особенно трудно. Да, пожалуй, таким всегда приходится труднее всех. Скромность и добросовестность вознаграждаются только в романах. В жизни их используют, а потом отшвыривают в сторону.
Хассе поднял руки:
– Подумайте только, опять у нас уволили двоих. Следующий на очереди я, вот увидите, я!
В таком страхе он жил постоянно от первого числа одного месяца до первого числа другого. Я налил ему рюмку водки. Он дрожал всем телом. В один прекрасный день он свалится, – это было очевидно. Больше он уже ни о чем не мог говорить.
– И все время эти упреки… – прошептал он. Вероятно, жена упрекала его в том, что он испортил ей жизнь. Это была женщина сорока двух лет, несколько рыхлая, отцветшая, но, разумеется, не так опустившаяся, как муж. Ее угнетал страх приближающейся старости. Вмешиваться было бесцельно.
– Послушайте, Хассе, – сказал я. – Оставайтесь у меня сколько хотите. Мне нужно уйти. В платяном шкафу стоит коньяк, может быть он вам больше понравится. Вот ром. Вот газеты. А потом, знаете что? Уйдите вечером с женой из этого логова. Ну, сходите хотя бы в кино. Это обойдется вам не дороже, чем два часа в кафе. Но зато больше удовольствия. Сегодня главное: уметь забывать! И не раздумывать! – Я похлопал его по плечу, испытывая что-то вроде угрызения совести. Впрочем, кино всегда годится. Там каждый может помечтать.
* * *
Дверь в соседнюю комнату была распахнута. Слышались рыдания жены. Я пошел по коридору. Следующая дверь была приоткрыта. Там подслушивали. Оттуда струился густой запах косметики. Это была комната Эрны Бениг – личной секретарши. Она одевалась слишком элегантно для своего жалованья, но один раз в неделю шеф диктовал ей до утра. И тогда на следующий день у нее бывало очень плохое настроение. Зато каждый вечер она ходила на танцы. Она говорила, что если не танцевать, то и жить не захочется. У нее было двое друзей. Один любил ее и приносил ей цветы. Другого любила она и давала ему деньги.
Рядом с ней жил ротмистр граф Орлов – русский эмигрант, кельнер, статист на киносъемках, наемный партнер для танцев, франт с седыми висками. Он замечательно играл на гитаре. Каждый вечер он молился Казанской божьей матери, выпрашивая должность метрдотеля в гостинице средней руки. А когда напивался, становился слезлив. Следующая дверь – комната фрау Бендер, медицинской сестры в приюте для грудных детей. Ей было пятьдесят лет. Муж погиб на войне. Двое детей умерли в 1918 году от голода. У нее была пестрая кошка. Единственное ее достояние.
Рядом с ней – Мюллер, казначей на пенсии. Секретарь союза филателистов. Живая коллекция марок, и ничего больше. Счастливый человек.
В последнюю дверь я постучал.
– Ну, Георг, – спросил я, – все еще ничего нового?
Георг Блок покачал головой. Он был студентом второго курса. Для того чтобы прослушать два курса, он два года работал на руднике. Но деньги, которые скопил тогда, были почти полностью израсходованы, оставалось еще месяца на два. Вернуться на рудник он не мог – теперь там было слишком много безработных горняков. Он тщетно пытался получить хоть какую-нибудь работу. В течение одной недели он распространял рекламные листовки фабрики маргарина. Но фабрика обанкротилась. Вскоре он стал разносчиком газет и облегченно вздохнул. Но три дня спустя на рассвете его остановили два парня в форменных фуражках, отняли газеты, изорвали их и заявили, чтобы он не смел больше покушаться на чужую работу, к которой не имеет отношения. У них достаточно своих безработных. Все же на следующее утро он вышел опять, хотя ему пришлось оплатить изорванные газеты. Его сшиб какой-то велосипедист. Газеты полетели в грязь. Это обошлось ему еще в две марки. Он пошел в третий раз и вернулся в изорванном костюме и с разбитым лицом. Тогда он сдался. Отчаявшись, Георг сидел теперь целыми днями в своей комнате и зубрил как сумасшедший, словно это имело какой-то смысл. Ел он один раз в день. А между тем было совершенно безразлично – закончит он курс или нет. Даже сдав экзамены, он мог рассчитывать на работу не раньше, чем через десять лет.
Я сунул ему пачку сигарет:
– Плюнь ты на это дело, Георг. Я тоже плюнул в свое время. Ведь сможешь потом, когда захочешь, начать снова.
Он покачал головой:
– Нет, после рудника я убедился: если не заниматься каждый день, то полностью выбиваешься из колеи; нет, во второй раз мне уж не осилить.
Я смотрел на бледное лицо с торчащими ушами, близорукие глаза, щуплую фигуру с впалой грудью. Эх, проклятье!
– Ну, будь здоров, Джорджи. – Я вспомнил: родителей у него уж тоже нет.
Кухня. На стенке чучело – голова дикого кабана, – наследство, оставленное покойным Залевски. Рядом в прихожей телефон. Полумрак. Пахнет газом и плохим жиром. Входная дверь со множеством визитных карточек у звонка. Среди них и моя – «Роберт Локамп, студент философии. Два долгих звонка». Она пожелтела и загрязнилась. Студент философии… Видите ли каков! Давно это было. Я спустился по лестнице в кафе «Интернациональ».
* * *
Кафе представляло собой большой, темный, прокуренный, длинный, как кишка, зал со множеством боковых комнат. Впереди, возле стойки, стояло пианино. Оно было расстроенно, несколько струн лопнуло, и на многих клавишах недоставало костяных пластинок; но я любил этот славный заслуженный музыкальный ящик. Целый год моей жизни был связан с ним, когда я работал здесь тапером. В боковых комнатах кафе проводили свои собрания торговцы скотом; иногда там собирались владельцы каруселей и балаганов. У входа в зал сидели проститутки.
В кафе было пусто. Один лишь плоскостопии кельнер Алоис стоял у стойки. Он спросил:
– Как обычно?
Я кивнул. Он принес мне стакан портвейна пополам с ромом. Я сел к столику и, ни о чем не думая, уставился в пространство. В окно падал косой луч солнца. Он освещал бутылки на полках. Шерри-бренди сверкало как рубин.
Алоис полоскал стаканы. Хозяйская кошка сидела на пианино и мурлыкала. Я медленно выкурил сигарету. Здешний воздух нагонял сонливость. Своеобразный голос был вчера у этой девушки. Низкий, чуть резкий, почти хриплый и все же ласковый.
– Дай-ка мне посмотреть журналы, Алоис, – сказал я.
Скрипнула дверь. Вошла Роза, кладбищенская проститутка, по прозвищу «Железная кобыла». Ее прозвали так за исключительную выносливость. Роза попросила чашку шоколада. Это она позволяла себе каждое воскресное утро; потом она отправлялась в Бургдорф навестить своего ребенка.
– Здорово, Роберт!
– Здорово, Роза, как поживает маленькая?
– Вот поеду, погляжу. Видишь, что я ей везу? Она развернула пакет, в котором лежала краснощекая кукла, и надавила ей на живот. «Ма-ма» – пропищала кукла. Роза сияла.
– Великолепно, – сказал я.
– Погляди-ка. – Она положила куклу. Щелкнув, захлопнулись веки.
– Изумительно, Роза.
Она была удовлетворена и снова упаковала куклу:
– Да, ты смыслишь в этих делах, Роберт! Ты еще будешь хорошим мужем.
– Ну вот еще! – усомнился я.
Роза была очень привязана к своему ребенку. Несколько месяцев тому назад, пока девочка не умела еще ходить, она держала ее при себе, в своей комнате. Это удавалось, несмотря на Розино ремесло, потому что рядом был небольшой чулан. Когда она по вечерам приводила кавалера, то под каким-нибудь предлогом просила его немного подождать, забегала в комнату, быстро задвигала коляску с ребенком в чулан, запирала ее там и впускала гостя. Но в декабре малышку приходилось слишком часто передвигать из теплой комнаты: в неотапливаемый чулан. Она простудилась, часто плакала и как раз в то время, когда Роза принимала посетителей. Тогда ей пришлось расстаться с дочерью, как ни тяжело это было. Роза устроила ее в очень дорогой приют. Там она считалась почтенной вдовой. В противном случае ребенка, разумеется, не приняли бы.
Роза поднялась:
– Так ты придешь в пятницу?
Я кивнул.
Она поглядела на меня:
– Ты ведь знаешь, в чем дело?
– Разумеется.
Я не имел ни малейшего представления, о чем идет речь, но не хотелось спрашивать. К этому я приучил себя за тот год, что был здесь тапером. Так было удобнее. Это было так же обычно, как и мое обращение на «ты» со всеми девицами. Иначе просто нельзя было.
– Будь здоров, Роберт.
– Будь здорова, Роза.
Я посидел еще немного. Но в этот раз что-то не клеилось, не возникал, как обычно, тот сонливый покой, ради которого я по воскресеньям заходил отдохнуть в «Интернациональ». Я выпил еще стакан рома, погладил кошку и ушел.
Весь день я слонялся без толку. Не зная, что предпринять, я нигде подолгу не задерживался. К вечеру пошел в нашу мастерскую. Кестер был там. Он возился с кадилляком. Мы купили его недавно по дешевке, как старье. А теперь основательно отремонтировали, и Кестер как раз наводил последний глянец. В этом был деловой расчет. Мы надеялись хорошенько на нем заработать. Правда, я сомневался, что это нам удастся. В трудные времена люди предпочитают покупать маленькие машины, а не такой дилижанс.
– Нет, Отто, мы не сбудем его с рук, – сказал я. Но Кестер был уверен.
– Это средние машины нельзя сбыть с рук, – заявил он. – Покупают дешевые и самые дорогие. Всегда есть люди, у которых водятся деньги. Либо такие, что хотят казаться богатыми.
– Где Готтфрид? – спросил я.
– На каком-то политическом собрании.
– С ума он сошел. Что ему там нужно?
Кестер засмеялся:
– Да этого он и сам не знает. Скорей всего, весна у него в крови бродит. Тогда ему обычно нужно что-нибудь новенькое.
– Возможно, – сказал я. – Давай я тебе помогу.
Мы возились, пока не стемнело.
– Ну, хватит, – сказал Кестер.
Мы умылись.
– А знаешь, что у меня здесь? – спросил Отто, похлопывая по бумажнику.
– Ну?
– Два билета на бокс. Не пойдешь ли ты со мной?
Я колебался. Он удивленно посмотрел на меня:
– Стиллинг дерется с Уокером. Будет хороший бой.
– Возьми с собой Готтфрида, – предложил я, и сам себе показался смешным от того, что отказываюсь. Но мне не хотелось идти, хотя я и не знал, почему.
– У тебя на вечер что-нибудь намечено? – спросил он.
– Нет.
Он поглядел на меня.
– Пойду домой, – сказал я. – Буду писать письма и тому подобное. Нужно же когда-нибудь и этим заняться.
– Ты заболел? – спросил он озабоченно.
– Да что ты, ничуть. Вероятно, и у меня весна в крови бродит.
– Ну ладно, как хочешь.
Я побрел домой. Но, сидя в своей комнате, по-прежнему не знал, чем же заняться. Нерешительно походил взад и вперед. Теперь я уже не понимал, почему меня, собственно, потянуло домой. Наконец вышел в коридор, чтобы навестить Георга, и столкнулся с фрау Залевски.
– Вот как, – изумленно спросила она, – вы здесь?
– Не решаюсь опровергать, – ответил я несколько раздраженно. Она покачала головой в седых буклях:
– Не гуляете? Воистину, чудеса.
У Георга я пробыл недолго. Через четверть часа вернулся к себе. Подумал – не выпить ли? Но не хотелось. Сел к окну и стал смотреть на улицу.
Сумерки раскинулись над кладбищем крыльями летучей мыши. Небо за домом профсоюзов было зеленым, как неспелое яблоко. Зажглись фонари, но темнота еще не наступила, и казалось, что они зябнут. Порылся в книгах, потом достал записку с номером телефона. В конце концов, почему бы не позвонить? Ведь я почти обещал. Впрочем, может быть, ее сейчас и дома нет.
Я вышел в прихожую к телефону, снял трубку и назвал номер. Пока ждал ответа, почувствовал, как из черного отверстия трубки подымается мягкой волной легкое нетерпение. Девушка была дома. И когда ее низкий, хрипловатый голос словно из другого мира донесся сюда, в прихожую фрау Залевски, и зазвучал вдруг под головами диких кабанов, в запахе жира и звяканье посуды, – зазвучал тихо и медленно, так, будто она думала над каждым словом, меня внезапно покинуло чувство неудовлетворенности. Вместо того чтобы только справиться о том, как она доехала, я договорился о встрече на послезавтра и лишь тогда повесил трубку. И сразу ощутил, что все вокруг уже не кажется мне таким бессмысленным. «С ума сошел», – подумал я и покачал головой. Потом опять снял трубку и позвонил Кестеру:
– Билеты еще у тебя, Отто?
– Да.
– Ну и отлично. Так я пойду с тобой на бокс. После бокса мы еще немного побродили по ночному городу. Улицы были светлы и пустынны. Сияли вывески. В витринах бессмысленно горел свет. В одной стояли голые восковые куклы с раскрашенными лицами. Они выглядели призрачно и развратно. В другой сверкали драгоценности. Потом был магазин, залитый белым светом, как собор. Витрины пенились пестрым, сверкающим шелком. Перед входом в кино на корточках сидели бледные изголодавшиеся люди. А рядом сверкала витрина продовольственного магазина. В ней высились башни консервных банок, лежали упакованные в вату вянущие яблоки, гроздья жирных гусей свисали, как белье с веревки, нежно-желтыми и розовыми надрезами мерцали окорока, коричневые круглые караваи хлеба и рядом копченые колбасы и печеночные паштеты.
Мы присели на скамью в сквере. Было прохладно. Луна висела над домами, как большая белая лампа. Полночь давно прошла. Неподалеку на мостовой рабочие разбили палатку. Там ремонтировали трамвайные рельсы. Шипели сварочные аппараты, и снопы искр вздымались над склонившимися темными фигурами. Тут же, словно полевые кухни, дымились асфальтные котлы.
Мы сидели; каждый думал о своем.
– А странно вот так в воскресенье, Отто, правда? Кестер кивнул.
– В конце концов радуешься, когда оно уже проходит, – сказал я задумчиво.
Кестер пожал плечами:
– Видимо, так привыкаешь гнуть спину в работе, что даже маленькая толика свободы как-то мешает. Я поднял воротник:
– А что, собственно, мешает нам жить, Отто? Он поглядел на меня улыбаясь:
– Прежде было такое, что мешало, Робби.
– Правильно, – согласился я. – Но все-таки? Вспышка автогена метнула на асфальт зеленые лучи. Палатка на рельсах, освещенная изнутри, казалась маленьким, уютным домиком.
– Как ты думаешь, ко вторнику покончим с кадилляком? – спросил я.
– Возможно, – ответил Кестер. – А с чего это ты?
– Да просто так.
Мы встали.
– Я сегодня малость не в себе, Отто, – сказал я.
– С каждым случается, – ответил Кестер. – Спокойной ночи, Робби.
– И тебе того же, Отто.
Потом я еще немного посидел дома. Моя конура вдруг совершенно перестала мне нравиться. Люстра была отвратительна, свет слишком ярок, кресла потерты, линолеум безнадежно скучен, умывальник, кровать, и над ней картина с изображением битвы при Ватерлоо, – да ведь сюда же нельзя пригласить порядочного человека, думал я. Тем более женщину. В лучшем случае – только проститутку из «Интернационаля».