Глава четвертая
На другой день они поехали в Тиволи. Освальд сам правил четверкой лошадей и наслаждался быстрой ездой; казалось, она еще усиливала то ощущение полноты жизни, которое так сладостно, когда рядом любимое существо. Он вел карету с величайшей осторожностью, боясь причинить малейшее беспокойство Коринне. Он окружил ее нежной заботой, придающей такую прелесть отношениям между мужчиной и женщиной. Коринну не легко было испугать, в отличие от большинства женщин, опасностями, какие встречаются в пути; но ей было так приятно внимание Освальда, что она почти желала чего-нибудь испугаться, чтобы он успокаивал ее.
Как мы увидим в дальнейшем, лорд Нельвиль приобрел непобедимую власть над сердцем Коринны неожиданными контрастами своего поведения, придававшими ему особую притягательную силу. Его ум и красивая внешность вызывали всеобщее восхищение; но больше, чем кого-либо, он мог заинтересовать женщину, которая, соединяя в себе удивительным образом постоянство и живость, любила впечатления разнообразные и в то же время неизменные. Он был занят только Коринной; но и всецело поглощенный ею, он никогда не оставался одинаков: порой чрезмерно сдержанный, порой самозабвенно влюбленный, он бывал то ласков и кроток, то угрюм и полон горечи; все это говорило о глубине его чувства, но смущало Коринну и давало ей повод к бесконечным тревогам. Испытывая душевное смятение, Освальд старался сохранить невозмутимый вид; стремясь понять любимого, Коринна беспрестанно думала об этой загадке. Казалось, сами недостатки Освальда делали его еще более привлекательным. Другой человек, даже замечательный во всех отношениях, но с характером, лишенным противоречий, и не знающий душевной борьбы, никогда бы не смог так пленить воображение Коринны. Освальд внушал ей какой-то страх, который порабощал ее; он царил в ее сердце как добрый и злой властелин, благодаря своим достоинствам и тому беспокойству, которое снедало ее при мысли об их неблагоприятном для нее сочетании, — короче говоря, счастье, которое дарил ей лорд Нельвиль, не было надежным; и быть может, именно этим объяснялась сила страсти Коринны: быть может, она могла так горячо любить лишь того, кого боялась потерять. Ее выдающийся ум, ее сердце, столь же пламенное, как и нежное, могли бы пресытиться всем, кроме любви к человеку, поистине необыкновенному — с потрясенной душой, которая была подобна небу: то ясному, то покрытому тучами. Освальд, всегда правдивый, всегда глубокий и страстный, нередко готов был отказаться от предмета своей нежности, ибо длительная привычка к страданиям внушала ему мысль, что слишком пылкая привязанность ничего ему не принесет, кроме мучений и укоров совести.
По дороге в Тиволи лорд Нельвиль и Коринна проехали мимо руин дворца Адриана, окруженного огромным садом. В этом саду император собирал редчайшие произведения искусства — самые чудесные творения всех стран, завоеванных римлянами. Там и теперь еще можно увидеть каменные глыбы, которые носят названия «Египет», «Индия», «Азия». Немного подальше находилось убежище, где закончила свои дни Зенобия, царица Пальмиры. Она не сумела сохранить в несчастьях величие своей судьбы: ни умереть ради славы, подобно мужчине, ни предпочесть смерть измене своему другу, подобно женщине.
Наконец они увидели Тиволи, любимое местопребывание великих людей древности: Брута, Августа, Мецената, Катулла и особенно Горация, своими стихами прославившего этот уголок. Дом Коринны был выстроен над бурным Теверонским каскадом; на вершине горы, напротив ее сада, высился храм Сивиллы. Какой прекрасный обычай был у римлян — воздвигать храмы на возвышенных местах! Эти храмы господствовали над равниной, как религиозные размышления над всеми другими помыслами. Они внушали благоговейное отношение к природе, возвещая о Божестве, эманацией которого она была, и вызывали благодарность к ней у всех последующих поколений. С какой бы стороны ни рассматривали пейзаж, он всегда представлял собой картину, украшением и центром которой являлся храм. Руины придают особенное очарование итальянскому пейзажу. Они не говорят, подобно современным постройкам, о близости человека, о его труде; они сливаются с природой, с деревьями; они гармонируют с уединенным ручьем, этим образом времени, которое так долго разрушало их. Самые красивые места в мире, не пробуждающие воспоминаний, не носящие печати великих событий, не представляют никакого интереса, если их сопоставить с местами историческими. В какой местности Италии подобало Коринне иметь свой дом, как не в той, какая была освящена пребыванием Сивиллы, женщины, горевшей божественным вдохновением? Дом Коринны был восхитителен: он был убран с изяществом новейшего вкуса, и в то же время там все говорило о склонности его хозяйки к античной красоте. Во всем чувствовалось редкое понимание счастья, в самом благородном смысле этого слова, то есть понимание того, что может возвысить душу, возбудить мысль, воодушевить талант.
Прогуливаясь с Коринной, Освальд заметил, что легкий ветерок издавал гармонические звуки и в воздухе слышались аккорды, которые словно рождались из шелеста цветов и деревьев и дарили свой голос природе. Коринна сказала ему, что это звучат эоловы арфы, которые она развесила в саду в нескольких гротах, чтобы наполнить атмосферу не только благоуханием, но и мелодиями. В этом чудесном убежище Освальда с особой силой охватило чувство возвышенной любви к Коринне.
— Выслушайте меня, — сказал он, — до этого дня совесть мучила меня за то, что я был счастлив возле вас; но сейчас я верю, что мой отец послал мне вас, чтобы покончить с моими страданиями. Я его оскорбил при жизни, но его же молитвы принесли мне милость Небес. Коринна! — вскричал он, падая перед ней на колени. — Я прощен! Я это чувствую по тому сладостному, непорочному покою, который царит в моей душе. Ты можешь без страха соединить свою судьбу с моей; в ней уже нет ничего рокового!
— Хорошо, — ответила Коринна, — так насладимся еще некоторое время ниспосланным нам душевным покоем. Но не будем говорить о нашей судьбе: она так пугает, когда желают в нее вмешаться, когда пытаются получить от нее больше, чем она может дать. Ах, мой друг, не будем ничего менять в нашей жизни, раз мы счастливы!
Лорд Нельвиль был задет ответом Коринны. Как он полагал, она должна была заметить, что он готов рассказать ей все, обещать ей все, если она в эту минуту поведает ему свою историю; но она еще раз уклонилась от объяснения, и это оскорбило и опечалило его; он не понимал, что тонкое чувство такта помешало Коринне воспользоваться его порывом и связать его клятвой. К тому же, быть может, истинной и глубокой любви свойственно страшиться приближения торжественного момента, каким бы он ни был желанным, и с трепетом менять надежду на само счастье. Освальд, которому это не приходило в голову, решил, что Коринна, при всей любви к нему, хочет сохранить свою независимость и старается отдалить все, что может привести к их нерасторжимому союзу. Эта мысль вызвала в нем болезненное раздражение, и тотчас же, приняв холодный и замкнутый вид, он без единого слова последовал за Коринной в ее картинную галерею. Она сразу догадалась, какое впечатление произвел на него ее ответ. Но, зная его гордость, она не посмела сказать, что заметила это. Тем не менее, показывая ему свои картины и объясняя их содержание, она смутно надеялась смягчить его, что придавало ее голосу еще более трогательное очарование, даже когда она произносила самые безразличные слова.
Ее галерея состояла из исторических картин, пейзажей, а также из картин, посвященных религиозным и поэтическим сюжетам. Картин, изображающих многочисленные группы людей, у нее не было. Без сомнения, такой род живописи, представляя большие трудности для выполнения, не слишком радует глаз. В подобных произведениях либо трудно уловить красоту, либо внимание отвлекается различными деталями. Внутреннее единство, этот главный принцип искусства, как, впрочем, и всего существующего, здесь неизбежно нарушается. На первой из исторических картин Коринны был изображен Брут, сидящий в глубокой задумчивости у пьедестала статуи Рима. На заднем плане видны рабы, уносящие бездыханные тела двух его сыновей, им самим осужденных на смерть; с другой стороны стоят мать и сестры, предаваясь отчаянию: от женщины, к счастью, не требуют того мужества, какое заставляет приносить в жертву сердечные привязанности. Счастливая мысль — поставить подле Брута статую Рима: она все объясняет. Но можно ли без пояснения догадаться, что это Брут Старший, только что пославший своих сыновей на казнь? И все-таки нельзя передать это событие точнее, чем на этой картине. В отдалении виднеется Рим — еще бедный, простой город, без пышных зданий и украшений, но уже чувствуется, что это великая родина, способная вдохновлять на подобные жертвы.
— Я не сомневаюсь, — сказала Коринна лорду Нельвилю, — когда я назвала вам имя Брута, эта картина сразу же вас захватила; вы могли бы смотреть на нее, и не зная ее сюжета; однако загадка, которую мы тщимся разгадать, глядя на историческую картину с неизвестным сюжетом, омрачает радость, получаемую от искусства, ибо оно должно быть ясным и понятным.
Я избрала этот сюжет, потому что он напоминает о самом ужасном деянии, какое можно совершить во имя любви к родине. Вторая картина дополняет первую: она изображает Мария, которого пощадил кимвр, не посмев убить такого великого человека; вид Мария внушителен, одежда кимвра весьма живописна, а лицо его весьма выразительно. Это событие относится ко второму периоду истории Рима, когда законы уже не имели значения, но гений оказывал значительное влияние на судьбы государства. Затем последовала эпоха, когда таланты и слава подвергались лишь поношениям и навлекали на себя бедствия. Третья картина, которую вы здесь видите, изображает Велисария; он несет на плечах тело своего маленького поводыря, просившего для него подаяние. Вот как Велисарий, нищий и слепой, был вознагражден своим государем! и во всей вселенной, им завоеванной, не нашлось для него другого дела, кроме погребения останков бедного ребенка, который один только не покинул его. Лицо Велисария производит огромное впечатление, и вряд ли после художников древности кто-нибудь еще создавал столь прекрасное произведение искусства. Воображение живописца, подобно воображению поэта, соединило в одном образе, пожалуй, слишком много различного рода страданий, чтобы тронуть душу жалостью; но кто скажет, что это и есть Велисарий? Не следует ли быть верным истории, чтобы ее изображать, но будет ли изображение живописно, если быть ей верным? Подле этих картин, представляющих в образе Брута добродетели, сходные с преступлением, в образе Мария — славу, приносящую бедствия, в образе Велисария — заслуги, вознагражденные ужасными гонениями, — одним словом, подле картин, изображающих все невзгоды людей, о которых летописи повествуют каждая на свой лад, я поместила две картины старой школы: они несколько облегчают унылую душу, напоминая нам о религии, утешительнице порабощенной и истерзанной вселенной, о религии, вливающей жизнь в человеческое сердце, когда все кругом угнетено и безмолвствует. Первая картина принадлежит кисти Альбани: на ней мы видим Младенца Христа, заснувшего на кресте. Поглядите, как кроток, как спокоен его лик! Какие чистые мысли он вызывает! Он учит нас тому, что Божественная любовь не страшится ни мучений, ни смерти. Вторая картина — работы Тициана; мы видим на ней Иисуса Христа, согбенного под бременем креста. Мать его идет ему навстречу; увидев его, она опускается перед ним на колени. Восхитительно это преклонение матери перед муками и небесными добродетелями сына! Какой взгляд у Христа! какая божественная покорность судьбе и в то же время какие страдания! и как роднят его с сердцем человека эти страдания! Несомненно, это самая прекрасная из всех моих картин: к ней-то я постоянно обращаю свой взор и никогда без волнения не могу смотреть на нее.
— А далее, — продолжала Коринна, — идут картины, изображающие драматические сцены из произведений четырех великих поэтов. Обсудим вместе, милорд, какое впечатление они производят. На первой картине мы видим Энея в елисейских полях в тот момент, когда он хочет приблизиться к Дидоне. Ее тень в негодовании удаляется от него, радуясь тому, что в груди у нее уже больше нет сердца, которое могло бы забиться при виде виновника ее страданий. Тени, окутанные туманною дымкой, бесцветный ландшафт, окружающий их, — все это составляет резкий контраст с полным жизни Энеем и сивиллой, сопровождающей его. Но такого рода эффект не что иное, как игра художника; поэтическое описание, по существу, гораздо богаче, чем его воплощение в живописи. Я бы сказала то же самое и об этой картине, которая изображает умирающую Клоринду и Танкреда. Скорее всего она может тронуть нас, приведя на память дивные стихи Тассо о том, как Клоринда прощает влюбленному в нее врагу, пронзившему ей грудь. Живопись, посвященная темам, уже обработанным великими поэтами, неизбежно оказывается в подчинении у поэзии, ибо поэтическое слово оставляет впечатление, затмевающее решительно все, и почти всегда сила драматических положений, избираемых поэтами, состоит в красноречивом описании развития страстей, меж тем как большинство живописных эффектов заключается в передаче безмятежности красоты, ясности выражения, благородства поз и, наконец, в увековечении минуты покоя, которой не устаешь любоваться.
— Ваш повергающий в трепет Шекспир, — продолжала Коринна, — дал сюжет для третьей картины. Вот Макбет, непобедимый Макбет, который, вступив в бой с Макдуфом, чью жену и детей он погубил, вдруг узнает, что предсказание ведьм сбылось: Бирнамский лес двинулся на Дунсинан, а человек, с которым он сражается, рожден после смерти матери. Макбет побежден судьбой, но не своим противником. В отчаянии он не выпускает из рук меч: он знает, что умрет, но хочет изведать, не восторжествует ли сила человека над роком. Конечно, лицо его прекрасно выражает растерянность и гнев, смятение и мужество, но от скольких красот поэтического рассказа пришлось отказаться художнику! Разве можно на картине изобразить Макбета, постепенно погружающегося в бездну преступлений, Макбета, опьяненного честолюбием, слепо верящего в колдовство? Можно ли передать ужас, испытываемый им, ужас, который, однако, не лишает его непоколебимого мужества? Может ли художник передать суеверный страх, который мучает Макбета? ту необъяснимую веру, тот адский рок, который тяготеет над ним, его презрение к жизни, отвращение к смерти? Без сомнения, лицо человека — величайшая из тайн, но на картине лицо может выразить лишь одно чувство. Контрасты, внутренняя борьба, наконец, вереница событий — все это принадлежит сфере драматического искусства. В живописи трудно передать последовательность событий: ни время, ни движение ей не подвластны.
«Федра» Расина дала сюжет четвертой картине, — продолжала Коринна, указывая на нее лорду Нельвилю. — Ипполит, сияющий красотой невинной юности, отвергает обвинения, взведенные на него мачехой; герой Тезей, защищая свою преступную супругу, обнимает ее мощной рукой. Тревога на лице Федры наводит на зрителя леденящий ужас; ее кормилица бесстыдно поддерживает козни своей питомицы. Ипполит на этой картине, быть может, еще прекраснее, чем у Расина: он походит скорее на античного Мелеагра, потому что любовь к Арисии еще не нарушила его сурового благородного целомудрия; но возможно ли себе представить, чтобы Федра продолжала настаивать на своей лжи в присутствии Ипполита и, видя, что его безвинно преследуют, не упала к его ногам? Оскорбленная женщина может хулить своего любимого в его отсутствие; но, когда она его видит, в ее сердце все вытесняет любовь. Поэт ни разу не свел вместе Ипполита с Федрой после того, как она оклеветала его; живописцу пришлось это сделать, чтобы обнаружить всю силу контраста между ними, но разве это не доказывает лишний раз, что между поэтическим сюжетом и сюжетом живописным большая разница и было бы лучше, если бы поэты писали стихи на темы картин, чем художники — картины на поэтические темы? Воображение всегда должно предшествовать идее: это подтверждает история человеческого духа.
Показывая лорду Нельвилю картины, Коринна несколько раз прерывала свои пояснения, надеясь, что он заговорит с нею; однако, оскорбленный до глубины души, он не обмолвился ни единым словом; когда она высказывала какую-нибудь высокую мысль, он вздыхал и отворачивался, чтобы она не увидела, как легко было его растрогать в том душевном состоянии, в каком он находился. Коринна, удрученная его молчанием, села и закрыла лицо руками. Лорд Нельвиль в возбуждении прошелся несколько раз по галерее, потом приблизился к Коринне, готовый в эту минуту искать у нее утешения и излить ей всю свою душу, но непобедимая гордость заглушила этот порыв, и он вновь повернулся к картинам, словно ожидая, что Коринна расскажет все до конца. Она возлагала большие надежды на впечатление от последней картины и, сделав усилие над собою, чтобы тоже казаться спокойной, поднялась с места.
— Милорд, — сказала она, — мне осталось показать вам еще только три пейзажа; два из них наводят на интересные мысли; я не очень люблю сельские сцены, они бывают безвкусны в живописи, подобно идиллиям, не имеющим отношения ни к преданиям, ни к истории. Но мне кажется, что лучшее в этом жанре написано в манере Сальватора Розы, например этот пейзаж: здесь изображены потоки, деревья, утес, и ни одно живое существо, даже полет далекой птицы не вызывает представления о жизни. Отсутствие человека на лоне природы заставляет глубоко задуматься. Во что превратилась бы земля, если бы жизнь на ней исчезла? В творение без цели, но все же — творение несказанно прекрасное, чей таинственный смысл был бы понятен одному Богу.
И вот, наконец, две картины, на мой взгляд весьма удачно сочетающие поэзию и историю с пейзажем. На одной из них перед нами Цинциннат, изображенный в момент, когда консулы предлагают ему бросить плуг и стать во главе римских войск. На пейзаже показана вся роскошь Юга — его буйная зелень, знойное небо, лучезарное солнце, блистающее на каждом листке. А на другой картине, представляющей собою контраст к первой, мы видим сына Каирбара, уснувшего на могиле своего отца. Три дня и три ночи поджидал он барда, который должен был прийти и почтить память усопших. Бард этот виднеется вдалеке, вот он спускается с гор; в облаках парит тень отца; равнина покрыта изморозью; яростный ветер качает оголенные деревья, пригибая к земле мертвые ветви, покрытые сухою листвой.
Освальд еще испытывал неприятное чувство из-за разговора в саду, но при виде этой картины вспомнил могилу отца, горы Шотландии, и глаза его наполнились слезами. Коринна взяла арфу, начала петь перед картиной шотландские песни, и бесхитростные мелодии, казалось, вторили ветру, стенавшему в долинах. Она пела о том, как воин, покидавший родину, прощался со своей возлюбленной, и слово «никогда» (no more), одно из самых гармонических и выразительных в английском языке, произносила с самым глубоким чувством. Освальд был не в силах побороть охватившее его волнение, и оба они, уже не таясь, залились слезами.
— О! — воскликнул лорд Нельвиль. — Разве моя отчизна ничего не говорит твоему сердцу? Последуешь ли ты за мной в мое уединение, где витают воспоминания? Сможешь ли ты стать достойной спутницей моей жизни, ведь ты уже стала моей отрадой и утешением?
— Надеюсь, что смогу, — отвечала Коринна, — ведь я вас люблю.
— Во имя любви и милосердия, — воскликнул Освальд, — больше ничего не скрывайте от меня!
— Если вы этого хотите, — отозвалась Коринна, — я подчиняюсь и обещаю вам все открыть, но при одном условии: вы не потребуете от меня, чтобы я выполнила свое обещание прежде, чем кончатся наши церковные праздники. В момент, когда будет решаться моя судьба, мне, как никогда, нужна поддержка Неба!
— Хорошо! — согласился лорд Нельвиль. — Если твоя судьба зависит от меня, Коринна, то нечего сомневаться в моем решении.
— Вы так думаете? — спросила она. — У меня нет такой уверенности; но все же заклинаю вас, будьте снисходительны к моей слабости, к моей мольбе.
Освальд вздохнул, не ответив ни отказом, ни согласием на ее просьбу об отсрочке.
— А теперь едем, — сказала Коринна, — вернемся в город. В этом убежище так трудно хранить молчание перед вами, и, если то, что я вам расскажу, оттолкнет вас от меня, зачем же торопиться… Едем! Освальд, что бы ни случилось, вы вернетесь сюда; здесь будет покоиться мой прах.
Освальд, тронутый и смущенный, повиновался Коринне. На обратном пути они почти не разговаривали. Время от времени они смотрели друг на друга с любовью, и этим было все сказано; однако, когда они въехали в Рим, у обоих было грустно на душе.