Книга: Назад в будущее. Истории о путешествиях во времени (сборник)
Назад: Глава XXVIII Дрессировка короля
Дальше: Глава XXX Трагедия усадьбы

Глава XXIX
Оспа

Когда мы подошли к этой хижине, день уже клонился к вечеру. Возле хижины никого не было. Хлеб на поле был уже сжат, и притом сжат так чисто, что поле казалось голым. Заборы, сараи – все развалилось, все красноречиво говорило о бедности. Ни единой живой души поблизости. Безмолвие казалось жутким, как безмолвие смерти. Хижина была одноэтажная, соломенная крыша ее почернела от времени, висела лохмотьями.
Дверь была слегка приотворена. Мы к ней подкрались беззвучно – на носках и почти не дыша, – повинуясь какому-то смутному предчувствию. Король постучал. Мы подождали. Нет ответа. Он постучал еще раз. Нет ответа. Я осторожно отворил дверь и заглянул внутрь. Что-то шевельнулось в темноте; женщина поднялась с пола и уставилась на меня как во сне.
– Пощадите! – взмолилась она. – Все уже взято, ничего не осталось.
– Я ничего не собираюсь брать, бедная женщина.
– Ты не священник?
– Нет.
– Ты не из усадьбы лорда?
– Нет, я прохожий.
– Так ради Господа Бога, карающего невинных нищетой и смертью, беги отсюда! Это место проклято Богом и его церковью.
– Позволь мне войти и помочь тебе. Ты больна, ты в беде.
Глаза мои привыкли к сумраку и стали лучше видеть. Я видел ее запавшие глаза, устремленные на меня. Я видел страшную худобу ее тела.
– Говорю тебе, это место проклято церковью. Спаси себя, беги, чтобы кто-нибудь не заметил тебя здесь случайно и не донес.
– Ты обо мне не беспокойся, церковное проклятье меня не тревожит. Позволь мне помочь тебе.
– Так пусть же все добрые духи – если только они существуют – благословят тебя за эти слова! Мне бы только немного воды. Но нет, забудь, что я сказала, и беги, ибо тот, кто не страшится церкви, должен страшиться той болезни, от которой мы умираем. Оставь нас, отважный и добрый прохожий, и мы благословим тебя от всего сердца, если только могут благословлять те, на ком лежит проклятие.
Но прежде чем она договорила, я схватил деревянную чашку и побежал к ручью. До ручья было десять ярдов. Когда я вернулся, король был уже в хижине и отворял ставни, чтобы впустить свет и воздух. В хижине стоял тяжкий удушливый запах. Я поднес чашку к губам женщины. Она ухватилась за нее исхудалыми руками, похожими на птичьи когти. Как раз в это мгновение ставни распахнулись, и свет ударил ей прямо в лицо. Оспа!
Я подскочил к королю и зашептал ему на ухо:
– Бегите, государь, бегите! Эта женщина умирает от той самой болезни, которая в позапрошлом году опустошила окрестности Камелота.
Он не двинулся с места.
– Клянусь, я останусь здесь и постараюсь помочь!
Я снова зашептал:
– Король, так нельзя, вы должны уйти.
– Ты стремишься к добру, и слова твои мудры. Но стыдно было бы королю дрожать от страха, стыдно было бы рыцарю отказать нуждающемуся в помощи. Успокойся, я не уйду отсюда. Это ты должен уйти. Церковное проклятие не может коснуться меня, но тебе запрещено быть здесь, и церковь наложит на тебя свою тяжелую руку, если ты нарушишь ее запрет.
Оставаясь здесь, король мог поплатиться жизнью, но спорить с ним было безполезно. Если он считает, что задета его рыцарская честь, ничего не поделаешь: он останется, и помешать ему невозможно; я знал это по опыту. Я больше не настаивал. Женщина заговорила:
– Добрый человек, будь так милостив, вскарабкайся по этой лесенке, посмотри, что там творится, и скажи мне. Что бы ты ни увидел там, не бойся сказать мне, ибо бывает, что и матери можно сказать все, не опасаясь разбить ее сердце, так как оно давно разбито.
– Останься здесь, – сказал король, – и накорми эту женщину. Я полезу наверх.
И положил мешок на лавку.
Я повернулся, но король был уже у лестницы.
Он помедлил немного и взглянул на мужчину, который лежал в полутьме и, казалось, не замечал нас.
– Это твой муж? – спросил король.
– Да.
– Он спит?
– Да, благодарение Богу, он спит уже три часа. Сердце мое разрывается от благодарности за этот сон, который снизошел на него.
Я сказал:
– Мы будем осторожны. Мы не разбудим его.
– Нет, вы его не разбудите, он умер.
– Умер?
– О, какое счастье знать, что он умер! Никто больше не может ни обидеть, ни оскорбить его. Он теперь в раю и счастлив, а если он в аду, он все-таки доволен, потому что там он не встретит ни аббата, ни епископа. Мы выросли вместе; мы двадцать пять лет женаты и никогда не расставались за это время. Подумайте, как долго мы любили друг друга и как долго мы вместе мучились! Сегодня утром в бреду ему представлялось, что мы снова мальчик и девочка и снова гуляем по счастливым полям. Так, под невинный младенческий говор, шел он все дальше и дальше, пока не перешел незаметно в другие поля, о которых мы ничего не знаем, и не скрылся от наших смертных взоров. Разлуки не было, потому что в бреду ему представлялось, будто я иду вместе с ним и будто моя рука у него в руке, юная мягкая рука, не эта птичья лапа. Умереть – и не заметить смерти; разлучиться – и не заметить разлуки; может ли кончина быть более мирной? Этим он награжден за тяжкую жизнь, которую нес так безропотно.
В темном углу, где стояла лестница, раздался слабый шум. Это спустился король. Он нес что-то, прижимая к себе одной рукой, а другою придерживаясь за ступеньки. Он вышел к свету; на груди его лежала худенькая девочка лет пятнадцати. Она была почти без сознания и тоже умирала от оспы. Это был высший предел героизма, его вершина. Это значило вызвать смерть на поединок, будучи безоружным, когда все против тебя, когда нет не только никаких надежд на награду, но даже глазеющей рукоплещущей толпы, одетой в шелк и золото. А между тем осанка короля была так же спокойна и мужественна, как и во время тех дешевых поединков, когда рыцарь встречается с рыцарем в равном бою, защищенный стальною кольчугой. Он был велик в эту минуту; возвышенно велик. К грубым статуям его предков у него во дворце будет присоединена еще одна – я позабочусь об этом. И это не будет изображение короля в кольчуге, убивающего великана или дракона, – это будет изображение короля в крестьянской одежде, несущего смерть на руках, чтобы крестьянка могла посмотреть на свое дитя и успокоиться.
Он положил дочь рядом с матерью, которая стала осыпать ее ласками и нежными словами; и в ответ в глазах девочки вспыхнул слабый свет, но и только. Мать нагнулась над ней, целуя ее, лаская ее, умоляя ее сказать хоть слово, но губы девушки шевелились беззвучно. Я достал из мешка флягу с вином, но женщина остановила меня, сказав:
– Нет, она не страдает; пусть лучше так. Вино может возвратить ее к жизни. А такой добрый человек, как ты, не захочет поступать с ней столь жестоко. Посуди сам, для чего ей жить? Ее братья в неволе, ее отец умер, ее мать умирает, над ней тяготеет проклятие церкви, и никто не посмел бы поднять ее и приютить, даже если бы она лежала умирающая посреди дороги! Она одинока. Я даже не спрашиваю тебя, доброе сердце, жива ли еще ее сестра, там, наверху; я и без того знаю, что, если бы она была жива, ты снова полез бы наверх и не оставил бы бедняжку там одну…
– Она покоится в мире, – тихим голосом прервал ее король.
– И я не хотела бы, чтоб было иначе. Как богат счастьем этот день! Ах, моя Эннис, ты уже скоро догонишь сестру, ты на верном пути, а эти люди – друзья, они милосердны, они не задержат тебя.
И она снова забормотала, нагнувшись над девочкой, гладя ее по волосам, по щекам, целуя и шепча ласковые слова, но глаза девочки уже остекленели. Я видел, как слезы хлынули из глаз короля и покатились по лицу. Женщина тоже заметила это и сказала:
– А, я знаю, что это значит: у тебя, бедняга, дома тоже есть жена, и вы с ней нередко голодными ложились спать, отдав последнюю корку детям; ты знаешь, что такое бедность, ты перенес немало обид от тех, кто знатнее тебя, ты знаком с тяжелой рукой церкви и короля.
Король поморщился, но сдержался; он вошел в свою роль и для человека, который вначале играл так плохо, справлялся с нею отлично. Я поспешил заговорить о другом; предложил женщине еды и вина, но она отказалась. Она не хотела отдалять своей смерти. Я принес сверху ее мертвое дитя и положил рядом с нею. Она этого не выдержала, и произошла новая раздирающая душу сцена. Я опять осторожно отвлек ее внимание и заставил рассказать нам свою историю.
– Вы ее хорошо знаете, сами натерпелись того же, ибо кто у нас в Британии, кроме знати, не перенес таких же страданий. Это старая скучная повесть. Мы боролись, и боролись успешно; успешно – это значит, что мы могли жить и не умирать; о большем мы и не мечтали. До нынешнего года мы справлялись со всеми бедами, но в этом году беды обрушились на нас все сразу – и одолели. Несколько лет назад лорд из усадьбы посадил на нашей ферме фруктовые деревья; на самом лучшем участке. Как это грешно и стыдно!..
– Он был в своем праве, – перебил ее король.
– Никто этого не отрицает; смысл закона таков: что принадлежит лорду, то его, а что принадлежит мне, то тоже его.
Мы арендовали у него эту ферму, но землю он все-таки считал своей и делал на ней, что хотел. Недавно три его дерева оказались срубленными. Три наших взрослых сына испугались и сразу сообщили лорду о преступлении. Они там и остались, у его сиятельства в подземной темнице, – пусть гниют, пока не сознаются. А им не в чем сознаваться, они ни в чем не повинны, и, следовательно, приговор этот означает, что им придется сидеть там до смерти. Вы знаете, как это бывает. А теперь вот что случилось с нами: мужчине, женщине и двум девочкам пришлось убирать поле, которое вспахали и засеяли, кроме нас, еще трое взрослых мужчин, да еще отгонять днем и ночью голубей и разных зверей, которых не дай бог убить или обидеть. Пшеница лорда поспела в одно время с нашей; когда его колокол зазвонил и созвал нас убирать бесплатно жатву на его полях, он не согласился считать меня с дочками за трех моих заключенных сыновей, а только за двух; вышло, что одного не хватает, и мы за него ежедневно платили пеню. А тем временем наша собственная жатва пропадала, потому что некому было ее убирать; и священник и его сиятельство лорд наложили на нас пеню, потому что от нашего небрежения страдали и те доли жатвы, которые причитались им. В конце концов эти пени пожрали весь наш урожай, и они забрали его да заставили еще и собрать и увезти его, ничего нам не платя, не кормя нас, и мы умирали с голоду. Но худшее случилось тогда, когда я от голода, от тоски по сыновьям, от вида лохмотьев, в которые были одеты мой муж и мои маленькие дочки, от горя и отчаянья потеряла рассудок и возроптала на церковь и ее дела. Это было десять дней назад. Я заболела вот этой болезнью, и, когда поп пришел побранить меня за то, что я не смирилась перед карающей десницей Божьей, я стала ругать церковь. Он донес на меня. Я не отреклась от своих слов; и на мою голову, и на головы всех, кто был дорог мне, пало проклятие Рима. С тех пор нас все чуждаются, бегут от нас в ужасе. Никто не зашел в эту хижину узнать, живы ли мы или нет. Муж и дочери заболели. Тогда я заставила себя встать и ухаживать за ними. Есть они не просили, да у нас и не было никакой еды. Но вода была, и я давала им пить. Как они жадно пили! Как они благословляли воду! Но вчера все кончилось; силы мне изменили. Вчера я в последний раз видела мужа и младшую дочь. Я лежала тут одна все эти часы, все эти века и слушала, слушала, слушала, не услышу ли звук, который…
Она быстро взглянула на свою старшую дочь, затем вскрикнула: «О, милая!», и ослабевшими руками притянула к себе коченеющее тело. Она услышала стук смерти.
Назад: Глава XXVIII Дрессировка короля
Дальше: Глава XXX Трагедия усадьбы