Глава XXVI
Первая газета
Когда я сказал королю, что намерен отправиться странствовать, переодевшись свободным простолюдином, чтобы поближе познакомиться с жизнью простого народа, он мгновенно загорелся новизной этого плана и объявил, что отправится странствовать вместе со мной, что ничто на свете его не удержит. Он сейчас все бросит и пойдет – так ему нравится этот план. Он хотел отправиться немедленно, но я убедил его, что так нельзя. Он уже назначил время, когда будет исцелять от золотухи, а в таких вещах обманывать нехорошо, тем более что речь шла о задержке всего на одну ночь. Кроме того, я полагал, что он должен предупредить королеву о своем предстоящем отъезде. Когда я сказал это, он стал мрачен и печален. Я пожалел, что заговорил о королеве, особенно после того, как он грустно ответил:
– Ты забываешь, что Ланселот отстается здесь. А когда Ланселот здесь, она не замечает ни приездов короля, ни отъездов.
Разумеется, я сразу же заговорил о другом. Спору нет, Гиневра красавица, но как жена она нехороша. Я никогда не вмешиваюсь в то, что меня не касается, но мне не нравилось ее поведение, и я не стесняюсь об этом заявить. Сколько раз она меня спрашивала: «Сэр Хозяин, не видали ли вы сэра Ланселота?» А если ей и случалось когда-нибудь спрашивать о короле, меня, должно быть, не было поблизости.
Исцеление от золотухи прекрасно обошлось – аккуратно и правоподобно. Король сидел на троне под балдахином; вокруг него построилось духовенство в полном облачении. На виду у всех важно стоял Маринэл, отшельник из породы лекарей шарлатанов, и представлял королю больных. На полу, вплоть до самых дверей, сидели и лежали больные, озаренные ярким светом. Все это было как на сцене и казалось нарочно подстроенным, хотя в действительности никто ничего не подстраивал. Присутствовало восемь сотен больных. Работа шла медленно; она не представляла для меня большого интереса, потому что я и прежде видел уже подобные церемонии. Мне все это скоро надоело, но приличие заставляло меня терпеть до конца. Излечение основывалось на том, что в подобных толпах всегда много таких людей, которые только воображают, что они больны, и таких, которые притворяются больными, чтобы сподобиться бессмертной чести королевского прикосновения или чтобы получить монету, вручаемую королем при этом прикосновении. Монета была золотая и стоила примерно треть доллара. Если вы примете в расчет, как много можно было купить на эти деньги в те времена и в той стране и какая обычная болезнь золотуха у всех, кто еще не лежит в могиле, вы поймете, как дорого обходились казне эти ежегодные исцеления и как казна обирала налогоплательщиков, чтобы покрыть этот расход. И потому я про себя решил исцелить казну от золотухи. За неделю до отъезда из Камелота на поиски приключений я удержал в казначействе шесть седьмых ассигнований на исцеление, а оставшуюся седьмую велел потратить на чеканку пятицентовых никелевых монет, которые передал в руки старшего клерка Золотушного департамента, чтобы вместо каждой золотой монеты он выдавал никелевую. Никеля у нас не так много, но я надеялся, что его хватит. Как правило, я не одобряю подделки монет. Но в данном случае, по-моему, стесняться было нечего, потому что речь шла как-никак о подарке. В дареное вино вы можете влить столько воды, сколько вам хочется; я всегда так и поступаю. Старинные золотые и серебряные монеты, обращавшиеся в стране, были в большинстве неизвестного происхождения; попадались между ними и римские; все они были неправильной формы и не круглее, чем луна неделю спустя после полнолуния; они были выбиты, а не отчеканены, и так стерлись от употребления, что надписи на них, похожие на простые зазубрины, стали неудобочитаемы. Я и подумал, что четкие, яркие, новенькие никелевые монетки с очень схожим изображением короля на одной стороне и таким же изображением Гиневры на другой, да еще с какой-нибудь благочестивой надписью, способны исцелять от золотухи не хуже полновесных червонцев и даже больше понравятся золотушным; и я оказался прав. Это был наш первый подобный опыт, и он удался на славу. Экономия получилась значительная. Вот вам цифры. Из 800 пациентов король удостоил прикосновением более 700; по прежней расценке это обошлось бы государству в 240 долларов; по новой расценке мы выплатили около 35, сэкономив на одной операции более 200 долларов.
Чтобы понять все значение этого переворота, примите во внимание другие цифры. Годовой расход национального правительства равен среднему трехдневному заработку всего населения страны, считая каждого жителя за взрослого мужчину. Возьмем нацию численностью в 60 000 000 с ежедневным средним заработком одного жителя в 2 доллара; трехдневный общий заработок будет равен 360 000 000, и это та сумма, которой можно оплатить расходы правительства за год. В мое время у меня на родине деньги эти государство собирало с помощью пошлин, и граждане воображали, что платят их иностранцы, ввозящие товары, и мысль эта была для них утешительна; но на самом деле их уплачивал сам американский народ, и сумма эта была с такой точностью разделена между американцами поровну, что и владелец 100 000 000, и годовалый ребенок чернорабочего платили в год одно и то же – 6 долларов. Большего равенства, я полагаю, и быть не может. Ну а здесь Ирландия и Шотландия были данниками Артура, и общее население Британских островов приближалось к 1 000 000. Ремесленник зарабатывал 3 цента в день, на своих харчах. Следовательно, расходы национального правительства равнялись 90 000 долларам в год, или 250 долларам в день. Итак, заменив никелем золото в день исцеления от золотухи, я не только никого не обидел, не только никого не разочаровал, но, наоборот, доставил удовольствие всем заинтересованным лицам и сохранил в казне четыре пятых всех государственных расходов на этот день, что в Америке в мое время составило бы 800 000 долларов. Совершая эту подмену, я руководствовался мудростью, почерпанною из очень отдаленного источника – мудростью моего детства, – ибо подлинный государственный деятель не должен пренебрегать мудростью, как бы низменно ни было ее происхождение: в детстве я всегда сберегал пенни, которые мне велели бросать в кружку миссионеров, и бросал вместо них пуговицы. Для невежественного дикаря было все равно – что монеты, что пуговицы, а для меня монеты были лучше пуговиц; таким образом все оставались довольны и никто не испытывал ущерба.
Маринэл первый принимал пациентов. Он экзаменовал каждого кандидата; если кандидат не выдерживал экзамена, его прогоняли; если же выдерживал, его подводили к королю. Священник произносил слова: «Да возложит он руки на страждущего и да исцелит его». Тем временем король касался язв, затем надевал пациенту никелевую монету на шею – и отпускал его. Как, по-вашему, исцеляло это или нет? Безусловно, исцеляло. Любой обман может исцелить, если пациент твердо верит в него. Возле Астолата была часовня, выстроенная на том месте, где однажды Святая Дева явилась девочке, которая пасла гусей; девочка сама об этом рассказала; в часовне повесили картину, изображавшую это событие, – такую картину, что больному человеку, казалось бы, опасно к ней приблизиться; однако, напротив, тысячи увечных и больных приходили ежегодно молиться перед этой картиной и уходили исцеленными; и даже здоровые смотрели на нее и не умирали. Конечно, когда мне рассказали об этом, я не поверил, но, увидев все это собственными глазами, я сдался. Я сам видел исцеления; и то были настоящие исцеления, а не сомнительные. Я видел, как калеки, которых я в течение многих лет встречал возле Камелота на костылях, приходили, молились перед картиной, потом бросали свои костыли и уходили не хромая. Лучшее доказательство – груды костылей, которые валяются возле этой часовни.
В одних местах целители воздействовали непосредственно на разум больного, исцеляли его, не произнося ни слова. В других специалисты собирали пациентов в комнату, и молились за них, и взывали к их вере, и исцеляли. Если вам попадется король, который не может излечить золотуху, будьте уверены, что самое ценное суеверие, поддерживающее его трон, – вера в божественное происхождение его власти – утрачено. В годы моей юности монархи Англии перестали лечить золотуху своим прикосновением, и напрасно: они добились бы излечения в сорока пяти случаях из пятидесяти.
Уже три часа подряд гнусавил священник и добрый король возлагал свои перста на язвы, а толпа больных не уменьшалась, и мне все это нестерпимо надоело. Я сидел у раскрытого окошка неподалеку от королевского балдахина. Уже пятисотый больной подходил к королю, выставляя свои отвратительные язвы; и в пятисотый раз звучали слова: «Да возложит он руки на страждующего», как вдруг за окном прозвенел звонкий, словно дудочка, детский голос, восхитивший мою душу и сразу перенесший меня на тринадцать веков вперед:
– Камелотская «Еженедельная Осанна и Литературный Вулкан»! Последний выпуск! Только два цента! Все о великом чуде в Долине Святости!
Это был величайший из королей – мальчишка-газетчик; но во всем этом многолюдном собрании я был единственный, кто знал, что значит его величавое пришествие, и понимал, что сделает с миром этот могущественный волшебник.
Я кинул за окно монетку и получил газету; газетчик, Адам всех газетчиков, скрылся за углом, чтобы принести мне сдачу; он до сих пор не вернулся из-за угла. Необычайно приятно было снова увидеть газету, но, признаться, я был потрясен, когда взор мой скользнул по заголовкам первой страницы. Я так долго жил в прилипчивой атмосфере почтительности, уважения, низкопоклонства, что холодная дрожь прошла по моей спине, когда я прочел:
ВЕЛИКИЕ СОБЫТИЯ В ДОЛИНЕ СВЯТОСТИ!
ВОДОМЕТ ЗАСОРИЛСЯ!
И так далее, и так далее. Пожалуй, слишком трескуче. Когда-то такие заголовки мне нравились, и я не видел в них ничего дурного, но теперь они резали мне глаза. Это был славный арканзасский журнализм, но ведь здесь не Арканзас. Мало того, предпоследняя строчка была рассчитана на то, чтобы оскорбить отшельников, а это могло лишить нас их объявлений. Вообще, весь тон газеты был слишком легкомысленный и задорный. Очевидно, я, сам того не замечая, сильно изменился. Меня неприятно поражали мелкие дерзости, которые в первый период моей жизни показались бы мне только изящными оборотами речи. Не понравились мне и такие заметки, которых в газете было множество:
Местный дым и пепел
Разумеется, для начала это неплохо, и тем не менее я был несколько разочарован. «Придворная хроника» понравилась мне больше; ее простой, проникнутый почтительным достоинством тон освежил меня после всех этих неприличных фамильярностей. Но и она могла бы быть лучше. Я, конечно, хорошо знаю, что при всем старании в придворную хронику разнообразия не внесешь. Придворная жизнь так однообразна, что разбивает все попытки внести в нее краски. Лучший и единственный разумный способ – прикрыть повторение одного и того же разнообразием формы: раздевайте каждый раз ваш факт догола и одевайте его в новое облачение из слов. Это обманет глаз; факт покажется вам новым; у вас сложится представление, что и двор движется вперед, как все остальное; это возбудит вас, и вы с аппетитом проглотите всю колонку, не заметив, что ведро супа сварено из одного-единственного боба. Тот метод, которым пользовался Кларенс, был хорош, был прост, был полон достоинств, был прям, был деловит, и все же он, по-моему, не был лучшим из возможных:
ПРИДВОРНАЯ ХРОНИКА
В понедельник король катался в парке
«вторник»»»
«среду»»»
«четверг»»»
«пятницу»»»
«субботу»»»
«воскресенье»»»
Но в общем я был очень рад этой газете. В ней попадались кое-какие технические погрешности, но в целом она была бы достаточно хороша даже для Арканзаса, а для эпохи короля Артура и подавно. Грамматика, правда, хромала, изложение мыслей тоже, но я не придавал этому значения. У меня у самого те же недостатки, а человек не должен критиковать других на той почве, на которой он сам не может стоять перпендикулярно.
Я так изголодался по литературе, что готов был проглотить сразу весь газетный лист, но мне удалось только откусить от него раза два, потому что меня осадили монахи и забросали вопросами: «Что это за странная штука? Для чего она? Это носовой платок? Попона? Кусок рубахи? Из чего она сделана? Какая она тонкая, какая хрупкая и как шуршит. Прочная ли она и не испортится ли от дождя? Это письмена на ней или только украшения?» Они подозревали, что это письмена, потому что те из них, которые умели читать по-латыни и немного по-гречески, узнали некоторые буквы, но все-таки не могли сообразить, в чем тут дело. Я старался отвечать им возможно проще:
– Это общедоступная газета; что это значит, я объясню вам в другой раз. Это не материя, это бумага; когда-нибудь я объясню вам, что такое бумага. Строчки на ней действительно служат для чтения; они не рукой написаны, а напечатаны; со временем я объясню вам, что значит печатать. Таких листков выпущена целая тысяча, все точь-в-точь как этот, до мельчайших подробностей, так что не отличишь один от другого.
Они все хором воскликнули с удивлением и восторгом:
– Тысяча! Какой огромный труд! Работа на год для многих людей!
– Нет, работа на день для мужчины и мальчика.
Они перекрестились и пробормотали несколько молитв.
– Ох чудо, о диво! Это создано колдовством!
Я не стал их переубеждать. Я прочел вслух, негромко, так, что слышать могли только те, кто придвинули ко мне свои бритые головы, отрывок из описания чуда восстановления источника под аккомпанемент изумленных и благоговейных восклицаний:
– Ах! Как правдиво! Удивительно, удивительно! Все как раз так, как было, поразительная точность!
А можно им взять эту странную вещь в руки, пощупать ее, изучить? Они будут очень осторожны. Да. Они взяли газету так бережно и благоговейно, словно это было что-то священное, упавшее с небес; осторожно щупали ее, гладили, зачарованными глазами разглядывали невиданные знаки. Как я наслаждался! Ибо разве это не было моим детищем, и разве все это немое изумление, и любопытство, и восторг не были красноречивой данью его достоинствам? Я почувствовал то же, что чувствует мать, когда другие женщины – все равно, подруги или посторонние – берут ее новорожденное дитя и склоняются над ним в таком восторженном порыве, что на время весь остальной мир перестает для них существовать. Я знал теперь, что это за чувство, я понял, что никакое другое удовлетворенное тщеславие – короля, победителя или поэта – не может доставить такого блаженства.
До самого конца сеанса моя газета переходила от одной кучки к другой, путешествуя по всей огромной зале, и мой счастливый взор следил за ней, и я сидел, не двигаясь, упоенный. Да, то было райское блаженство; я вкусил его – больше, может быть, вкусить не доведется.