XIII
Освободившись от тяжелого цепа и гнетущих мыслей, пан Броучек поспешил дальше. Но вскоре он совсем запутался в незнакомых улицах средневековой Праги, так что лишь примерно через час благополучно достиг дома «У белого колокола».
Улицы были пустынны: видимо, основная масса жителей была у ворот и городских стен. Дом Янека тоже будто вымер. Ни у входа, ни в сенях пан Броучек не встретил никого и не уловил никаких признаков жизни. Домшик наверняка был среди воинов пражского ополчения, а женщины, без сомнения, также стояли где-нибудь у ворот или на городской стене, ожидая исхода боя.
Пан домовладелец поспешил на галерею и по ней в каморку. Дверь в нее была открыта; войдя, он заметил старую Кедруту, кропящую полы и постель из какой-то оловянной плошки.
Увидев его, она на мгновение словно замерла в ужасе; потом вздрогнула всем телом и стремительно, будто спугнутая летучая мышь, прошелестела мимо него вон из спальни.
– Проклятая суеверка – это она святой водой после меня тут кропила! – возмутился пан Броучек.
Но в этот миг снаружи вновь донесся громкий колокольный звон, побуждая пана Броучека – угадывавшего в нем призыв собрать последние силы на отпор уже торжествующему, видимо, врагу – поторопиться с переодеванием.
Поэтому он живо стащил с себя средневековую одежду, наконец-то, с чувством отвращения и одновременно облегчения, швырнув в угол красно-зеленые штаны и переоделся в свое, теперь вдвойне любезное, современное платье, лежавшее вычищенным на сундуке. Рядом он нашел и свою обувь; поврежденная штиблета была аккуратно зашита, и обе подбиты новыми подметками.
Приятно было обуть их и с отвращением зашвырнуть двухцветные сапоги в тот же угол. Потом переложил он часы и прочее движимое имущество из мошны и средневекового кошеля обратно в свои приличные карманы и под конец завернулся с головы до пят в епанчу, чтобы прикрыть свое современное убранство. На прощание он окинул еще мрачно-ехидным взглядом огромное ложе с комодными ящиками и приступочкой, обдал испепеляющим презрением песочные часы в нише и без малейшего сожаления, почти радостно расстался с подслеповатой каморкой. Тихо прокрался он галереей и мазгаузом, мимо закрытых дверей светлицы, и здесь его сердце все-таки забилось чаще при мысли о пригожей Домшиковой дочке. Хотя милый образ ее был оттеснен на задний план переживаниями на Госпитальном поле и Витковой горе, он до сих пор сиял любовным светом в его тоскующей душе. Но даже этот образ не мог удержать пана Броучека в суровом средневековье. Он быстро спустился по лестнице из мазгауза и беспрепятственно вышел из дома.
Поскольку на площади опять толпилось довольно много людей, пан Броучек из предосторожности пошел назад, по Тынской улице, а потом свернул влево, в узенький и темный переулок, что ведет к Козьей. Он очень спешил, в радостном нетерпении предвкушая, как из королевского дома через подземный ход он вновь пройдет к «Викарке» и выберется в свой золотой девятнадцатый век! Он также твердо решил, что теперь-то уж во что бы то ни стало набьет все карманы лучшими драгоценностями из сокровищницы короля Вацлава…
Он миновал какую-то пивоварню – очевидно, уже известное нам из рассказа Домшика «Пекло» – и, дойдя до конца переулка, намеревался перейти на ту сторону, к Гончарной, нынешней Козьей, чтобы знакомой боковой калиткой проникнуть с тыла в королевский дом «У черного орла». О том, чтобы запастись пропитанием для экспедиции в тайный ход, он совершенно забыл в нетерпеливой спешке.
Но вдруг что-то его остановило. Пока он шел по Тынской улице и по переулку, все был слышен тот звон, что возник, когда он был в каморке, но звон все крепчал, будто все новые колокола вступали в этот гремящий хорал; теперь же он услышал клики, гомон толпы и звон бубенчиков, доносившийся из Долгой улицы, и увидел, что люди с площади также спешат в ту сторону.
Он хотел было быстро перебежать к Козьей улице, но опоздал. Из Долгой улицы выехало несколько всадников с длинными копьями, на которых трепетали флажки с красными крестами. Восторжествовавшие крестоносцы!
Пан Броучек, осознав, что бежать некуда, в смертельной панике пал на колени и вскричал по-немецки:
– Смилуйтесь! Я немец! Я католик!
– Смерть немцу-паписту! – воскликнули согласно, как один человек, всадники по-чешски, и один замахнулся копьем на пана домовладельца.
Тот вскочил и закричал теперь по-чешски:
– Господи помилуй! Да я вовсе не немец и не католик! Я чех и гусит!
Всадники в изумлении придержали коней, и большая толпа вооруженных и невооруженных мужчин, женщин и детей, выплеснувшаяся вслед за ними из Долгой улицы, как бурлящая разноцветная река, обтекла, обхватила несчастного со всех сторон.
– Так почему ты по-немецки кричал, что ты немец и католик? – воскликнул один из всадников, который, по-видимому, был среди них главным.
– Я думал… я думал… вы немцы-крестоносцы… у вас же эти флажки с крестами, – заикаясь от страха, вымолвил пан Броучек.
– Ха-ха! Их мы добыли на поле Госпитальном, где бог даровал нам славную победу. Но ты, однако, в самом деле немец. И по-чешски ты говоришь плохо!
– Нет! Нет! Клянусь, никакой я не немец – я просто был долго в чужих странах – вам это может Домшик подтвердить, Янек от Колокола…
– Янек от Колокола? Сей положил сегодня жизнь свою за правду и отчизну, выступив в первых рядах с нами, старогородскими, из ворот Поржичских и смертельно быв ранен в коротком бою под Витковой горой. Ежели ты и вправду чех и гусит, как смеешь ты произносить имя героя теми же мерзкими устами, которыми ты из одного лишь презренного страха только что отрекся от рода своего и веры?
– Коли мерзавца! Бей труса! – кричал вокруг народ, яростно кидаясь на Броучека. Тот попытался выскользнуть, но кто-то из толпы дернул его плащ, который от резкого движения упал, и пан домовладелец вдруг предстал перед пораженной публикой в своем современном платье.
Изумление на миг парализовало нападающих; однако в толпе там и сям раздались смех и хихиканье.
– Ну и ну, вон оно что вылупилось из невинной епанчи! – воскликнул предводитель. – Ты что же, и теперь станешь утверждать, что ты из наших? А мне вот сдается, ты скорее из этого крестоносного сброда, ты лазутник Зикмунда!
– Клянусь, я не лазутчик! Я чех и пражанин.
– Ну, ежели ты пражанин, то судить тебя будет суд пражский. Вяжите его и ведите в ратушу! Палач и дыба выведают истину.
Пан Броучек, слыша о палаче и дыбе, стал синий, как покойник. Он опять опустился на колени и в великом ужасе бормотал: «Смилуйтесь! Я не пражанин!.. Я, правда, родился в Праге, но я перешел к таборитам… в цепники гейтману Хвала… вам сам Жижка подтвердит…»
– Ха-ха, таборит! Эдакий трус – таборит! Он нас за дураков почитает! Чтоб тебе пусто было, паук крестовый, негодяй гнусный! – такие и подобные гневные выкрики неслись со всех сторон, и пану Броучеку пришлось бы совсем худо, если бы голос предводителя не перекрыл голоса разбушевавшейся толпы:
– Остановитесь! Сей презренный хоть и превратился за малое время из немца-католика в чеха-гусита, а затем в таборита из пражанина, и бог знает в кого еще превратится, и заслуживает смерти уже за одни эти трусливые, подлые речи, – но коль скоро он выдает себя за воина Хвала, передадим его на суд таборитов.
– Да ведь Жижка как раз въезжает вместе с пражанами в город через Горские ворота, – крикнул кто-то из тех, что прибежали со Староместской площади.
Тогда пана Броучека связали и поволокли, подталкивая, на площадь.
Туда же хлынули толпы ярко одетых людей из Нелетной улицы и из других мест; они оживленно переговаривались, сообщали новые подробности окончившейся битвы, многие громко ликовали и пели победные песни. Старцы прямо на голой земле преклоняли колени, вознося руки к небесам с выражением горячей благодарности. Девы несли зеленые побеги и охапки цветов, усыпая ими путь пеших и конных воинов либо прикалывая их на шлемы и шапки. Все лица сияли безмерным счастьем, и не у одного на ресницах трепетала слеза блаженства. И самое солнце, хотя и клонилось к закату, струило какой-то праздничный свет, купаясь в котором даже дома будто сияли блаженными улыбками. Весь город звенел ликованием, и к нему присоединялся могучий, светозарный гимн колоколов всех пражских башен.
Вооруженные воины с беднягой Броучеком остановились на углу Целетной улицы, где собралось больше всего народу. На высокой тумбе, изображавшей голову какого-то чудища, стоял не то участник, не то свидетель всей битвы и звонким, радостным, срывающимся голосом как раз повествовал народу о счастливом обороте сражения.
К сожалению, несчастный пан Броучек, весь во власти смертельного страха, не мог воспринять должным образом его речь, и потому я приведу здесь вкратце только то, что нам известно о славной битве за веру на Витковой горе из истории.
Как мы уже знаем, дело там было очень близко к поражению; но Жижка вовремя подоспел на помощь защитникам подвергшегося нападению сруба и послал часть своих людей виноградниками по южному склону, дабы ударить сбоку по войску противника на гребне горы. Они выскочили неожиданно на мейсенцев с юга и востока, и те – из-за узости гребня горы и крутизны склона – не могли ни повернуться с конями, ни наехать на пеших бойцов, оттеснявших их к высокому северному обрыву. Не в силах противостоять страшному вихрю цепов таборитов, всадники один за другим вместе с конями рушились вниз, в падении ломая себе руки, и ноги, и шеи. Те же, что, сошедши с коней, на сруб полезли, не имея возможности отступить из-за напирающих сзади своих же воинов и неустанно осыпаемые градом камней и стрел из сруба, частью были столкнуты в пропасть, частью же сами в отчаянии вниз бросались, и многие остались лежать с разбитыми черепами либо раздробленными членами на валунах или у подножия горы; из тех же, что удержались наверху, одни, отказываясь от боя, садились наземь и лишь щитами прикрывались от камней и стрел, летящих из сруба, иные тщетно оборонялись от яростных цепников, чье оружие с жутким свистом и треском падало, подобно смертоносному железному граду, на их головы.
Войско крестоносцев, собравшееся внизу, на Госпитальном поле, видя страшный смерч таборитских цепов на гребне горы, видя латников и коней, с высокого обрыва вниз головой летящих, а других по более пологому склону безумным бегством спасающихся, видя неожиданное и кровавое поражение мейсенцев на горе, было охвачено внезапной паникой; а когда к тому же и жаждущие боя отряды пражан и сельских их союзников, еще до перелома боя на Витковой горе выступившие от Горских и Поржичских ворот, стали угрожать им (с другой стороны, ведомые вдохновенным бледным священником, над головой которого блистал и переливался в солнечном свете большой лучистый шар с драгоценной святыней, как светлое, неземное видение, а громкая его молитва сопровождалась звуком колокольчика, в который звонил, идя перед дароносицей, кудрявый мальчик-служка, в стихарь одетый, – тут дрогнуло внезапно войско немцев и венгров, как огромная туча, в которую ворвался внезапный ураган, и в диком смятении обратилось в бегство. В полном беспорядке, сломя голову бежали крестоносцы назад, к реке, бросались наперегонки в ее волны. С громовым криком «Ура, Табор!» мчались за ними с горы табориты, с громким «Ура, Гус! Ура, Прага!» ударили им в бок пражане; как причудливый снежный ком, катилась толпа бегущих и преследующих к Влтаве, пешие и конные слепились в плотные хлопья, окованные цепы летали в воздухе, в облаках поднятой пыли мелькали блестящие острия сулиц; оглушительный грохот, ржанье, крики, стоны, ликующие вопли наполнили широкое пространство под Витковой горой; и река тоже заколебалась по всей ширине от движения всадников, в смятении и спешке перебиравшихся вброд на другой берег. Груды мертвых крестоносцев покрывали окровавленное Госпитальное поле; немалая их часть утонула и в волнах влтавских.
На такую-то картину должен был взирать с того берега король Сигизмунд, тот самый запальчивый и заносчивый властитель, который совсем недавно в жестокой радости уже потирал руки, будучи твердо уверен, что гигантский перевес позволит ему разом преодолеть сопротивление дерзкого народа, растоптать ненавистную ересь. А через час – какая перемена! Теперь он отчаянно рвал на себе бороду, трясясь от ярости, боли и стыда при виде этого невероятного, просто неслыханного позорного поражения его огромного, отборного, закованного в броню войска в битве с малой толикой мужиков, вооруженных лишь цепами и прочим подобным самодельным оружием. Великое войско, набранное с папского благословения из всех стран и народов христианского мира, должно было смотреть на постыдное бегство лучшей своей когорты и слушать победные клики этой кучки еретиков – крестьян и мещан!
Примерно так обрисовал оратор на тумбе ход недавнего боя и закончил свой рассказ вдохновенным призывом:
– Благословен будь господь наш за славную победу, которую он даровать изволил горстке людей своих над огромной силой спесивых врагов!
– Мы воздали хвалу богу уже на поле брани, преклонивши колена на политой кровью земле, и громко спели благодарственный молебен, – отозвался кто-то из вновь подошедших. – Но честь и хвалу следует воздать также Жижке, ибо это он удалью своей и хитроумием бой на Витковой горе повернул к нежданной победе. Будем от сего дня именовать эту гору Жижковой, чтобы никогда не померкла память о славной битве!
– Так! Верно! – бурно соглашались в толпе. – Честь и хвала брату Жижке!
Тут из Целетной улицы хлынул новый поток людей, торжествующие крики заглушили голоса тех, что собрались на углу. Медленно приближалось к площади главное войско пражан с отрядом таборитов и самим Жижкой, окруженное приветствующими их толпами старцев, женщин, детей и прочих пражских жителей. Процессия эта на фоне живописных средневековых домов являла собой поистине захватывающее зрелище – многоцветное, полное движения.
Впереди гордо выступал строй загорелых таборских мальчишек со своими ручными пращами, а к ним присоединилось множество городских детей, несущих в руках зеленые побеги, некоторые же размахивали малыми мечами и дротиками. Глазенки юного авангарда сияли гордостью и весельем, а их свежие, чистые голоса старательно выводили бесхитростную, но горячим чувством подсказанную песню, сложенную в порыве радостного вдохновения прямо на поле боя во славу победы таборским священником Чапеком. Теперь он выступал впереди детей, сам запевая:
Дети, богу воспоем, Честь-хвалу воздаем Со старцами вместе, Яко той поразил немцев, мейсенцев, Швабов, угринов, такоже австрияков, Беглых богемцев Оскорбил, устрашил и прогнал от деток малых…
За детьми выступала величественная фигура того пражского священника, который водил в битву войско горожан; в руках он все еще держал на тонкой длинной жерди сверкающую святыню, а перед ним шел звонящий в колокольчик министрант.
За священником на белом скакуне под стягом с изображением чаши, который нес один из братьев, ехал одноглазый вождь таборитов, а далее следовали плотные ряды таборских и пражских воинов.
Грозное и одновременно захватывающее зрелище являла собой эта необычная процессия, это пестрое смешение разных одежд и доспехов, еще покрытых пылью и обрызганных кровью, эти лица, вдохновенные и победно сияющие, этот сонм окровавленных копий и цепов, ощетинившихся и вздымающихся над волнами бурлящей живой реки, из которой раздавалось бряцание оружия, шорох шагов и топот копыт, пение и возгласы торжества, сливаясь с могучим трезвоном пражских колоколов в единый великолепный гимн радости и славы.
Средоточием самого бурного ликования был все-таки брат Жижка. Девушки бросали охапки цветов под копыта его коня; матери высоко поднимали детей, чтоб те увидели божьего витязя; старцы благословляли его, осеняя крестным знамением, – слава и хвала гремели ему навстречу.
Как раз неподалеку от толпы, где едва держался на ногах наш бедный невольный участник этого торжества, наш горемычный связанный Броучек, Жижка на минуту остановил коня и с присущей ему простотой и выразительностью звучным громким голосом, в котором слышалась сила чистого, глубокого убеждения и горячая, искренняя набожность, воскликнул:
– Братья милые! Славьте не меня; славьте всевышнего, в чьих руках мы все лишь недостойные орудия. Милостивый господь поразил слабой рукой нашей врагов своих и наших, врагов святой правды и нашего языка чешского и словацкого. Всемогущий бог, святая наша защита, покарал их гордыню. Ему за то подобает всякая хвала и честь во веки веков, аминь!
– Аминь! Аминь! – раздалось со всех концов, сливаясь в согласный хор.
Тут взгляд Жижки упал на связанного Броучека.
– Что за пленник у вас? – спросил он.
– Мы взяли его в городе, – сообщил предводитель конников, – он кричал, что он немец-папист. Потом стал оправдываться, что кричал так со страху, приняв нас из-за добытых в бою хоругвей с крестом за немецких крестоносцев. Он уверял, что он чех и гусит, и сперва выдавал себя за пражанина, но когда мы хотели вести его в ратушу, стал говорить, что он из Табора. Посему и ведем мы его к тебе, дабы ты сам судьей ему был.
Единственный глаз вождя таборитов внимательно остановился на пленнике, жила вздулась на лбу у Жижки, и могучий голос его загремел:
– Ха, я не узнал тебя сразу в этом дурацком наряде! Брат Хвал, глянь-ка, не тот ли это изменник подлый, которого мы вчера после боя на Госпитальном поле в число братьев приняли и который сегодня в минуту наитягчайшую с горы Витковой трусливо сбежал?
– В самом деле, он! – воскликнул Хвал из Маховиц, ехавший в процессии за Жижкой. – И я не признал его раньше в этом диковинном одеянии. Сей негодяй вчера бесстыдной ложью прельстил меня и отца Коранду, и мы приняли его в число братьев. Он дерзко уверял, будто на поле Госпитальном храбро сражался вместе с пражанами, будто после многих лет скитаний на чужбине возвратился домой, чтобы помочь землякам в тяжкой борьбе. Ныне храбрость свою на Витковой горе показал он в деле, и всяк, кто взглянет на него, сразу распознает, каков из него герой! Ха-ха!
Взоры всех вокруг были с негодованием, изумлением и гневом обращены на причудливо обряженного пленника, в котором в ту минуту и впрямь не было ни на грош величия. Бледный как мел, пан Броучек дрожал мелкой дрожью, как осиновый листок.
Тут продрался сквозь толпу коренастый длиннобородый крестьянин в полотняной рубахе и грубой соломенной шляпе, с окровавленной тяжелой палицей в руке.
– К таборитам, говорите, подался этот бесстыжий после вчерашнего боя? – кричал крестьянин, в котором читатель, надеюсь, узнал Вацека Бородатого из Жатеца. – Так слушайте же: малое время перед боем пришел он гостем Янека от Колокола в корчму, где мы сидели, и когда поднялся меж нами спор и свара о церковных ризах, рьяно защищал облачения, а таборитов обозвал еретиками, так что я его за такое кощунство чуть было не покарал самолично палицей…
– А нам тотчас после боя сказал, что он против облачений и потому от пражан отходит, – воскликнул гейтман Хвал в величайшем возмущении.
– Не верю я, чтобы Прага могла породить такое позорище! – отозвался из толпы новый свидетель против Броучека, Войта от Павлине. – Подло лгал он, убедив покойного Янека от Колокола, будто он пражанин урожденный и из чужих стран домой воротился. Чужак он либо бродяга безродный, хитростью проник в Прагу и в лагерь Жижки лазутчиком от Зикмунда.
– Убить негодяя! – зашумела возмущенная толпа.
– Клянусь… клянусь… я не шпион. Ах, если бы тут был Домшик! Я чех и пражанин! Смилуйтесь! Пощадите! – взвыл пан Броучек, упав на колени и стуча зубами.
– Так ли, этак ли – ты все равно достоин позорной смерти, трус и низкий притворщик! – вынес суд Жижка. – А ежели ты и вправду чех, то тем более справедливо, дабы праведный гнев твоих земляков стер тебя с лица земли, ибо живешь ты им во стыд и поношение. Еще первый раз увидя тебя, я сказал, что ты служишь более чреву своему, нежели богу; теперь же вижу, что у тебя нет никакого бога, нет у тебя ничего святого, кроме как ублажать презренную плоть, ради чего ты перед всяким готов, когда надобно, отречься от бога, правды, братьев, матери, рода и языка своего! Потому будь сметен с лица земли, которую ты осквернил и опозорил!
– Сжальтесь! – застонал пан домовладелец, ползая на коленках. И внезапно, с решимостью отчаяния, сказал: – Ради бога… послушайте… други… Ведь я даже не из ваш… не из вашего века… Я же родился в девятнадцатом столетии… я ваш праправнук… и только каким-то непонятным чудом очутился среди вас… в далеком прошлом!
Остолбеневший народ с минуту глядел на него в немом изумлении.
Наконец Жижка произнес:
– Ха, от страха ты даже в уме повредился! Безумна мысль, что человек далеких будущих веков может прийти к своим предкам; но даже если бы и могло случиться это неслыханное чудо – бог никогда не допустит, чтобы у нас были такие потомки!
Он резко махнул рукой над осужденным и тронул своего белого скакуна.
– Сожгите его! – гневно добавил Хвал и поскакал вслед за Жижкой с последним отрядом.
– Сожжем его! – закричала яростная толпа и бросилась на несчастную невинную жертву.
– Сжальтесь! Смилуйтесь! – униженно молил пан Броучек.
– Для труса и изменника нет у нас милосердия! – сурово сказал Вацек Бородатый. – И зря ты вымаливаешь свою ничтожную жизнь, в которой единственным богом была утроба, а святыней – полная бочка.
– Ежели так, пусть бочка и послужит ему заместо гроба, – предложил кто-то из толпы.
– Ладно сказано! Спалим его в бочке! – толпа бурно выражала свое одобрение и…
Перо выпадает из моей руки. Отказывается дорисовать чудовищную картину. Но писательский долг велит мне довести своего героя до страшного конца его средневековых приключений и нанести завершающий мрачный мазок на верную картину прошлого, где светлые лучи перемежались не менее черными тенями.
Однако чувствительной читательнице я все же посоветую пропустить конец этой главы; ведь и уже описанные злоключения добрейшего пана Броучека не однажды, должно быть, вызвали влагу сострадания на ее ресницы. Только читателя, обладающего крепкими нервами, приглашаю я последовать за мной, дабы присутствовать при последнем скорбном акте, все время памятуя о том, что та эпоха не была столь чувствительна и щепетильна, как наш просвещенный век, в котором сотни тысяч хотя и умирают в муках на полях сражений, но зато палач встречает осужденного в перчатках. Даже в романах ужасов мы не сталкиваемся более с экзекуциями того рода, что была совершена одним и тем же способом 14 июля 1420 года в Праге над паном Броучеком, а 21 августа 1421 года – в Роуднице над дерзким реформатором Мартином Гоуской, иначе Локвисом, и его сотоварищем, священником Прокопом.
Впрочем, последующее я могу наметить лишь в нескольких главных, мрачных чертах. Пану домовладельцу эта катастрофа вспоминается – смутно, как самый страшный сон в жизни; смертельный ужас сковал его чувства, и он лишь отрывочно и неясно воспринимал все обстоятельства страшного события.
Полумертвый, он был под крики и брань толпы доставлен на Староместскую площадь, к позорному столбу; через минуту натащили туда поленьев и соломы, юные пращники прикатили большую бочку – как в тумане услышал он, что бочку эту выкатили из «Пекла» (теперь, можно считать, пивоварня сия стала достойна своего имени), – затрещал огонь, вспыхнуло алое пламя, озарив зловеще пеструю средневековую толпу, сквозь которую пробилась горбатая безобразная старуха, чем-то размахивая и злобно выкрикивая: «Так ему! Сожгите злого колдуна! Вот я бросаю к нему в костер адскую коробочку с волшебными словами и дьявольское зелье, которым он околдовал наш дом, ставший теперь жилищем скорби. Ступай к сатане, гнусный чародей, коему ты продал свою черную душу!» Тут пан Броучек предпринял еще одно тщетное усилие, пытаясь освободиться от своих лютых палачей, которые всунули его, связанного, в бочку, – напоследок показалось ему, что в открытом окне Домшикова дома он видит печальное лицо прелестной Кунгуты, и потом его объяла тьма, застучали палицы, забивающие днище над его головой, и бочка начала медленно катиться все ближе и ближе к потрескивающему огню.
Мысль его заволокло туманом, и лишь далекой звездой мелькнул в этом мраке образ дочки Домшика; угасающий дух устремился к ней, как к последнему лучу надежды, и из груди Броучека вырвалось хрипло и отчаянно: «Куночка! Куночка!»