VII
Увы, вступление нашего героя в древнечешский салон получилось не слишком торжественным: он зацепился за порог длинными носами своей обуви и упал, запутавшись при этом в сборчатый плащ так, что без помощи Янека вообще вряд ли смог бы подняться на ноги…
Весь горя от стыда, он мотал своим кукулем, при падении съехавшим ему на нос, и как в тумане различил перед собой два милых женских лица.
Их средневековое убранство оставило у него лишь неопределенное впечатление красочной живописности, а из сладкозвучной древней речи обеих он уловил только, что его от всей души приветствуют, после чего счел своим долгом склониться в галантном поклоне и пробормотать: «Целую ручки, милостивая государыня!» и «Мое почтение, барышня!»
– Что такое ты там говоришь о милости и почему кланяешься, будто они княжеского роду? – мягко пожурил его Янек от Колокола. – Ведь это только моя жена Мандалена и моя дочь Кунгута, которую мы зовем просто Куночка. Пожми им по-дружески руки и будь как дома.
Пан Броучек растерянно пожал руки древнечешским дамам и был очень рад, когда они удалились, чтобы совершить последние приготовления к раннему обеду.
Только теперь он свободно огляделся по сторонам и вскоре свел результаты своих наблюдений в вывод, что Домшик не из излишней скромности назвал свою парадную комнату (ибо именно в таковую ввел он своего гостя для застолья) просто светлицей. Хотя и была она попросторней, чем комната для гостей, но имела столь же скупое освещение и была так же вымощена кирпичными четырех– и восьмигранниками; вокруг всего покоя вдоль серых стен, там и сям увешанных пестроткаными дорожками, тянулись грубые деревянные скамьи, какие в наши дни лишь изредка увидишь в деревенских избах да в сельских корчмах; в одном углу стоял простой деревянный стол без стульев, а в другом – здоровенная голландская печь странной формы; остальное убранство составляли крашеные сундуки и неуклюжий шкаф; да на полке матово поблескивали оловянные плошки, разнообразные кубки и чарки; в небольшом, вделанном в стену шкафчике с открытыми дверцами виднелось несколько старинных книг в толстых кожаных переплетах и с металлическими застежками. Если к тому добавить, что светлица имела неправильную форму, со множеством углов и закоулков, что немногочисленная мебель была в ней расставлена небрежно и как попало – причем каждый предмет был окрашен в свой, но очень яркий цвет, так что все вместе являло собой картину весьма пеструю, – я полагаю, читатель согласится с паном Броучеком, что салон Янека от Колокола гораздо больше походил на старосветскую сельскую горницу, чем на современную гостиную.
Разумеется, были тут и вещи, что не снились даже нашим деревенским светелкам: окна в глубоких нишах, с сиденьями по бокам, не имели обычных рам и состояли из множества разноцветных круглых стеклышек, соединенных свинцом, – такие окна встречаются ныне разве что в церквах, – по стенам было развешано, как в арсенале, разнообразное оружие и доспехи, а в одном углу стоял большой расписанный щит. Верно и то, что обстановка светлицы, хотя и не пришедшаяся по нраву гостю из девятнадцатого века, при более детальном осмотре во всем обнаруживала перед ним стремление ее хозяев к красоте и даже нарядности. Кирпичный пол был посыпан свежей травкой, испускавшей приятный дух; пестрые цветы и птицы были вытканы на дорожках, висевших по стенам, и также нарисованы на одном из сундуков, в то время как другие сундуки, всяк в свой цвет окрашенные, были окованы искусно переплетенными металлическими полосками; комод и треножник простого стола имели причудливую, но очень красивую резьбу; а массивная печь, хотя и без глазури, но вымазанная различными цветными глинками, выглядела как малая крепость, что усугублялось идущими по верху зубцами.
Домшик, видя внимание, с каким гость разглядывает сие произведение древнечешского печного искусства, объяснил ему, что печь эту он поставил (за болышие деньги) на месте старого оконченного очага и что сейчас такие печи входят в обиход.
– И круглые стекла в окнах мы у себя завели, – добавил он, и видно было, что он очень ими гордится.
– Симпатичные, – принужденно похвалил гость, – но только похоже на церковь.
– Верно, ведь прежде стеклянные окна были только в храмах, – отозвался хозяин, – теперь же некоторые городские обыватели из тех, что побогаче, не жалеючи великих издержек, устраивают и у себя в домах, в светлицах, такое драгоценное украшение.
– Стекло? Что, стекло драгоценность? – поразился гость. – Стеклянные окна у вас только в домах богачей? Боже ты мой, а что же в окнах у других?
– Судя по твоей речи, пребывал ты в каких-то дальних краях, где стекло дешевле и стеклянные окна в обычае; у нас же и в соседних землях до недавней поры ты не увидел бы в окнах домов ничего, кроме бычьих пузырей и пленок, пергамента, полотна или рога; да и сейчас окон из дорогих стеклянных кружочков очень мало. Я, правда, не великий богач, но красота их так пришлась мне по душе, что я не пожалел изрядной части моего достояния на стеклянные окна в светлице.
Пан Броучек решил ничему не удивляться, поэтому только покачал головой и промолвил:
– Но что толку от непрозрачных пленок и пузырей в окнах? Ведь даже сквозь эти слепленные осколки трудно разглядеть, что происходит на улице.
– Если мне нужно разглядеть получше, я попросту открываю окно, – ответил Домшик и показал это на деле.
Гость был немало удивлен зрелищем, открывшимся ему в окне. Перед ним предстала Староместская площадь с теми странными домами, которые он заметил еще на рассвете; теперь обширное пространство между ними все было запружено густыми толпами народу, по большей части вооруженного и так пестро и разнообразно одетого, что от этой пестроты и яркости у пана Броучека просто глаза разбегались. В сумятице живописных одежд и разнокалиберных шапок и шляп блистали на солнце округлые шлемы, панцири, латы, кольчуги, раскрашенные щиты, а также бесчисленное оружие: рукояти мечей, топоры, оправы арбалетов, гвозди окованных цепов, шипы тяжелых палиц. Над головами же вздымался целый лес длинных копий и реяли хоругви – разноцветные или черные с изображением красной чаши. В одном месте, где среди толпы виднелись черные сутаны и белые стихари священников, возносился вверх на тонкой длинной жерди ослепительно сверкающий диск, окруженный сияющими лучами и напоминающий гигантский подсолнух. Живое это море волновалось и бурлило, шумело и кипело: тысячеголосый гомон и крик сливались с бряцанием оружия и топотом ног в сплошной гул, из которого порой вдруг отчетливо выделялся пронзительный вопль или громоподобный возглас.
От всего этого голова у гостя пошла кругом, в глазах зарябило.
– Се войско наше, – сказал хозяин дома, указывая величественным жестом вниз, – вооруженный люд пражский и наши помощники из окрестных сел. На самом деле это лишь часть войска: остальные на улицах, у ворот и на стенах города, а Жижка с таборитами стоит на Витковой горе, чтоб Зикмунд не мог там закрепиться и сомкнуть кольцо вокруг Праги, войском крестоносцев и королевскими гарнизонами в Граде пражском и на Вышеграде с трех сторон уже обхваченной. Ну скажи мне, похоже ли, что этот народ трепещет перед полчищами крестоносцев?
Гость про себя вынужден был признать, что людей на площади никак не назовешь робкими, наоборот, они внушали – по крайней мере ему – изрядное почтение. Но потом он мысленно добавил, что своим свирепым, революционным обликом и диким оружием они могут устрашить штатского человека, но отнюдь не регулярное войско. Ужо, как сверкнут им навстречу штыки и ударят по ним орудия, черта лысого поможет им их старый железный лом, все эти алебарды ночных сторожей и мужицкие цепы. Ведь уже с первого взгляда можно сказать, что это все сброд, не имеющий, по-видимому, даже представления о воинской дисциплине и выправке. Тут не найдешь и трех человек, что стояли бы навытяжку, каждый машет руками как ему вздумается и выпячивает живот вместо груди. А вон там даже горбун стоит, с горбом огромным, как гора, а вот бредет с пикой в руке седой дедок – пожалуй, даже наше ополчение будет выглядеть получше! В эту минуту пану Броучеку пришло в голову, что ему следовало бы знать, чем, собственно, окончится это восстание против Сигизмунда. Про это можно было бы прочесть в любом учебнике чешской истории. Но учебника истории под рукой не было, а в памяти своей он отыскал очень поверхностные и туманные сведения, из которых более или менее достоверным оказалось лишь то, что слепой вождь таборитов неоднократно лупил немцев, а сам никем побит ни разу не был! Но ему тут же пришла на ум история о том, как однажды, оказавшись в безвыходной ситуации на какой-то горе, Жижка велел перековать коней, поставив подковы задом наперед, и под покровом ночи ушел от врагов, которые не смогли преследовать его по лошадиным следам. Кто знает, может, это как раз и было на Витковой горе – и не ускользнет ли хитрый Жижка со своими таборитами от Сигизмунда, бросив Прагу на произвол судьбы, и войско крестоносцев играючи ее возьмет?! Пан Броучек сейчас горько сожалел, что в школе не получил основательных познаний в отечественной истории, и поклялся себе, что, если ему удастся вернуться в девятнадцатый век, он обязательно подвигнет Клапзубу на опубликование в газете (в рубрике «Нам пишут») письма, в котором они призовут клуб чешских депутатов включить в новый лихтенштейновский закон специальный параграф о необходимости особо внимательно изучать в чешских школах историю гуситства.
Янек от Колокола показал гостю несколько выдающихся личностей гейтманов, священников и прочих людей в толпе внизу и на его вопрос ответил, что лучистый сияющий круг на шесте, возвышающийся над головами кучки священнослужителей, есть их величайшая святыня. Пан Броучек, покачав головой при виде гуситской реликвии, спросил еще, как осуществляется командование этим повстанческим войском, и, видя недоумение своего хозяина, уточнил: на каком языке их гуситские превосходительства (произнося этот титул, он язвительно усмехнулся) отдают команды своим людям.
Услышав это, древний чех остолбенел.
– Что спрашиваешь? Никак ты ума решился? – воскликнул он. – На каком же еще языке отдавать приказы, как не на нашем? Скажи, где на свете воинские гейтманы приказывают на языке, непонятном их людям?
Пан Броучек тихонько присвистнул, но вслух сказал лишь, что воевать с хорошо организованным и вымуштрованным войском не шутка.
Домшик согласился, что борьба будет тяжелой из-за огромного перевеса неприятеля, но заметил гостю, что житель пражский отнюдь не столь неопытен в военном деле, как тот полагает. Ведь тут каждый с малых лет учится обращению с оружием, и горожане обязаны не только защищать свой город, но издавна их повинностью было участвовать в воинских предприятиях страны: в не очень больших – посредством наемных солдат, а в более крупных – и самолично. Уже во время распрей знати с королем Вацлавом пражанам не однажды приходилось браться за оружие, а после его смерти город почти все время походит на военный лагерь; в прошлом году и в этом жители Праги показали свою храбрость в схватках с королевскими гарнизонами в Граде пражском и на Вышеграде, а в этом месяце что ни день происходят стычки с войсками, Прагу осаждающими, и горожане всякий раз берут верх. Окрестный люд сельский тоже понаторел в бранном деле и хоть орудует лишь цепами да сулицами, а все ж неоднократно сумел дать отпор более сильному и лучше вооруженному неприятелю. Из вождей же особенно отличился Жижка, с тремя сотнями бойцов разбив две тысячи воинов Швамберка под Некмержем в прошлом году; в нынешнем – в марте – такую же страшную силу гордых железных рыцарей у Судомержи, а в мае – тройственное королевское войско у Поржичи на Сазаве.
Большую часть этих пояснений гость пропустил мимо ушей – его внимание было приковано к другому предмету.
В светлицу снова вошла Кунгута, неся посуду и большую белоснежную с бахромой скатерть, вышитую по краю, и стала накрывать на стол. Пан домовладелец только сейчас разглядел девицу внимательнее и нашел, что она душечка.
Читательницы, отнесшие, быть может, пана Броучека к разряду закоренелых женоненавистников, несправедливы к нему. Правда, он избегает дамского общества, но причина тут скорее в некоторых ограничениях и условностях, с этим обществом связанных, нежели в дамах как таковых.
Сами по себе – разумеется, если они привлекательны, – дамы часто вызывают у пана Броучека, правда, при соответствующей дистанции, симпатию и интерес, а там, где речь идет не о дамах в строгом смысле слова и где, следовательно, отсутствуют вышеупомянутые ограничения и условности, он может быть с ними просто очарователен. Помнится, в описании своего путешествия на Луну он признавался, что «за ним водились грешки в молодые годы» и что до сих пор, увидев «смазливую девчонку, он не может порой устоять перед искушением ухватить ее за пухленький подбородок или ущипнуть за румяную щечку».
Почему же, несмотря на все это, пан Броучек остался холостяком до лет весьма преклонных, не будем выяснять детально. Определенно могу сказать лишь, что в вечной верности своей почившей возлюбленной он не клялся и не был отторгнут от сладчайших радостей бытия неизлечимым горем по причине обманутой любви. К таким вещам у него просто нет вкуса. Я склоняюсь к мысли, что вид кресла для пыток в парадном покое, сидение за чашкой чая с бисквитами в кругу комичных старых тетушек с накладными буклями и острыми язычками, вечное прикладывание к ручке маменьки и поклонов во все стороны, непрерывные «прошу» и «мерси» с обязательной сладкой улыбкой на устах, услужливое ношение разнообразных пледов и мопсов, непременный энтузиазм при скучнейших салонных играх и фальшивые восторги при фальшивой игре на фортепьяно, удушение плоти в элегантной черной паре и невозможность подремать на балу, издержки и миллион неудобств во время «прекрасных, незабываемых» экскурсий, – так вот, наряду с картиной всего этого преддверия брачного ада, от супружеской гавани его отвратила главным образом боязнь бурного волнения страстей, сквозь которое нужно пробиваться к цели: он не мог перенести мысли о вздохах и томных взглядах, букетах роз и любовных записочках, шепоте о лилеях и звездах, преклонении коленей, жарких клятвах и прочих подобных вещах, о которых он читал в романах. Наконец, к безбрачию побудила его и перспектива различных «прелестей» самой супружеской жизни; но этот предмет для меня, принимая во внимание чувства моих очаровательных читательниц, слишком щекотливый, и потому я, как уже говорилось, не хочу вникать в него глубже.
Так или иначе, герой мой отнюдь не был глух к чарам женской красоты. Правда, прелести, тяготеющие более или менее к эфирности, с коих высочайшими проявлениями пан Броучек соприкоснулся на Луне, как-то его не вдохновляют; но в остальном он отлично разбирается и отдает должное всем видам женского очарования.
Сейчас он вынужден был себе признаться, что ни одна девица до сих пор не производила на него такого всесторонне благоприятного впечатления, как дочка Домшика. Тело не худое, но и не чересчур рыхлое, а как раз то, что нужно; лицо умеренно полное, овал мягкий, кожа чистенькая; щечки прелестно румяные и свежие, как персики, так бы и укусил; сверкающие карие глаза – и все это здоровое, юное, упругое, – кто же бы удивился, что Куночка прошла перед судом Броучека без единого замечания. Он не только простил ей старинный покрой одежды, но даже нашел, что розовое платье, ниспадающее красивыми складками, на бедрах схваченное золотым пояском, а внизу отороченное собольим мехом, сборчатая голубая накидка, заколотая у шеи серебряной пряжкой, и веночек с блестками и жемчугом на каштановых кудрях очень ей к лицу – во всяком случае, куда более, чем нынешним красоткам их патлы, начесанные на глаза, и бесформенные турнюры сзади, что – nota bene не есть мое, но пана Броучека суждение. Впрочем, если кто пожелает увидеть несколько очаровательных образчиков древнечешской моды, пусть откроет «Христианское поучение» Томаша Штитного и посмотрит там миниатюры, а потом решит сам, кто прав.
Вряд ли стоит осуждать пана Броучека за то, что он, пропуская мимо ушей объяснения Домшика, все время поглядывал искоса на девицу, хлопотавшую у стола, с искренним удовольствием наблюдая за ее быстрыми движениями. И когда она, невзначай поймав его пристальный взгляд, вдруг зарделась еще более ярким румянцем и опустила свои длинные шелковые ресницы, он почувствовал, как искры ее очей зажгли его кровь молодым огнем.
И даже когда она вновь вышла из покоя, приятное это чувство все еще владело им, так что хозяину стоило труда обратить его внимание на большой кол, вбитый у северной стороны Площади, который пан домовладелец заметил еще ранним утром.
– Видишь там, на позорном столбе, развевающиеся лохмотья? – говорил в это время древний чех. – Это разорванное знамя Сенека из Вартенберка, вывешенное там на Дозор вероломному дворянину, который недавно еще объявлял себя самым ревностным защитником Чаши и самым яростным противником короля Зикмунда, а в решающую минуту ради собственной гнусной корысти и выгоды для своего сословия дело наше оставил и в мае предательски сдал врагу Град пражский.
– Вартенберка я не знаю, – промолвил пан Броучек. – А что прочие дворяне? Что Шварценберг?
– А Шварценберка я не знаю.
– Ну, это тот, которому принадлежит Крумлов, Тршебонь и бог знает что еще.
– Крумлов и Тршебонь принадлежат не Шварценберку, а Ольдржиху из Рожмберка. И этот – подлый изменник; поначалу он также был рьяным приверженцем Чаши, но теперь стал злейшим ее врагом. Откроюсь тебе, что я не верю нашей знати. Многие хоть и приняли Чашу, но это не помешало большинству из них склониться перед королем Зикмундом, тем самым, что не токмо поклялся изничтожить учение Гусово, но и провозгласил, что сокрушит отпор наш, даже если б пришлось ему истребить всех чехов и другим народом заселить чешские земли! И в самом деле, он призвал к оружию и поднял на нас весь свет. Уже не о вере спор, но о народе самом! И что же делает в эту решающую минуту наша знать? Тех, кто все еще идет с нами, можно по пальцам перечесть. Прочие же взирают равнодушно на неравную борьбу или стоят у стен Праги бок о бок с Зикмундом, в одном стане с нашим врагом. Так ли долженствует поступать верным и честным чехам? Поверь, нашим господам-дворянам дороже всего не честь и благо народа, но собственная корысть, и где увидят они выгоду для себя, там готовы соединиться хоть с чужеземцем-врагом против своих.
Пану домовладельцу уже надоела вся эта древнечешская политика, и потому он предпочел отойти от окна, которое Домшик после того закрыл.
– Ты, наверное, уже голоден? – обратился он к гостю. – Неведомо только, покажется тебе после заморских брашен наша чешская еда. Кокошь по вкусу ли тебе?
– Кокошь! – воскликнул повергнутый в ужас гость. – Кокошь?
– Чему дивишься? Позабыл, видно, как зовется птица, что сидит на насесте и вместе с кочетом бегает по двору?
– Ах, курица! – сказал пан Броучек, и лицо его просветлело. – А я уже чего только не передумал… – Он даже мысленно не хотел докончить ужасную картину, представившуюся его взору! Слово «кокошь» связалось в его воображении с корою дерева и наростами на нем – то было бы еще ужаснее, чем пища на Луне.
– Ну да, можно сказать «кур» либо «курица», – подтвердил Домшик. – Но не бойся, старой, жилистой курицы нам не подадут – мы будем есть цыплят. И хотя в старинных виршах голодранец-школяр выхваляется перед подконюшим:
«Что до ежи, живем привольно; куров предовольно», –
знаю, что не могу похваляться перед гостем такой простецкой пищей, как курятина.
– Курятина у вас простецкая пища? Впервые слышу! Для меня цыпленок отменное блюдо!
– В нынешнее бурное время, да еще при осаде, мы не можем быть разборчивы в еде. Дороговизна у нас ужасная. Прежде цыпленок был за полгроша.
– За полгроша! – опять ужаснулся пан Броучек. – Приятель, оставь дурные шутки!
– Тебе и полгроша кажется много, да? В иных странах цыплята, наверное, еще дешевле. А у нас сейчас цыпленок на рынке стоит целый грош! Я, правда, держу своих кур. Но чего-нибудь получше часто и на рынке не раздобудешь. В наши дни старая пословица «тин везде господин» безнадежно устарела. Хорошо, что ты любишь цыплят. Мне совестно сказать, что вторым блюдом у нас лососина.
– Лососина! – воскликнул обрадованный гость. – Лососина! Но это же княжеская трапеза!
– Ты еще и смеешься надо мной, – укорил его хозяин.
– Я над тобой смеюсь? Не скажешь ли ты еще, что и лососина простецкая пища? Я сам ел лососину всего один раз в жизни, да и то на дурацком банкете, где из-за сплошных заздравных тостов и поесть толком не успеешь.
– Можно ли верить! – воскликнул в изумлении хозяин. – У нас лососей так много, что даже слуги требуют, чтобы им лососину давали на обед не чаще двух раз в неделю.
– Боже ты мой, но вы поистине живете в той сказочной стране, где жареные голуби сами влетают в рот, а в реках вместо воды течет вино, – радостно удивлялся гость, чувствуя, что у него уже текут слюнки.
– Ты кстати мне напомнил. Что будешь пить? У меня есть хороший мед.
– Мед! – вырвалось у пана Броучека, и лицо его приняло брезгливое выражение.
– Домашний мед. Я думаю, тебе понравится.
Гость отрицательно замахал руками, а потом сложил их в трогательном умоляющем жесте:
– Ради бога, прошу тебя, дружище, никогда не произноси при мне этого слова! Читал я об этом вашем… мне дурно от одного его названия. Отравил ты мне всю лососину. Честно, я бы лучше… воду стал пить!
– Если ты не пьешь мед, я пошлю за другим напитком. Утром ты говорил, что брага тебе милее вин, – так я пошлю за пивом…
Пан Броучек рванулся всем телом, глаза его засверкали, руки схватили руки Домшика, а губы проговорили сами собой:
– Так, значит, оно у вас есть?!
– Пиво? Самозря! Есть и пражское, и свидницкое, светлое, старое…
– Какое ни на есть, лишь бы было! Ну все, живу, дружище! А я уж думал, пиши пропало, никакого пива у вас нет.
– Я пошлю Кедруту в «Пекло».
– В пекло? – повторил удивленный гость, хотя в голове его тут же промелькнула мысль, что упомянутая особа будет там вполне на месте.
– «В пекле» называется пивоварня, что в узком проулке за моим домом, – объяснил Домшик. – В этом месте темно всегда, и вправду, будто в преисподней, но варят там отменное старое пиво.
Хозяин дома вышел, чтобы распорядиться насчет пива, а Броучек все потирал руки, приговаривая радостно: «Есть! Есть оно, милое!» В эту минуту он забыл о гуситах, о Сигизмунде, об осаде, о всяческих бедах и испытаниях, грозящих ему в пятнадцатом веке, и переменчивое его настроение, уже заметно улучшившееся от присутствия древнечешской красавицы, стало еще более радужным.
Вскоре Домшик вернулся в светлицу в сопровождении супруги и дочери, которые несли яства. Пан Броучек пригляделся теперь к Мандалене и заметил, что этой статной женщине, лицо которой не утратило красоты, так же как и дочери, идет старинный костюм, и особенно большое белое покрывало, живописными складками ниспадающее с ее головы, схваченное на лбу белой полоской.
Кунгута принесла полотенце и воду в медном тазу и молча протянула то и другое гостю, который с минуту в недоумении глядел на все это, а потом сказал:
– О, благодарю, я уже умылся в каморке. – «Странный обычай умываться в столовой», – подумал он про себя, но, увидя, что остальные лишь ополоснули руки, переменил суждение: «Ишь ты! Ополаскивают руки перед трапезой, будто князья! Правда, князья это, кажется, делают после еды».
Хозяева пригласили гостя к столу и минуту стояли, творя молитву. Пан Броучек счел за благо последовать их примеру, но в молитве участвовали только его руки – глаза же с любопытством разглядывали накрытый стол. На столе было две скатерти: одна положена как обычно, другая свисала с его краев красивыми складками почти до самого пола, будучи обвязана вокруг стола поверх первой. На столе стояли четыре оловянные тарелки и несколько странных мисок, больших и маленьких: с супом, с солью, с различными коржами, колобками и лепешками. Кроме того, на столе лежали четыре ложки, похожие больше на глубокие лопатки, и два больших грубых ножа. Под конец гость заметил еще раскрашенного гнома: подвешенный к потолку на тоненькой проволочке, он парил над центром стола, как в наши дни кое-где в деревнях возносятся над печами голубки, сделанные из пустого яйца и переливающихся блесток. «Будто в старину на сельском престольном празднике, – подвел итог своим наблюдениям гость, завершая крестным знамением свою мнимую молитву. – Стол в углу у стенки, лавки, железные тарелки! И Куночка проявила рассеянность – вместо двух скатертей лучше бы подала салфетки; и вилки забыла!»
– Желаю приятного аппетита, – произнес он, усаживаясь.
Остальные взглянули на него, будто не понимая, что он имеет в виду, а Домшик молвил с улыбкой:
– О нашем аппетите не беспокойся; лишь бы тебе пришлась наша пища по вкусу.
– Вот миса с похлебкой, – указала хозяйка дома. – Но лучше я налью тебе сама.
– О, благодарю, – прошептал пан Броучек, радостно глядя, как она наливает ему полную до краев тарелку супу, от которого исходил многообещающий аромат.
– На чужбине, ты, конечно, привык есть из талерки, – предположил Домшик. – У нас еще сейчас многие едят прямо из мисы, а в старые времена жаркое клали на лепешки.
Гость энергично принялся за наваристый суп, который оказался очень вкусен, хотя и несколько необычен.
Только ложка доставляла ему огорчение своей формой, очень затруднявшей его работу.
– Ну как, милый гость, похлебка пришлась тебе по вкусу? – спросила Мандалена, когда он опорожнил тарелку. – Если хочешь, я налью тебе еще.
– О, благодарю! Прекрасный суп!
Пан Броучек с аппетитом съел еще одну полную тарелку. Раскрасневшиеся щеки его лоснились от пота и радостной удовлетворенности.
Теперь ему не хватало только салфетки. Из девятнадцатого века он вынес привычку всякий раз, принимаясь за еду, повязывать себе вокруг шеи чистую салфетку, выпустив сзади, наподобие больших белых ушей, два конца, и этот ритуал принадлежал к числу любимейших его действий за столом. А здесь ему нечем было просто рот вытереть. Тут он заметил, что хозяин наклонился к скатерти, обвязанной вокруг стола, и вытер губы в ее складках.
«Ах, так вот, оказывается, как нужно! – сказал себе гость, внутренне усмехнувшись. – Тут особенно не стесняются. Ну что ж, не будем церемониться и мы». И он последовал примеру Домшика.
Хуже было потом – с жареными и уже разрубленными на куски цыплятами, Домшик предложил пану Броучеку угощаться. Тот деликатно подтянул к своей тарелке один из ножей, лежавших на скатерти, и попытался дать понять взглядом, блуждающим по столу, – что не может же он лезть в миску руками. Но хозяева были недогадливы, и ему не осталось ничего иного, как попросить открыто:
– Я попросил бы вилочку…
– Вилочку? – повторил Домшик с удивлением. – Кунгута, принеси гостю с кухни вилку! Ты что задумалась? Принеси, раз просит.
Девушка принесла предмет, который скорее можно было бы назвать вилами.
– Благодарю, – по привычке вежливо произнес гость, но с трепетом принял мощную и тяжелую рукоять, из которой торчали два длинных, толстых железных зубца.
– Что ты все просишь да благодаришь, как нищий, – мягко пожурил его Янек от Колокола. – Ведь ты наш гость, и всем, чего ты пожелаешь, мы готовы послужить тебе от всей души. Поэтому не проси и не благодари за каждую мелочь.
– Благодарю, – прошептал неисправимый гость, оторопело поворачивая чудовищное орудие.
Огромная вилка раскорячилась над миской, как Колосс Родосский, и пану Броучеку пришлось немало потрудиться, прежде чем ему удалось подцепить крылышко. А потом она опять пустилась в пляс на тарелке, так что были опасения, как бы пан Броучек не выколол себе глаза.
Он чувствовал, что взоры всех с удивлением устремлены на него, и оттого становился еще более неловким. И тут он увидел, что Домшик спокойно берет из миски второе крыло цыпленка просто рукой и спокойно начинает с ним расправляться лишь при помощи рук и зубов.
«Ах, шут побери! – осенило пана Броучека. – Они едят просто руками, как дикие! А это, по-видимому, кухонная вилка, если надо разрезать на порции целый оковалок жареного… За столом же у них вместо вилок две пятерни!.. Это несколько многовато. Хотя… впрочем… особенно когда ешь курицу, пожалуй, даже практичнее, чем мучиться с вилкой и ножом, которые в обществе чопорных господ при нынешней извращенной моде не знаешь, как и в руки взять».
Отложив в сторону неудобную вилку, он последовал примеру хозяина и заметил, что образцово зажаренный цыпленок гуситской эпохи имеет такой же отменный вкус, как в наши дни, хотя и управлялись с ним без вилки.
В этот миг со скрипом приоткрылась дверь и в светлицу через щель протянулись две худые желтые руки, держащие большой кувшин. Поставив его на пол, руки тотчас же исчезли.
– Ты видишь, какого страху нагнал ты на нашу Кедруту! – воскликнул Домшик, и все рассмеялись вместе с ним. – Нам приходится самим себе прислуживать.
«Глупая бабка!» – обругал ее про себя пан Броучек.
Хозяин дома налил пива в два кубка и сказал, обращаясь к гостю:
– Во имя божие, за твое здоровье, милый Матей!
Пан Броучек чокнулся с ним, но сразу пить не стал. Это был ответственнейший момент! Еще недавно он был счастлив услышать, что средневековые чехи умеют варить пиво. Но оставался принципиальный вопрос: какое? Может, это допотопная мутная патока. Поэтому он приступил к делу с основательностью, отвечающей важности момента. По привычке он сначала обтер край кубка, погладил его и поднял посмотреть на свет, но поскольку кубок был непрозрачный, он опять поставил его на стол, очертил его дном круг и только тогда поднял и пригубил; он пил, прищурив глаза, неторопливо, с выражением серьезной сосредоточенности и напряженного внимания; отхлебнув немного, он сделал маленькую передышку, во время которой слегка отвел кубок от губ и совсем закрыл глаза, сохраняя на неподвижном лице загадочно-глубокомысленную мину сфинкса; так сидел он несколько мгновений, после чего последовала вторая серия глотков – и тут глаза его приоткрылись и на лице заиграла многообещающая улыбка; он в третий раз поспешно поднес кубок к губам и пил, пил без передыху, поднимая его вместе с головой все выше и выше, пока кубок не оказался перевернутым вверх дном, а голова до отказа закинута назад; он закатил очи будто в божественном экстазе, так что зрителям виднелись одни белки. Наконец он шумно поставил пустую чашу на стол, погладил брюшко, пошевелил во рту языком, почмокал губами и, устремив на Янека от Колокола восторженный взгляд, выразил свои чувства протяжным «а-а-а-а-а-х!».
– Вот это пиво! Хвала и честь! Ваш адский пивовар и вправду варит чертовски смачный напиток! – И он опять причмокнул языком и губами.
Остальные с улыбкой наблюдали за его сложным питейным ритуалом, и Янек произнес уже шутливым тоном:
– Я рад, что тебе понравилось. Но, послушай, из тебя получился бы заправский мундшенк.
– Мундшенк? А что это такое? – спросил Броучек.
– Должность такая: пробовать вино.
– Вот это синекура! Но ты, конечно, шутишь?
– Отнюдь. Один из моих дядьев – мундшенк, тем и кормится, и не худо. Мы в шутку говорим, что знак своего ремесла он носит на лице: ты бы это понял, увидев, какого цвета у него щеки и нос. Но для этого искусства нужен язык чувствительный и опыт большой.
– А мундшенки по пиву тоже у вас есть?
– Нет, пиво не такая редкость и сортов его не так много; в нем все понимают.
Пан Броучек не сказал ни слова, но про себя решил, что Янек весьма ошибается. Настроение его сейчас можно было бы назвать почти превосходным. В ушах у него все время звучал припев песенки: «Там, где варят пиво, там живут счастливо», – и ему подумалось, что он не стал бы особенно отчаиваться, если бы ему было суждено прочно засесть в этом пятнадцатом столетье. Правда, ему пришлось бы привыкнуть ко многим неудобствам, особенно это восстание против Сигизмунда чертовски неприятная штука; но каждой войне приходит конец, а в мирное время тут жизнь, пожалуй, отнюдь не плоха. Пиво великолепное, кухня отменная, цыпленок за полгроша – он будет жить тут как прелат. Особенно если от него не ускользнет клад короля Вацлава! Но даже и без клада прожить можно – ведь дешевизна просто сказочная. Например, можно завести «мундшенкирню» пива: он бы показал этим старым чехам, что пиво пиву рознь, и какой чувствительности может достичь в этом направлении натренированный язык. В худшем случае можно заняться дегустацией вин. В винах он, правда, не очень разбирается, да и возраст не тот; но, может быть, еще не все потеряно, и, если поупражняться как следует, через полгодика он и тут достигнет необходимого мастерства. Он будет заниматься своим ремеслом поистине со вкусом, и может статься, что через годик-другой заработает себе на домишко или возьмет какой-нибудь дом за неве…
Тут пан Броучек резко прервал ход своих размышлений. Это было невероятно: хотя бы мысленно предположить возможность женитьбы. Он, правда, отогнал лукавого прочь, но взгляд его все еще искал дочку Домшика, про которую пан Броучек совсем позабыл, занятый более важными интересами своего желудка и горла. А Кунгута как раз внесла большое блюдо с лососиной и, ставя его на стол, приветливо промолвила:
– Бери, милый гость, а если хочешь макало, то вот тебе макальник.
– Макало? А что, это что-нибудь хорошее? – осведомился гость.
– Мы еще говорим – подлива.
– А, соус! Значит, как вы говорите – макало? Это надо запомнить. Я любитель макал.
– Ты, наверное, блуждая по свету, выучил много разных языков?
– Честно говоря, не очень. У меня к языкам таланту нет. Но по-немецки худо-бедно умею, слава богу!
– Почему ты говоришь «слава богу»?
– Ну, человек вообще должен благодарить бога за каждый иностранный язык, которым владеет, а за немецкий в особенности. Ведь без него нам и шагу шагнуть нельзя.
– Да что ты опять такое говоришь? – вступил в разговор Домшик. – Без немецкого шагу ступить нельзя? Кому нельзя, где? В нем не нуждается ни крестьянин в чешской деревне, ни рыцарь в своей крепостце, ни граф в своем замке среди своих людей, ни городской житель, будь то ремесленник либо купец – разве что поедет по торговым делам в немецкие земли, а много ли таких?
«Опять он про свою политику! – рассердился Броучек, только было собравшийся с величайшим пиететом отдаться изысканному наслаждению прекрасно приготовленной лососиной. – Как будто нельзя поговорить о погоде, о пище и питье, о квартире и прочих разумных предметах!»
– Так почему же ты говоришь, что тебе нужен немецкий язык? – все возмущался Янек от Колокола. – Может, в Мейсене, или в Австрии, или где там еще жил ты среди немцев, но не у нас!
Пан Броучек до того разгневался на нарушителя его гастрономических восторгов, что, совершенно забыв, в каком столетии он находится, резко осадил Домшика:
– Послушай, ты кому это говоришь? Ты что, думаешь, я не знаю Прагу? Возьми пройдись по Пршикопам, или сядь в трамвай, или загляни в Городской парк, в Стромовку, да куда угодно, где много народу, и ты всюду услышишь немецкую речь, так что уши заболят. Дамы и девицы между собой на улице говорят исключительно по-немецки: ведь каждая хочет показать свою образованность, и каждый умный папаша-чех посылает дочек в немецкую школу, пансион, институт, монастырь если не дома, то за границей. Правда, на какое-то время немецкий язык отступил; но ныне опять все онемечиваются наперегонки не только в Праге, но и в провинции. Я это знаю по собственному опыту и по рассказам других. В самой убогой деревне, в захудалом шинке ты, попав в комнату для почетных гостей, усладишь свой слух вторым официальным языком.
Он мог беспрепятственно договорить, потому что присутствующие онемели от изумления. Лишь немного спустя Домшик воскликнул:
– Ох, заморочил ты мне голову своими неумными речами! Речь плетешь, что рогожу. Как можешь ты говорить о Чехии, весь век прожив вне отечества? Верно, тебе кто рассказывал, как у нас раньше бывало, да еще правду с ложью смешал. Да, это правда, что при дворе короля немецкий язык давно был в чести; правда, что и магнаты были привержены ко всему иностранному и давали замкам своим и себе самим немецкие имена и, как обезьяны, жадно перенимали чужеземные обычаи; правда и то, что ослепленные короли наши всячески привечали иноземцев, так что те валом валили к нам в страну, и вскоре все наши крупные города оказались во власти немцев, и даже часть чешских горожан начала перенимать говор и нравы пришельцев; язык славянский едва не истребился в стране нашей, как вышло в землях, на север лежащих. Но все повернулось иначе. Сельских жителей не коснулось иноземное влияние, и неправда, будто в чешском селении можно слышать немецкую речь; такоже мелкие дворяне и рыцари, показав себя в этом достойней дворянства высшего, всегда оставались верными чехами, а некоторые, как, например, благородный рыцарь Штитный, даже книги писали на чешском языке, пробуждая к нему в людях любовь и возвышая свой голос против чужеземного гнета; да и в городах чехи все больше набирали силу против чужеземцев, которые, будучи числом поменее, лишь за счет богатства, привилегий, наглого насилия и милости короля смогли на какое-то время удержать власть, богом им не данную. Но в конце концов им пришлось уступить ее истинным детям нашей земли. Уж много лет никто не может сказать словами древнего летописца, который сто лет назад писал о коронации короля Яна, что на улицах Праги больше слышна немецкая, нежели чешская речь, и совсем уж неправда то, что ты сказал, будто чехи-пражане посылают своих дочерей в немецкие школы и монастыри…
– Ни за что бы не стала учиться языку наших заклятых врагов! – пылко воскликнула Кунгута.
– Если бы нужно было, чтобы дочь простого мещанина знала чужие языки, – продолжал ее отец, – я отдал бы ее учиться латыни или другому какому языку, но только не тому, что повсюду над нашим возвыситься хочет и тщится его погубить. То-то возликовали бы враги наши, видя, что мы сами детям своим их речь навязываем, которую они и силой, и хитростью тщетно пытались насадить в нашей земле. Сами бы мы погубителям своим против себя помогали: ибо, если б опять удалось им добиться над нами господства, легче бы им было людей нестойких и неразумных меж нами, к тому же по-немецкому уже умеющих, полностью склонить на свою сторону, превратить в жалких отщепенцев. И всегда, когда в народе ширится знание языка иноплеменных, портится и гибнет язык отечественный; это мы и на себе в Чехии испытали. Потому и Гус противился смешению двух языков и написал: «Верно, что Неемия, слышав, как сыны иудейские говорят наполовину азотским языком и не знают иудейского, за то бичевал их и хулил – так же ныне бичевания достойны пражане и прочие чехи, кои говорят наполовину чешским, наполовину немецким языком».
– Мы можем гордиться, что жены и девы чешские всегда с любовью приникали и приникают к родному своему языку, прилежно читая поучения Штитного и другие чешские книги, жадно впивая в себя учение проповедников чешских, особенно магистра Гуса, который написал для них «Дочку» и даже из тюрьмы в Констанце перед смертью сердечный привет им посылал, – вся раскрасневшаяся, с жаром проговорила Кунгута.
– Все это очень хорошо, – отозвался гость. – Но немецкий все-таки второй официальный язык нашей страны, и потом, у нас же равноправие.
– Язык земли чешской – наш родной язык, язык святого Вацлава, – резко и с ударением ответил хозяин дома. – Малые числом немцы живут здесь недавно, и им следовало бы научиться говорить на языке народа, гостеприимно их приютившего. Они же считают, что надо наоборот. Однако мы их за это не собираемся убивать. Даже сейчас, во время осады, мы позволяем немцам, слух свой к учению Гуса склонившим, беспрепятственно пребывать в Праге и совершать богослужение на родном языке. Но таких всего горстка. Остальные не хотят довольствоваться правами, равными нашим, но желают властвовать над нами. Не будет у нас с ними мирного равенства, ежели они не перестанут стремиться к главенству и нас вынуждать к обороне. Ты посмотри только, как они вели себя в Праге! Новый город и Градчаны были чешскими с самого своего основания; и Малый город, куда король Отакар вместо чехов, насильственно вытесненных, населил немцев, ходом событий в руки чехов возвратился; однако в Старом городе богатые переселенцы немецкие до недавней поры крепко держали власть, неправдой добытую, нагло и жестоко притесняя более многочисленных жителей исконных. Все должности в магистрате и в суде между собой поделили, ни одного настоящего чеха в свой круг не впуская; записи в книгах города вели все по-немецки, указы на немецком языке издавали; немецкими латниками народ чешский пугали; и суд над чехом вершили языком немецким в ратуше, откуда каждое чешское слово было изгнано. Скольких стоило усилий, чтобы чехи добились своих естественных прав! Напрасно приказал справедливый император Карл, чтоб в городских судах разбирательство велось по-чешски и чтоб в магистрате сидели не одни только немцы; немцы сумели обойти этот указ, даже в книги свои его не записали. Еще восемь лет назад коншелами были почти сплошь немцы, и у них еще хватило наглости при помощи немецких наемников воспротивиться осуществлению религиозных чаяний чешского населения, но уже напрасно. Яростно защищая торговлю индульгенциями, они успели еще казнить трех чешских юношей, но возмущение народа испугало их и отвратило от дальнейших насильственных действий; нападали они на Гуса и его Вифлеемскую часовню, да безуспешно. Но настойчивые жалобы чехов возымели свое действие, и король Вацлав приказал, чтобы впредь половина коншелов были чехи, а половина – немцы. Но даже и тут немецкие коншелы сохраняли еще столько власти, что две недели спустя выместили свою злобу на двух пламеннейших вождях чешского люда, выдав в руки палачу моего отца и…
Ян не окончил фразы, потому что пан Броучек от испуга уронил на пол ложку с вкусным соусом к лососине.
– Как так? Твой отец был… был казнен? – с трудом произнес он.
– По приказу коншелов он был семь лет назад обезглавлен вместе с Ченеком, кройщиком сукон.
«Ну и в семейку я попал!» – ужаснулся гость, и ему тут же пришло в голову, что на нем одежда казненного. Он вздрогнул всем телом от страха и отвращения, и уже казалось ему, что он видит кровавые следы на своем средневековом платье.
Однако Домшик продолжал:
– Он умер мученической смертью за свою приверженность учению Гусову и языку чешскому. Я свято храню как дорогую реликвию платье, окропленное дорогой кровью, которое мы совлекли с тела, для погребения нам выданного.
– Так эта одежда не с него? – перевел дух пан Броучек, все еще судорожно сжимавший края епанчи, будто собирался сорвать ее с себя и зашвырнуть подальше.
– Отнюдь. Эта принадлежала моему деду. Но одежды покойного отца моего тебе бы и не подошли! Он был крупный, как я.
Помолчав, Янек от Колокола снова заговорил:
– Сей мерзкий поступок был концом немецкого господства в Праге. Король Вацлав прогнал всех тогдашних коншелов, и с той поры чехи обрели преимущество и в магистрате Старого города. Когда же после сожжения магистра Яна народ чешский воспламенился гневом против его врагов и после кончины короля Вацлава поднял оружие на Зикмунда, тут немцы пражские толпой бросились вон из Праги, к Зикмунду, в надежде вернуться в захваченный город с королевскими войсками и снова возложить тяжкий ярем на порабощенный народ; однако и тех, что остались, кроме горстки принявших учение Гусово, нам пришлось выдворить из города, чтобы не было среди нас тайных и явных приспешников врага. Теперь они там, в королевском лагере, аки волки жадные, ожидают минуты, когда вслед за крестоносцами смогут ворваться в покоренный город – лежащую в развалинах, мертвую Прагу, но я твердо верую и уповаю, что бог справедливый защитит нас и обратит в прах все их надежды!
Опорожненная тарелка избавила пана Броучека от продолжения пресного и скучного разговора. Мандалена опять осведомилась у гостя, вкусна ли еда, и он с жаром нахваливал ее кухню, а в подтверждение своих слов накладывал себе, сколько вмещалось в тарелку. Но про себя он не мог не пожаловаться: «Этот полоумный сумасброд чуть было совсем не отбил у меня аппетит. Надо же разглагольствовать за едой про палача и обезглавливание!», а исключительно приятный вкус кушаний и напитка вскоре вернул ему хорошее настроение.
И когда вслед за тем девица с нежной улыбкой предложила гостю, очевидно, десерт: на выбор пироги, рогульки с начинкой, конфеты из Рудольфовой аптеки «У лилеи» (тогда конфеты продавались в аптеках) и некую «вармужу» – он был уже в таком размягченном состоянии, что даже сумел произвести на свет несколько галантных фраз: «Я не любитель сладостей, но вам не могу отказать. Ну что ж, возьмем хотя бы этой вармужи. Она выглядит чертовски привлекательно».
– Это из яблок и других фруктов, – объяснила Куночка.
– Истинная манна небесная! – гость был в восторге. – Это вы сами готовили, барышня?
– Кто? Что ты говоришь?
– Это ты сама стряпала? – нерешительно поправился гость, удивляясь про себя: «Подумать, сколько в девятнадцатом столетии нужно времени и всяких экивоков, чтобы добиться сладкого «ты», а здесь на «ты» совсем натурально, с первой же встречи!» Ах, волшебство женской красоты! От тебя не защитит ни мантия философа, ни власяница аскета, ни рубище нищего, ни седины старца – ты всепобеждающее; ничто, ничто в мире не устоит перед тобой! – так почему бы нам не признаться, что «ты» покорило и пана Броучека – наперекор его устоявшемуся образу жизни и почтенному возрасту, наперекор всем опасениям и беспокойствам, которыми окружило его это темное и варварское средневековье!
Ставя миску с «вармужей» опять на стол, девица ненароком коснулась ручкой руки гостя, и это коротенькое теплое прикосновение воспламенило его кровь. Сладкий вкус «вармужи» соединился с чувством еще более сладостным, глаза его блаженно прижмурились, а в мозгу сплетался причудливый узор из радужных мыслей: «Старик, правда, изрядно взбалмошный, и история с ее дедушкой также мне совсем не нравится, но она же в том не виновата. А девица хоть куда, красивая, здоровая, ласковая, умеет стряпать и хозяйство вести, не то что наши жеманницы, обученные лишь бренчать на фортепьянах. К тому же единственная дочь… И дом солидный, трехэтажный, крепко построенный, хотя, конечно, по старинке и запущен просто срам; но если настелить новые полы, побелить и окрасить комнаты, с наружной стороны сбить все эти глупости и выкрасить фасад в какой-нибудь веселенький цвет, то-то будет дом-красавчик среди всех этих древних голубятен. Лишь бы только кончилось поскорей это восстание. Если мне на роду написано остаться в пятнадцатом столетье, кто знает… кто знает, что мне суждено тут сотворить… Я не очень-то ведь стар… Мундшенкирня тоже дело неплохое… Гм-гм…»
От приятных дум его отвлек голос Домшика:
– Если ты насытился, милый гость, пойдем теперь в город.
Хотя пан Броучек и был сыт, ему совсем не хотелось вылезать из-за стола, чтобы променять это милое общество на дикую гуситскую Прагу.
В эту минуту весьма кстати его сотрясло громогласным чихом, и, поднимаясь, он сказал:
– Да, вот вам результат сквозняка в каморке – схватил насморк. Пожалуй, будет лучше, если я останусь дома и еще немножко пропотею в постели.
– Ты опять принимаешься за свои неуместные шутки? Да будет тебе ведомо – мы с минуты на минуту ожидаем решающего сражения. Жижка, расположившись на Витковой горе, разрушил замысел короля взять Прагу в кольцо и задушить ее голодом. Я говорил тебе, что у нас нынче все дорого и многого на рынке не купишь – но хлеба и прочих обычных вещей (кроме соли) у нас в достатке, а вот войско крестоносцев страдает от нехватки и самой необходимой пищи. Потому Зикмунд не сегодня так завтра непременно предпримет атаку – и, чтобы отразить ее, надобна будет помощь каждого; а ты хотел бы лениво нежиться в постели? – сурово проговорил Домшик, и слова его падали словно ледяной душ на разгоряченного любовными мыслями гостя.
Он уже почти не обратил внимания на прелестную Куночку, что с приветливой улыбкой опять поднесла ему медный таз для омовения рук.
Когда краткой молитвой они завершили обед, Домшик отвел гостя в сторону и проговорил, указывая на оружие, развешанное по стенам:
– Возьми себе какое хочешь, у меня тут богатый выбор.
О боже, как отличался этот выбор от того, что ему было только что предложено: вместо аппетитной «вармужи», пирогов и рогулек взирали на пана Броучека страшные орудия войны, на которых там и сям виднелись – но крайней мере так ему казалось – следы засохшей крови.
Пред их грозным блеском пан Броучек невольно отступил и стал говорить заикаясь:
– Но, может быть… может быть, мне разрешат прислуживать в госпитале, где раненые, или… или… писать в какой-нибудь воинской канцелярии – у меня довольно красивый почерк…
– Нынче надобны нам лишь эти перья, – с ударением сказал Домшик, стукнув по рукояти своего меча. – А за ранеными у нас ходят женщины и девицы, это не работа для мужчины. Итак, выбирай – может, этот буздыхан?
И он так решительно принялся вращать в воздухе булавой с длинными железными шипами, что пан Броучек в испуге отскочил.
– Нет-нет, благодарю, – выдавил он из себя, – а то я еще сам уколюсь!
– Ну, тогда этот арбалет – если ты добрый стрелок.
– Да нет, я в жизни и воробья не подстрелил.
– Так, может, меч?
– Ой, мне не хотелось бы волочить такую тяжесть – да я его и не подниму.
– Ну так скажи, что ты хочешь! Бери вот эту сулицу.
– Ну, бог с тобой, давай ее, так и быть, – вымолвил с меланхолическим вздохом пан Броучек, принимая длинное копье с железным наконечником и двумя крюками под ним. Оно казалось менее грозным, потому что напомнило ему самое безобидное оружие на свете: алебарду ночного сторожа.
– Не хочешь ли панцирь и шелом? – осведомился его мучитель.
– Еще мне не хватало париться в железном котелке! Достаточно и этого капора.
– Кольчугу я тоже оставлю дома, но шелом мне пригодится, – рассудил древний чех и заменил свою шапку округлым шлемом.
Женщины между тем убрали со стола и подошли к ним.
– Ах, почему я, как таборитки, не могу идти сражаться вместе с вами, – вздохнула Кунгута.
– Меч не для твоей руки, – промолвил ее отец. – Ты не столь вынослива и не закалена тяжким трудом, как наши крестьянки. В Праге мужчин хватает, и мы сумеем ее защитить, не обращаясь к помощи женщин. Ежели начнется бой, помогай в городе ухаживать за ранеными.
– Ах, супруг мой, господин мой, воротись живой и здоровый, – вдруг запричитала Мандалена и, бросившись к мужу, обняла его, прильнула к нему, громко вздыхая.
– Жена! – укорил ее Домшик, но все же запечатлел на ее лбу нежный поцелуй. Затем он обнял и поцеловал дочку.
После этого женщины по очереди подали руку гостю, и тот, к великому изумлению Мандалены, вежливо приложился к ручке хозяйки, Куночке же только пожал, сопроводив сей жест выразительным взглядом.
В дверях он преодолел немалые трудности, причиненные ему длинным древком, но благополучно выбрался, если не считать того, что, резко повернувшись, он несколько неосторожно задел древком сулицы Куночку и смел с сундука горой составленную посуду, которая по большей части разбилась вдребезги на каменном полу.