XXXVIII. Окончание рассказа наяды и дриады
– Филис, – вздохнул де Сент-Эньян, бросая вызывающий взгляд на Монтале с видом учителя фехтования, который предлагает достойному противнику занять оборонительную позицию, – Филис не брюнетка и не блондинка, не велика ростом и не мала, не холодна и не восторженна; несмотря на то, что она пастушка, Филис умна, как принцесса, и кокетлива, как демон.
Зрение у нее превосходное, и сердце желает завладеть всем, что охватывает ее взгляд. Она похожа на птичку, которая вечно щебечет и то спускается на лужайку, то гоняется за бабочкой, то садится на верхушку дерева и шлет оттуда вызов всем птицеловам, как бы приглашая их либо влезть на дерево, чтобы поймать ее руками, либо заманить на землю, в свои сети.
Портрет был до того верен, что все глаза обратились на Монтале, которая внимательно слушала г-на де Сент-Эньяна, точно речь шла о ком-то совершенно постороннем.
– Это все, господин де Сент-Эньян? – спросила принцесса.
– Это только эскиз, ваше высочество. О Филис можно было бы сказать еще многое. Но боюсь истощить терпение вашего высочества или оскорбить скромность пастушки, а потому перехожу к ее подруге Амарилис.
– Хорошо, – согласилась принцесса, – переходите к Амарилис, господин де Сент-Эньян, мы вас слушаем.
– Амарилис самая старшая из троих, и, однако, – поспешил прибавить де Сент-Эньян, – этой зрелой особе еще нет двадцати лет.
Брови мадемуазель де Тонне-Шарант, которые нахмурились было в начале рассказа де Сент-Эньяна, разгладились, и она улыбнулась.
– Она высока, у нее роскошные волосы, причесанные, как у греческих статуй, походка у нее величественная, движения горды, так что она скорее похожа на богиню, чем на простую смертную, и больше всего на Диану-охотницу, с той только разницей, что жестокая пастушка, похитив однажды колчан Амура, когда этот бедный малютка спал в розовом кусте, теперь направляет свои стрелы не в обитателей леса, а безжалостно пускает их во всех бедных пастухов, приближающихся к ней на расстояние выстрела и взгляда.
– О, какая злая пастушка! – сказала принцесса. – Неужели она никогда не уколется ни одной из стрел, так безжалостно рассыпаемых ею направо и налево?
– Все пастухи надеются на это, – вздохнул де Сент-Эньян.
– Особенно пастух Аминтас, не правда ли? – улыбнулась принцесса.
– Пастух Аминтас так робок, – продолжал де Сент-Эньян с самым смиренным видом, – что если в нем и живет эта надежда, то он никому ее не поверяет и хранит ее в самой глубине своего сердца.
Одобрительный шепот был ответом на эту характеристику пастуха.
– А Галатея? – спросила принцесса. – Я с нетерпением ожидаю, когда ваша искусная рука кончит портрет, не дописанный Вергилием.
– Принцесса, – отвечал де Сент-Эньян, – ваш покорный слуга ничтожен как поэт по сравнению с великим Вергилием Мароном, тем не менее, ободренный вашим приказанием, я приложу все старания.
– Мы слушаем, – повторила принцесса.
Сент-Эньян выставил ногу, поднял руку и заговорил:
– Белая, как молоко, золотистая, как колос, она разливает в воздухе аромат своих белокурых волос. И тогда спрашиваешь себя, не красавица ли это Европа, которая внушила любовь Юпитеру, играя с подругами на цветущем лугу. Из ее глаз, голубых, как небесная лазурь в самые прекрасные летние дни, струится нежное пламя; мечтательность питает его, любовь расточает. Когда она хмурит брови или склоняет лицо к земле, солнце в знак печали закрывается облаком. Зато, когда она улыбается, вся природа оживает и замолкшие на мгновение птицы вновь начинают распевать свои песни среди ветвей.
– Галатея, – так заключил де Сент-Эньян, – наиболее достойна обожания всего мира: и если когда-нибудь она подарит кому-нибудь свое сердце, счастлив будет смертный, которого ее девственная любовь пожелает превратить в божество.
Принцесса, слушая это описание, как и все, лишь одобряла самые поэтические места легким кивком головы; но невозможно было сказать, служили ли эти похвалы таланту рассказчика или подтверждали сходство портрета с оригиналом.
Видя, что принцесса не восхищается открыто, никто из слушателей не решился аплодировать, даже принц, который в глубине души находил, что де Сент-Эньян слишком долго останавливается на портретах пастушек и несколько бегло набросал портреты пастухов.
Общество, казалось, застыло.
Де Сент-Эньян, истощивший всю свою риторику и всю палитру на портрет Галатеи, ожидал, что после благоприятного приема других описаний теперь раздастся гром рукоплесканий. Не услышав их, он был ошеломлен еще больше, чем король и все присутствующие.
В течение нескольких мгновений царило молчание, его нарушила принцесса, спросив:
– Государь, каково мнение вашего величества об этих трех портретах?
Король попытался выручить де Сент-Эньяна, не компрометируя себя.
– По-моему, отлично вышла Амарилис, – сказал он.
– А я предпочитаю Филис, – отозвался принц, – это славная нимфа, скорее добрый малый.
И все рассмеялись.
На этот раз взгляды были так бесцеремонны, что Монтале почувствовала, как к лицу ее подступает яркая краска.
– Итак, – продолжала принцесса, – эти пастушки говорили?
Но де Сент-Эньян, самолюбие которого было уязвлено, не мог выдержать атаки свежих сил.
– Принцесса, – попытался он закончить свою повесть, – эти пастушки признавались друг другу в своих склонностях.
– Продолжайте, продолжайте, господин де Сент-Эньян, вы неистощимый источник пасторальной поэзии, – сказала принцесса с любезной улыбкой, вернувшей рассказчику уверенность в себе.
– Они говорили, что любовь не таит в себе опасность, но что отсутствие любви – смерть для сердца.
– Какое же они вывели отсюда заключение? – поинтересовалась принцесса.
– Они вывели отсюда заключение, что нужно любить.
– Отлично. Они ставили какие-нибудь условия?
– Да, свободу выбора, – ответил де Сент-Эньян. – Должен прибавить – это говорит дриада, – что одна из пастушек, кажется Амарилис, даже высказалась против любви, а между тем она не отрицала, что в ее сердце проник образ одного пастуха.
– Аминтаса или Тирсиса?
– Аминтаса, ваше высочество, – скромно молвил де Сент-Эньян. – Тогда Галатея, кроткая Галатея с чистыми глазами, ответила, что ни Аминтас, ни Альфисбей, ни Титир и вообще никто из красивейших пастухов этой страны не может сравниться с Тирсисом, что Тирсис затмевает всех людей, как дуб затмевает своей величавостью все деревья, а лилия своей пышностью все цветы. Словом, она нарисовала такой портрет Тирсиса, что даже слушавший ее Тирсис, несмотря на все свое величие, вероятно, почувствовал себя польщенным. Таким образом, Тирсис и Аминтас были отличены Амарилис и Галатеей. Следовательно, тайна двух сердец открылась во мраке ночи в густой чаще леса.
Вот, ваше высочество, то, что рассказала мне дриада, которой известно все, что творится в густой траве и дуплах дубов: известна любовь птиц, понятен смысл их песен, и язык ветра среди ветвей, и жужжание золотых и изумрудных насекомых в лепестках диких цветов; она поведала мне все это, и я только повторяю ее слова.
– Значит, вы кончили, не правда ли, господин де Сент-Эньян? – спросила принцесса с улыбкой, повергшей короля в трепет.
– Да, кончил, принцесса, – отвечал г-н де Сент-Эньян, – и сочту себя счастливым, если узнаю, что мне удалось развлечь ваше высочество в течение нескольких минут.
– Минуты эти пролетели незаметно, – улыбнулась ему принцесса, – потому что вы превосходно рассказали все, что слышали. Но, дорогой де Сент-Эньян, к несчастью, вы получили ваши сведения только от одной дриады, не правда ли?
– Да, ваше высочество, сознаюсь, только от одной.
– И, значит, не удостоили своим вниманием маленькую наяду, которая держалась совсем незаметно, а знала гораздо больше, чем ваша дриада, дорогой граф.
– Наяда? – повторили несколько голосов, начавших подозревать, что у рассказа будет продолжение.
– Да, наяда. Она была подле дуба, о котором вы говорите и который называется королевским – насколько мне известно. Не правда ли, господин де Сент-Эньян?
Сент-Эньян и король переглянулись.
– Да, принцесса, – отвечал де Сент-Эньян.
– Так вот, около этого дуба журчит ручеек среди незабудок и маргариток.
– Мне кажется, что принцесса права, – сказал король, с беспокойством следивший за каждым движением губ своей невестки.
– Ручаюсь вам, что там есть ручеек, – заверила принцесса, – и доказательством служит то, что живущая в нем наяда остановила меня, когда я проходила мимо.
– Не может быть! – воскликнул де Сент-Эньян.
– Да, – продолжала принцесса, – остановила и сообщила мне многое, что господин де Сент-Эньян пропустил в своем повествовании.
– Ах, поделитесь с нами, пожалуйста! – попросил принц. – Вы так прелестно рассказываете.
Принцесса ответила поклоном на этот супружеский комплимент.
– В моей истории не будет поэзии графа и его таланта описывать подробности.
– Но вас будут слушать с таким же интересом, – сказал король, почуявший что-то враждебное в голосе невестки.
– Впрочем, – продолжала принцесса, – я говорю от имени этой бедной маленькой наяды, самой очаровательной из всех полубогинь, которых я когда-нибудь встречала. Во время своего рассказа она столько смеялась, что в силу медицинской аксиомы: «Смех заразителен», прошу у вас позволения тоже немного посмеяться, припоминая ее слова.
Король и де Сент-Эньян, заметившие, что при этих словах многие повеселели, переглянулись, спрашивая друг друга взглядом, не кроется ли тут какой-нибудь заговор.
Но принцесса твердо решила коснуться ножом раны, а потому с наивным, то есть самым опасным, видом сказала:
– Итак, я шла мимо ручья и находила много только что распустившихся цветов; значит, Филис, Амарилис и Галатея и все ваши пастушки, наверное, прошли по этой дороге передо мной.
Король закусил губы. Рассказ становился все более угрожающим.
– Моя маленькая наяда, – продолжала принцесса, – отдыхала, лежа на дне ручья; когда она подплыла ко мне и тронула меня за подол платья, я не захотела дурно отнестись к ней, тем более что божество, даже второстепенное, все же выше смертной принцессы. Итак, я обошлась с наядой приветливо, и вот что она сказала мне, заливаясь смехом: «Представьте себе, принцесса…» Вы понимаете, государь, это говорит наяда.
Король кивнул в знак согласия; принцесса заговорила снова:
– «Представьте себе, принцесса, берега моего ручья были свидетелями весьма забавного зрелища. Два любопытных пастуха, любопытных до назойливости, сделались жертвой забавной мистификации со стороны трех нимф или трех пастушек…» Простите, я не помню, как она сказала: нимфы или пастушки. Но это не важно, не правда ли?
Во время этого предисловия король заметно покраснел, а де Сент-Эньян, потеряв всякое самообладание, беспокойно вытаращил глаза.
– «Двое пастухов, – рассказывала, все так же смеясь, моя наяда, – пошли по следам трех девиц…» Нет, я хочу сказать – трех нимф, то есть, простите, трех пастушек. Это не всегда благоразумно, это может стеснить тех, за кем идешь следом. Я обращаюсь ко всем присутствующим дамам и уверена, что ни одна из них не будет спорить со мной.
Король, очень обеспокоенный тем, что будет дальше, просил ее продолжать.
– «Но пастушки, – говорила моя наяда, – видели, как Тирсис и Аминтас проскользнули в лес; луна помогла узнать их сквозь деревья…» Вы смеетесь, – прервала свой рассказ принцесса. – Подождите, подождите, вы еще не дослушали до конца.
Король побледнел; де Сент-Эньян вытер вспотевший лоб. В группах дам послышался заглушенный смех и перешептывания.
– «Пастушки, как я сказала, заметив нескромных пастухов, уселись у королевского дуба, и когда эти непрошеные свидетели подошли на такое расстояние, что могли расслышать каждое слово пастушек, те самым невиннейшим образом стали произносить пылкие признания, слова которых благодаря самолюбию, свойственному всем мужчинам, и даже самым чувствительным пастухам, показались двоим слушателям сладкими, как мед».
При этих фразах, которые общество не могло слушать без смеха, в глазах короля сверкнула молния. А Сент-Эньян опустил голову и взрывом хохота скрыл свою глубокую досаду.
– Честное слово, очаровательная шутка, – произнес король, выпрямляясь во весь рост, – и вы, принцесса, рассказали ее не менее очаровательно; но правильно ли вы поняли свою наяду?
– Ведь уверяет же граф, что он хорошо понял язык дриад, – живо отпарировала принцесса.
– Без сомнения, – сказал король. – Но вы знаете, у графа есть слабость: он метит в Академию и с этой целью изучил много вещей, которые, к счастью, неизвестны вам, и очень может быть, что язык речной нимфы принадлежит к числу не освоенных вами предметов.
– Вы понимаете, государь, – отвечала принцесса, – что в подобных вещах не доверяешь одной только себе; слух женщины нельзя назвать непогрешимым, сказал святой Августин; вот почему я пожелала подкрепить себя другими свидетельствами, и так как моя наяда, будучи богиней, – полиглот… ведь так говорится, господин де Сент-Эньян?
– Да, ваше высочество, – кивнул совсем растерявшийся де Сент-Эньян.
– Так вот, поскольку моя наяда, – продолжала принцесса, – полиглот и сначала заговорила со мной по-английски, то я побоялась, как вы говорите, что плохо пойму ее, и велела позвать мадемуазель де Монтале, де Тонне-Шарант и де Лавальер, попросив наяду повторить при них по-французски то, что она рассказала мне по-английски.
– И она согласилась? – спросил король.
– О, на свете нет существа более любезного!.. Да, государь, она все повторила, слово в слово. Значит, не остается никаких сомнений. Не так ли, сударыни, – обратилась принцесса к левому флангу своей могучей армии, – ведь верно, наяда говорила именно то, что я рассказываю, и я нисколько не исказила истины Филис… простите, я ошиблась, мадемуазель Ора де Монтале, это правда?
– Совершенная правда, принцесса! – отчетливо проговорила мадемуазель де Монтале.
– Это правда, мадемуазель де Тонне-Шарант?
– Истинная правда! – отвечала Атенаис не менее твердо, но не так внятно.
– А вы что скажете, Лавальер? – спросила принцесса.
Бедная девушка чувствовала устремленный на нее жгучий взгляд короля; она не осмеливалась отрицать, не осмеливалась лгать и в знак повиновения опустила голову. Однако эта голова больше не поднялась. Луизу леденил холод более мучительный, чем холод смерти.
Это тройное свидетельство подавило короля. А Сент-Эньян так даже не пытался скрыть своего отчаяния и, не сознавая, что он говорит, лепетал:
– Превосходная шутка! Чудесно разыгранная, госпожи пастушки!
– Справедливое наказание за любопытство, – хрипло сказал король. – Скажите, кто, после наказания, постигшего Тирсиса и Аминтаса, решится проникнуть в тайники сердца пастушек? Уж конечно, не я… А вы, господа?
– И не мы, – хором повторила группа придворных.
Принцесса торжествовала при виде этой досады короля; она наслаждалась, думая, что ее рассказ послужит развязкой всей этой истории.
А принц, которого рассмешили оба рассказа, хотя он в них ничего не понял, повернулся к де Гишу и спросил:
– Что ж ты, граф, молчишь? Неужели тебе нечего сказать? Может быть, ты жалеешь господ Тирсиса и Аминтаса?
– Жалею от всей души, – отвечал де Гиш, – поистине, любовь такая сладкая химера, что, теряя ее, теряешь больше, чем жизнь. Поэтому, если два пастуха считали себя любимыми и если они были счастливы и вдруг, вместо счастья, встретили не только пустоту, подобную смерти, но еще и насмешку над чувством, которая в тысячу раз хуже смерти… если так, то я скажу, что Тирсис и Аминтас – несчастнейшие из всех смертных.
– И вы правы, господин де Гиш, – согласился король, – потому что смерть – жестокая кара за маленькое любопытство.
– Значит, рассказ моей наяды не понравился королю? – наивно спросила принцесса.
– Будьте покойны, принцесса, – сказал Людовик, взяв ее за руку, – ваша наяда тем более понравилась мне, что она была правдива, и ее рассказ, должен признаться, подтвержден неопровержимыми доказательствами.
И с этими словами он бросил на Лавальер взгляд, значения которого никто не мог бы точно определить, начиная с Сократа и кончая Монтенем.
Этот взгляд и эти слова окончательно уничтожили несчастную девушку, которая, упав на плечо Монтале, казалось, лишилась сознания.
Король встал, не обратив внимания на это маленькое происшествие, которого, впрочем, никто и не заметил; против своего обыкновения (обычно король сидел дольше у принцессы), он попрощался с гостями и отправился в свои апартаменты.
Де Сент-Эньян последовал за ним. Насколько он был весел, входя к принцессе, настолько он теперь был погружен в отчаяние.
Мадемуазель де Тонне-Шарант, не такая чувствительная, как Лавальер, не испугалась и в обморок не падала.