Глава III
Отступление от Москвы потопило все личные переживания в море несчастий и скорби. Полковники без полков, д’Юбер и Феро, с мушкетами на плечах шагали в рядах так называемого Священного батальона – батальона, который состоял из офицеров всех родов оружия, но которым уже некем больше было командовать.
В этом батальоне заслуженные полковники выполняли обязанности сержантов, генералы – ротных командиров, а маршал Франции, принц империи, возглавлял батальон. Все они были вооружены ружьями, подобранными на дороге, патронами, отобранными у мертвецов. В эти дни полного распада всякой дисциплины и служебного долга, который связывает крепкими узами взводы, батальоны, полки, бригады и дивизии вооруженного войска, эта группа людей старалась из чувства гордости соблюдать какую-то видимость порядка и стройности. Отставал только тот, кто падал и препоручал ледяной стуже свою измученную душу.
Они брели вперед, и шаг их не нарушал могильной тишины равнин, сверкающих мертвенным блеском снегов под пепельно-серым небом. Вьюга бушевала на полях, налетала на сомкнутую колонну, окутывала ее снежным вихрем, затихала на миг, и люди снова плелись по своему безотрадному пути, не отбивая такта, не соблюдая мерного ритма военного шага. Они брели, не обмениваясь ни словом, ни взглядом; шли плечом к плечу день за днем, не поднимая глаз от земли, словно погруженные в безнадежные думы. В безмолвной, черной сосновой чаще слышалось только потрескивание веток, отягченных снегом. Часто от зари до зари никто во всей колонне не произносил ни слова. Это было похоже на шествие мертвецов – эти бредущие трупы, пробивающиеся к далекой могиле. Только налеты казаков воскрешали в их глазах некоторое подобие воинственной решимости. Батальон поворачивал кругом и выстраивался в боевом порядке или становился сомкнутым строем, а сверху без конца, без конца сыпались снежные хлопья. Кучка всадников в меховых папахах, с длинными пиками наперевес с криками «ура! ура!» носилась вокруг этого ощетинившегося строя, откуда с глухими раскатами, прорезая густую снежную завесу, вылетали сотни огненных вспышек. Через несколько минут всадники исчезали, словно подхваченные вихрем, а Священный батальон, настороженно застыв в одиночестве, среди бурана, слышал только завыванье ветра, пронизывающего до самого мозга костей. Со слабым возгласом: «Vive l’empereur!» – он снова двигался вперед, оставляя позади несколько безжизненных тел – крошечные черные точки среди белой пустыни снега.
Хотя они нередко шагали в одной шеренге или, отстреливаясь, стояли плечом к плечу, оба офицера теперь не замечали друг друга отнюдь не из враждебного умысла, а поистине из полного равнодушия. Весь запас их душевной энергии уходил на то, чтобы противостоять страшной враждебности окружающей их природы и гнетущему чувству непоправимого бедствия. Они до самого конца считались самыми бодрыми, больше всех сохранившими стойкость духа во всем батальоне. Их мужественная жизнеспособность окружала их в глазах товарищей ореолом геройства. За все время они обменялись, может быть, двумя-тремя словами и то случайно, за исключением одного дня, когда, отстреливаясь впереди всех от конного разъезда в лесу, они оказались отрезанными от батальона небольшой кучкой казаков. Десятка два усатых, обросших щетиной всадников в меховых папахах, потрясая пиками, носились вокруг них в зловещей тишине. Но ни тот, ни другой офицер не собирался сложить оружие. И тут-то полковник Феро, вскинув мушкет к плечу, неожиданно сказал хриплым, ворчливым голосом:
– Вы цельтесь вот в этого, что поближе, полковник д’Юбер, а я разделаюсь вон с тем: я стреляю лучше вас.
Полковник д’Юбер кивнул, поднимая мушкет. Они стояли, прислонившись к стволу толстого дерева. Громадные сугробы впереди защищали их от прямой атаки. Два метких выстрела прозвучали в морозном воздухе – два казака зашатались в седлах. Остальные, решив, что игра не стоит свеч, сомкнулись вокруг своих раненых товарищей и ускакали прочь. Полковникам Феро и д’Юберу удалось нагнать свой батальон, когда он остановился на ночлег. В этот день они не раз опирались друг на друга, и в конце концов полковник д’Юбер, которому его длинные ноги давали преимущество в ходьбе по рыхлому снегу, решительно отнял мушкет у полковника Феро и вскинул его себе на плечо, опираясь на свой, как на посох.
На окраине деревушки, почти занесенной снегом, ярким громадным костром пылал старый деревянный сарай. Священный батальон скелетов, кутаясь в лохмотья и тесно сбившись в кучу, спиной к ветру, жадно тянулся к огню сотнями онемевших костлявых рук. Никто не заметил, как они подошли. Прежде чем вступить в круг света, озарявший худые, изможденные лица с остекленевшими глазами, полковник д’Юбер сказал:
– Вот вам ваш мушкет, полковник Феро. Хожу-то я лучше вас.
Полковник Феро кивнул и, расталкивая сидящих направо и налево, протискался к самому огню. Полковник д’Юбер, хотя и не столь бесцеремонно, но тоже постарался занять место в первом ряду. Те, кого они отпихнули, все же слабыми возгласами приветствовали двух несокрушимых товарищей. И эти слабые возгласы были, пожалуй, самой высокой похвалой, которой когда-либо удостаивались мужество и стойкость.
Таков достоверный рассказ о словах, которыми обменялись полковники Феро и д’Юбер во время отступления от Москвы. Угрюмость полковника Феро была выражением накопившейся в нем ярости. Приземистый, обросший щетиной, почерневший от слоев грязи и густо разросшейся жесткой бороды, с подвязанной рукой, обмотанной грязными лохмотьями, он проклинал судьбу за неслыханное вероломство по отношению к божественному Человеку Судьбы.
Полковник д’Юбер относился к событиям значительно более серьезно. Его тонко очерченное, когда-то красивое лицо, от которого теперь остались одни только кости да впадины, обтянутые кожей, выглядывало из черного бархатного женского капора; поверх капора была напялена треугольная шляпа – он выудил ее из-под колес пустого военного фургона, некогда служившего для перевозки офицерского багажа; длинные усы висели сосульками по обе стороны его потрескавшихся, посинелых губ; глаза под воспаленными веками слезились от нестерпимо яркого снежного блеска. Главную часть его одежды составлял овчинный полушубок, который он с большим трудом снял с валявшегося на дороге трупа. Полушубок этот, слишком короткий для человека его роста, оканчивался чуть-чуть пониже пояса, и посиневшие от холода ноги проглядывали сквозь лохмотья брюк. Но при создавшихся обстоятельствах это не вызывало ни насмешки, ни жалости. Никто не обращал внимания на то, как выглядит или как чувствует себя сосед.
Полковник д’Юбер, терпеливо переносивший холод, испытывал непрестанное чувство унижения от этой плачевной непристойности своего костюма. Какой-нибудь легкомысленный человек мог бы сказать, что груды безжизненных тел, усеивавшие путь отступления, могли бы без труда пополнить этот недостаток. Но стащить брюки с замерзшего трупа отнюдь не так просто, как кажется. На это требуются время и усилия, а между тем колонна уходит вперед. Полковник д’Юбер не решался остаться позади. Он не надеялся на свои силы, он опасался, что, если он хоть немножко отстанет, ему не удастся нагнать свой батальон. Кроме того, омерзительная борьба с замерзшим трупом, оказывающим при этом железное сопротивление, вызывала у него чувство тошноты.
Но как-то раз, копаясь в сугробе возле какой-то деревенской лачужки в надежде найти мороженую картошку или какую-нибудь другую съедобную дрянь, которую он мог бы пожевать своими длинными расшатанными зубами, полковник д’Юбер нашел две рогожи из тех, какими русские мужики закрывают с боков свои телеги. Очистив их от примерзшего снега, он обернул ими свою элегантную особу, крепко стянув вокруг пояса, и таким образом получилось нечто похожее на колокол, что-то вроде негнущейся юбки, которая, правда, придавала полковнику д’Юберу вполне пристойный вид, но делала его еще более заметным.
Экипировавшись таким образом, он продолжал отступать, твердо надеясь на то, что ему удастся спастись, но втайне полный других опасений. Его пылкая юношеская вера в будущее была разрушена. «Если дорога славы приводит к таким неожиданностям, – рассуждал он, а он еще был способен рассуждать, – можно ли всецело полагаться на того, кто тебя ведет?» Эти опасения задевали его патриотические чувства, а к ним примешивалось беспокойство и за свою личную судьбу; но все это было отнюдь не похоже на ту слепую, безрассудную ярость против людей и всего на свете, бушевавшую в груди полковника Феро.
Восстанавливая свои силы в маленьком немецком городке, где он пробыл три недели, полковник д’Юбер с удивлением обнаружил в себе любовь к покою. Постепенно возвращавшаяся к нему энергия отличалась непривычным миролюбием. Он молча раздумывал над этой странной переменой своего душевного состояния. Можно не сомневаться, что многие из его товарищей-офицеров переживали примерно то же самое. Но говорить об этом было не время. В одном из своих писем домой полковник д’Юбер писал:
«Все твои планы, моя дорога Леони, женить меня на очаровательной девушке, которую ты обрела по соседству, сейчас отодвигаются на неопределенное будущее. Мир еще не наступил. Европу следует проучить еще раз. Трудная нам предстоит задача, но ее надо выполнить, ибо император непобедим».
Так писал полковник д’Юбер из Померании своей замужней сестре Леони, жившей на юге Франции. Чувства, выражавшиеся в этом письме, нашли бы несомненный отклик в душе полковника Феро, который никому не писал писем, ибо отец его был безграмотный кузнец и не было у него ни сестер, ни братьев и никого, кто бы мечтал соединить его с юной, очаровательной девушкой, которая украсила бы его мирные дни. Но в письме полковника д’Юбера были еще и иные философские рассуждения – о непрочности каких-либо личных надежд, когда они всецело связаны с фантастической судьбой одного человека, который, как бы неоспоримо он ни был велик, тем не менее при всем своем несомненном величии, как-никак, все же только человек.
Подобные рассуждения показались бы полковнику Феро гнусной ересью, а попадись ему кое-какие другие осторожные высказывания, в которых проскальзывали невеселые опасения по поводу войны, он, не задумавшись, объявил бы это государственной изменой. Но Леони, сестра полковника д’Юбера, прочла их с чувством глубокого удовлетворения и, задумчиво сложив письмо, сказала про себя: «Я всегда думала, что у Армана в конце концов благоразумие возьмет вверх». Леони, с тех пор как она вышла замуж и поселилась на родине мужа – в провинции Южной Франции, стала убежденной роялисткой и мечтала о возвращении законного короля. В надежде и смятении она молилась утром и вечером и ставила в церкви свечки за здоровье и благополучие своего брата.
У нее были все основания предполагать, что молитвы ее были услышаны. Полковник д’Юбер, побывав в сражениях под Люценом, Бауценом и Лейпцигом, остался невредим и покрыл себя славой. Приспособляясь к условиям этого страшного времени, он никогда не высказывал вслух своих опасений. Он скрывал их под приятной учтивостью такого подкупающего характера, что люди с удивлением спрашивали себя: а допускает ли вообще полковник д’Юбер возможность какой-нибудь катастрофы? Не только его манера держаться, но даже и взгляд его оставался невозмутимым. Спокойная приветливость этих голубых глаз сбивала с толку всех злопыхателей и приводила в замешательство даже само отчаяние.
Это поведение обратило на себя благосклонное внимание самого императора, ибо полковник д’Юбер, состоявший теперь при штабе верховного главнокомандующего, неоднократно имел случай находиться в присутствии его императорского величества. Но все это в высшей степени раздражало более непосредственную натуру полковника Феро. Попав однажды проездом по делам в Магдебург, он как-то раз мрачно сидел за обедом с комендантом крепости и вскользь в разговоре сказал о своем давнишнем противнике:
– Этот человек не любит императора.
На это присутствующие ответили глубоким молчанием. Полковник Феро, испытывая тайные угрызения совести от изреченной им чудовищной клеветы, почувствовал необходимость подкрепить ее каким-нибудь веским аргументом.
– Уж я-то его хорошо знаю! – воскликнул он, присовокупив несколько крепких словечек. – Противника своего изучаешь вдоль и поперек, а мы сходились с ним по крайней мере раз шесть. Кто об этом в армии не знает! Чего же вам еще надо? Самый что ни на есть отъявленный дурак и тот сумел бы воспользоваться случаем, чтобы раскусить человека, а уж я-то, черт возьми, знаю, что говорю! – И он окинул сидящих за столом мрачным, упорным взглядом.
Спустя некоторое время в Париже, где у него оказалась масса хлопот в связи с переформированием полка, полковник Феро услышал, что полковник д’Юбер произведен в генералы. Он недоверчиво смерил взглядом своего собеседника, затем, сложив руки на груди, повернулся к нему спиной и тихо пробормотал:
– Этот человек меня теперь ничем не удивит. – А затем прибавил вслух, чуть повернув голову через плечо: – Вы премного обяжете меня, если не сочтете за труд передать генералу д’Юберу при первой же возможности, что его повышение на некоторое время спасает его от одной жаркой схватки. Я как раз поджидал, не покажется ли он здесь.
Офицер не удержался и сказал с укоризной:
– Как вы только можете думать об этом, полковник Феро, в такое время, когда каждый человек должен стремиться отдать свою жизнь для славы и спасения Франции!
Но накопившаяся горечь, посеянная превратностями войны, испортила характер полковника Феро. Подобно многим другим, он озлобился от несчастий.
– Я отнюдь не считаю, что существование генерала д’Юбера может хоть сколько-нибудь способствовать славе и спасению Франции, – злобно отрезал он. – Впрочем, вы, может быть, изволите полагать, что вы знаете его лучше, чем я? Я, который по меньшей мере раз шесть сходился с ним в поединке!
Собеседник его, молодой человек, вынужден был замолчать. Полковник Феро прошелся по комнате.
– Сейчас, знаете, не время щепетильничать, – сказал он. – Я не верю, чтоб этот человек когда-нибудь любил императора. Он заработал свои генеральские эполеты на побегушках у маршала Бертье. Прекрасно! Я сумею заслужить свои иначе. И тогда уж мы разберемся в этом деле, которое, на мой взгляд, слишком затянулось.
Когда генералу д’Юберу кто-то случайно обмолвился об этих враждебных выпадах полковника Феро, он только махнул рукой, словно отгоняя что-то бесконечно надоевшее. Мысли его были заняты более серьезными заботами. Ему так и не удалось съездить повидать своих родных. Сестра его, у которой ее роялистские надежды возрастали с каждым днем, хотя и очень гордилась своим братом, тем не менее несколько огорчилась повышением, ибо оно накладывало на него весьма заметное клеймо особой милости узурпатора, что впоследствии могло оказать совершенно обратное влияние на его будущее. Он написал ей, что никто, кроме какого-нибудь заклятого врага, не может сказать о нем, что он получил повышение по чьей-то милости. Что же до будущего, то он писал, что у него нет привычки заглядывать дальше предстоящего сражения.
Начав кампанию во Франции в этом непреклонном состоянии духа, генерал д’Юбер на второй же день был ранен в битве при Лане. Когда его уносили с поля, он услышал, что полковник Феро, только что произведенный в генералы, был послан на его место в качестве командира бригады. У него невольно вырвалось проклятие, ибо он с первого взгляда не смог оценить те преимущества, которые давала ему эта проклятая рана. И, однако, именно этим героическим способом провидение кроило его будущее. Медленно пробираясь на юг, в усадьбу сестры, под заботливым присмотром старого преданного слуги, генерал д’Юбер счастливо избежал унизительных компромиссов и запутанного положения, в котором очутились сподвижники наполеоновской империи в момент ее крушения.
Лежа в постели у себя в комнате, в распахнутые окна которой сияло солнце Прованса, он оценил истинный смысл этой великой милости судьбы, ниспосланной ему в виде острого осколка прусского артиллерийского снаряда, который, убив под ним лошадь и разворотив ему бедро, спас его от жестокой борьбы со своей совестью. После этих четырнадцати лет походной жизни, в седле с саблей наголо, чувствуя себя вправе сказать, что он выполнил свой долг до конца, генерал д’Юбер теперь пришел к мысли, что покорность судьбе – легкая добродетель. Сестра его была в восторге от такой рассудительности.
– Я всецело отдаю себя в твои руки, моя дорогая Леони, – заявил он ей.
Он все еще был прикован к постели, когда благодаря полезному вмешательству в его дела влиятельных родственников зятя он получил от королевского правительства не только подтверждение в чине, но и извещение о том, что он оставлен на действительной службе. При этом ему предоставлялся неограниченный отпуск для поправления здоровья. Неблагоприятное мнение, сложившееся о нем в бонапартистских кругах, хотя и не основывалось ни на чем, кроме совершенно голословного заявления генерала Феро, сыграло несомненную роль в том, что генерал д’Юбер был оставлен на действительной службе. Что касается генерала Феро, он тоже был утвержден в чине. Это было больше того, на что он мог рассчитывать, но маршал Сульт, военный министр правительства возвращенного короля, благоволил к офицерам, служившим в Испании. Однако даже и благоволение маршала не могло посулить ему действительную службу. Он пребывал в полной праздности, непримиримый, мрачный, и целые дни просиживал в дешевых ресторанчиках в компании других отставных офицеров, которые бережно прятали в жилетных карманах старые трехцветные кокарды и сохраняли на своих потрепанных мундирах старые пуговицы с запретным орлом, заявляя, что они слишком бедны и не могут позволить себе обзавестись новыми.
Триумфальное возвращение с Эльбы, подлинный исторический факт, чудесный и невероятный, как подвиги мифических полубогов, свершилось, когда генерал д’Юбер все еще не мог сесть на коня, да и ходить-то мог едва-едва. Мадам Леони очень радовалась этому обстоятельству, ибо оно держало ее брата вдали от всех зол, но она с ужасом замечала, что его умонастроение в это время отнюдь не отличалось рассудительностью. Этот генерал, оставленный на действительной службе, которому все еще грозила опасность остаться без ноги, был застигнут однажды ночью в конюшне – конюх, увидев там свет, подумал, что это воры, и поднял тревогу. Костыль генерала валялся на полу, наполовину зарытый в солому, а сам он, прыгая на одной ноге, пытался оседлать лошадь, которая фыркала и не хотела стоять на месте.
Таково было действие чар императора на человека спокойного и рассудительного. При свете фонаря, горевшего в конюшне, генерала обступили перепуганные и возмущенные родственники; они накинулись на него со слезами, мольбами, упреками, и это безвыходное для него положение разрешилось только тем, что он, потеряв сознание, упал в чьи-то родственные объятия. Он еще не успел подняться после болезни, как второе царствование Наполеона – Сто дней лихорадочного волнения и немыслимых усилий – пронеслось, как ошеломляющий сон. Тяжкий 1815 год, начавшийся в смятении умов и терзаниях совести, завершался карающими проскрипциями.
Как избежал генерал Феро проскрипционного списка и последних услуг стрелковой команды, он и сам не знал. Отчасти он был обязан этим тому второстепенному положению, которое он занимал в течение Ста дней. Император не предоставил ему командного поста, а держал его на запасном кавалерийском пункте, откуда он снаряжал и отправлял на поля сражений наспех обученные эскадроны. Будучи высокого мнения о своих способностях, генерал Феро считал это занятие ниже своего достоинства и выполнял его без особого рвения; но главное, что спасло его от эксцессов роялистской реакции, было вмешательство генерала д’Юбера.
Все еще находясь в отпуску по болезни, генерал д’Юбер был уже теперь в состоянии двигаться, и сестра убедила его поехать в Париж представиться законному королю. Так как никто в столице, разумеется, не был осведомлен о происшествии в конюшне, его приняли там весьма благосклонно. Ввиду того, что весь он, душой и телом, до мозга костей был человек военный, перспектива пойти дальше на этом поприще утешала его, когда он увидел себя объектом бонапартистской ненависти, которая преследовала его с таким рвением, какого он никак не мог себе объяснить. Вся злоба этой раздраженной гонимой партии устремилась на него, на человека, который никогда не любил императора, – на это чудовище хуже всякого предателя.
Генерал д’Юбер невозмутимо пожимал плечами на эти остервенелые выпады. Отринутый своими старыми друзьями и отнюдь не склонный доверять авансам, которые делали ему роялистские круги, молодой, красивый генерал (ему только что исполнилось сорок лет) держал себя с холодной, официальной учтивостью, которая при малейшем намеке на недостаточное уважение переходила в сухое высокомерие.
Забронировав себя таким образом, генерал д’Юбер устраивал свои дела в Париже и чувствовал себя в глубине души очень счастливым. Это было совсем особое, захватывающее чувство человека сильно влюбленного. Очаровательная девушка, которую подыскала ему сестра, уже появилась на сцене и завоевала его всего целиком, так, как это может сделать юная девушка, неожиданно появившись в поле зрения сорокалетнего человека. Они должны были пожениться, как только генерал д’Юбер получит официальное назначение на обещанный ему пост.
Однажды днем, сидя на веранде кафе Тортони, генерал д’Юбер услыхал из разговора двух незнакомых ему людей, сидевших за соседним столиком, что генералу Феро, арестованному в числе прочих офицеров высшего командного состава после вторичного возвращения короля, грозит опасность предстать перед чрезвычайным судом. Генерал д’Юбер, который, подобно многим томящимся ожиданием влюбленным, едва только у него выдавалась свободная минута, тотчас же переносился в будущее и предавался ослепительным мечтам, оторвался от упоительного созерцания своей невесты только тогда, когда услышал, как кто-то громко произнес имя его вечного противника. Он оглянулся. Незнакомцы были в штатском. Худые, с суровыми, закаленными лицами, они сидели, откинувшись на спинки стульев, и с мрачным, вызывающим равнодушием поглядывали вокруг из-под своих низко надвинутых на глаза шляп. Нетрудно было узнать в них двух уволенных с военной службы офицеров старой гвардии. То ли бравируя, то ли действительно от полного равнодушия, они разговаривали громко, и генералу д’Юберу, который не видел причины пересаживаться на другое место, было слышно каждое слово. Они, по-видимому, не были близкими друзьями генерала Феро и называли его имя в числе других.
Когда генерал д’Юбер второй раз услышал это имя, его сладостное предвкушение семейного будущего, скрашенного женским очарованием, растворилось в остром сожалении о воинственном прошлом, об этом неумолчном упоительном грохоте орудий, неповторимом в величии своей славы и своего крушения, об этом чудесном достоянии, владеть которым выпало на долю его поколения. В сердце его шевельнулась необъяснимая нежность к его старому противнику, и он с чувством умиления вспомнил ту поистине убийственную нелепость, которую вносила в его существование эта дуэль. Это было нечто вроде острой приправы к жаркому – он сейчас с грустью вспоминал эту остроту. Никогда уж он не вкусит ее больше. Все кончено. «Он, должно быть, ожесточился против меня с самого начала за то, что я тогда бросил его, раненого, в саду», – добродушно подумал д’Юбер.
Двое незнакомцев за соседним столиком, упомянув в третий раз имя генерала Феро, замолчали; затем более пожилой из них, продолжая разговор, сказал с горечью:
– Да, для генерала Феро теперь, можно сказать, все кончено. А почему? Да просто потому, что он не из тех выскочек, которые только о себе думают. Эти роялисты понимают, что им от него никогда никакой пользы не будет. Он слишком любил Того.
Тот – это был человек на острове Святой Елены. Оба офицера кивнули друг другу, чокнулись и выпили за несбыточное возвращение. Затем тот, который только что говорил, сказал с язвительным смешком:
– Противник-то его оказался умнее.
– Какой противник? – спросил, словно недоумевая, собеседник.
– Да разве вы не знаете? Их было два гусара. После каждого повышения они дрались на дуэли. Неужели вы ничего не слышали о дуэли, которая тянулась с тысяча восемьсот первого года?
Да, разумеется, он слышал об этой дуэли!
– Ах, вот о чем речь! Да, конечно, генерал барон д’Юбер может теперь спокойно наслаждаться милостями своего жирного короля.
– Пусть себе наслаждается, – неодобрительно пробормотал другой.
– А ведь храбрые были офицеры оба! Я никогда не видал этого д’Юбера. Говорят, какой-то шаркун, интриган. Но я, конечно, охотно верю Феро: он говорил про него, что он никогда не любил императора.
Они поднялись и ушли.
Генерал д’Юбер очнулся с чувством невыразимого ужаса, словно лунатик, который, проснувшись на ходу от своего глубокого сна, видит, что он забрел в трясину. Его охватило глубочайшее омерзение к этому болоту, в котором он себе прокладывал путь. Даже образ очаровательной девушки потонул в этом нахлынувшем на него отвратительном чувстве. Все, все, чем он когда-либо был, и то, к чему он стремился, будет теперь навек отравлено горечью невыносимого стыда, если ему не удастся спасти генерала Феро от страшной судьбы, грозящей многим храбрым.
Охваченный этим почти болезненным желанием во что бы то ни стало спасти своего противника, генерал д’Юбер, не щадя рук и ног, как говорят французы, пустил в ход все, что было можно, и меньше чем через сутки получил особую аудиенцию у министра полиции.
Генерала барона д’Юбера сразу, без доклада, впустили в кабинет. В сумраке министерского кабинета, в глубине, позади письменного стола, кресел и столиков, между двумя снопами восковых свечей, пылавших в канделябрах, он увидел фигуру в раззолоченном мундире, позирующую перед громадным зеркалом. Бывший член Конвента Фуше, сенатор империи, предававший каждого человека, изменявший любому принципу, любому стимулу человеческого поведения, герцог Отрантский, грязный подручный второй Реставрации, любовался своим придворным мундиром, ибо его прелестная юная невеста изъявила желание иметь его портрет на фарфоре не иначе как в этом мундире. Это был каприз, очаровательная прихоть, и первый министр второй Реставрации горел нетерпением его выполнить, ибо человек этот, которого за его коварные повадки часто сравнивали с лисой, но моральные качества коего нельзя достойным образом охарактеризовать, не прибегнув к более сильному сравнению – с вонючим скунсом, пылал любовью не меньше, чем генерал д’Юбер.
Раздосадованный, что его по оплошности слуги застали врасплох, он замял эту неловкость бесстыдством, к которому он так умело прибегал в нескончаемых интригах, созидая свою карьеру. Ничуть не изменив позы – он стоял, выставив вперед одну ногу в шелковом чулке, откинув голову к левому плечу, – он спокойно произнес:
– Прошу сюда, генерал, пожалуйста, подойдите. Извольте, я вас слушаю.
В то время, как генерал д’Юбер, чувствуя себя чрезвычайно неловко, как если б это его уличили в какой-то смешной слабости, излагал как можно короче свою просьбу, герцог Отрантский расправлял воротник, приглаживая отвороты и глядя на себя в зеркало, поворачивался всем туловищем, чтобы посмотреть, хорошо ли лежат на спине расшитые золотом фалды. Будь он один, его спокойное лицо, внимательные глаза не могли бы обнаружить большей непринужденности и сосредоточенного интереса к этому занятию, чем сейчас.
– Изъять из рассмотрения специальной комиссии некоего Феро, Габриеля-Флориана, бригадного генерала производства восемьсот четырнадцатого года? – повторил он слегка удивленным тоном и повернулся от зеркала. – Почему же именно его изъять?
– Я удивлен, что ваша светлость, будучи столь компетентным в оценке своих современников, сочли нужным включить это имя в список.
– Ярый бонапартист!
– Как это должно быть известно вашей светлости, то же можно сказать про любого гренадера, про любого солдата армии. А личность генерала Феро имеет не больше значения, чем личность любого гренадера. Это человек недалекий, не обладающий никакими способностями. Нельзя даже и предположить, чтобы он мог пользоваться каким-нибудь влиянием.
– Однако языком своим он хорошо пользуется, – заметил Фуше.
– Он болтлив, я допускаю, но не опасен.
– Я воздержусь спорить с вами. Мне о нем почти ничего не известно. Ничего, в сущности, кроме имени.
– И, однако, ваша светлость стоит во главе комиссии, уполномоченной королем отобрать лиц, которым надлежит предстать перед ее судом, – сказал генерал д’Юбер с подчеркнутой интонацией, которая, разумеется, не ускользнула от слуха министра.
– Да, генерал, – сказал он, удаляясь в полумрак, в глубину комнаты, и опускаясь в глубокое кресло, откуда теперь видно было только тусклое сверканье золотого шитья и неясное бледное пятно вместо лица. – Да, генерал. Вот стул, садитесь, пожалуйста.
Генерал д’Юбер сел.
– Да, генерал, – продолжал этот непревзойденный мастер в искусстве интриг и предательств, которому иногда словно становилось невтерпеж от собственного двуличия, и он, чтобы отвести душу, пускался в циничную откровенность. – Я поспешил создать проскрипционную комиссию и сам стал во главе ее. А знаете, почему? Да просто из опасения, что если я не возьму как можно скорее это дело в свои руки, то мое имя может оказаться первым в проскрипционном списке. Такое сейчас время. Но пока я еще министр его величества короля, я вас спрашиваю: почему, собственно, я должен изъять из этого списка какого-то неведомого Феро? Вас удивляет, каким образом попало сюда это имя? Может ли быть, что вы так плохо знаете людей? Дорогой мой, на первом же заседании комиссии имена хлынули на нас потоком, как дождь с крыши Тюильри. Имена! Нам приходилось выбирать их из тысяч. Откуда вы знаете, что имя этого Феро, жизнь или смерть которого не имеет никакого значения для Франции, не заменило собой ничье другое имя?
Голос в кресле умолк. Генерал д’Юбер сидел перед ним, не двигаясь, и мрачно молчал. Только сабля его чуть-чуть позвякивала. Голос из кресла снова заговорил:
– А ведь нам приходится еще думать о том, чтобы удовлетворить требования монархов-союзников. Да вот только вчера еще принц Талейран говорил мне, что Нессельроде официально уведомил его о том, что его величество император Александр весьма недоволен тем скромным количеством уроков, которое намеревается дать правительство короля, в особенности среди военных. Это, конечно, конфиденциально.
– Клянусь честью, – вырвалось у генерала д’Юбера сквозь стиснутые зубы, – если ваша светлость соизволит удостоить меня еще каким-нибудь конфиденциальным сообщением, я не ручаюсь за себя… После этого остается только переломить саблю и швырнуть…
– Вы какому правительству изволите служить, как вы полагаете? – резко оборвал его министр.
После недолгой паузы упавший голос генерала д’Юбера вымолвил:
– Правительству Франции.
– Это называется отделываться пустыми словами, генерал. Вся суть в том, что вы служите правительству бывших изгнанников – людей, которые в течение двадцати лет были лишены родины, людей, которые ко всему этому только что пережили очень тяжелое и унизительное чувство страха… Не надо обманывать себя на этот счет, генерал.
Герцог Отрантский замолчал. Он отвел душу и добился своего – потоптал чуточку собственное достоинство этого человека, который так некстати застал его позирующим перед зеркалом в расшитом золотом придворном мундире. Но эта публика из армии – народ горячий. Он тут же подумал, что будет в высшей степени неудобно, если офицер высшего командного состава, настроенный доброжелательно генерал, принятый им по рекомендации одного из принцев, вдруг после разговора с министром выкинет сгоряча какую-нибудь глупость, из-за которой потом поднимется шум. Он переменил тон и спросил, переходя к делу:
– Ваш родственник – этот Феро?
– Нет. Не родственник.
– Близкий друг?
– Да… близкий… Мы тесно связаны с ним, и связь эта такого рода, что для меня является вопросом чести попытаться…
Министр позвонил, не дослушав до конца фразы. Когда слуга, поставив на письменный стол два массивных серебряных канделябра, вышел, герцог Отрантский поднялся, сияя золотой грудью при ярком свете свечей, достал из стола лист бумаги и, небрежно помахивая им в руке, сказал с мягкой внушительностью:
– Вам не следует говорить о том, что вам хочется переломить вашу саблю, генерал. Вряд ли вам удастся получить другую. Император на этот раз не вернется… Что за человек! Был один момент в Париже, вскоре после Ватерлоо, когда он изрядно напугал меня… Казалось, он вот-вот начнет все сначала. К счастью, это никому не удается – никогда нельзя начать все сначала, нет. Забудьте думать о том, что вы хотели переломить вашу саблю, генерал.
Генерал д’Юбер, не поднимая глаз, чуть заметно шевельнул рукой, как бы ставя крест и смиряясь. Министр полиции отвел от него свой взор и начал неторопливо просматривать бумагу, которую он все время держал открыто в руке.
– Тут у нас всего двадцать генералов из действующего состава, предназначенных послужить уроком. Двадцать. Круглое число. А ну-ка поищем, где этот Феро… Ага, вот он! Габриель-Флориан. Отлично! Этот самый. Ну что ж, пусть у нас теперь будет девятнадцать.
Генерал д’Юбер встал с таким чувством, как если бы он перенес какую-то заразную болезнь.
– Я позволю себе просить вашу светлость сохранить мое ходатайство в тайне. Для меня чрезвычайно важно, чтоб он никогда не знал…
– А кто ж ему станет говорить, хотел бы я знать? – сказал Фуше, с любопытством поднимая глаза на застывшее, напряженное лицо генерала д’Юбера. – Вот, пожалуйста, возьмите тут какое-нибудь перо и зачеркните это имя сами. Это единственный список. Если вы хорошенько обмакнете ваше перо и проведете черту пожирней, никто никогда не сможет узнать, что это было за имя. Но только уж извините, я не отвечаю за то, как им потом распорядится Кларк. Если он будет неистовствовать, военный министр пошлет его на жительство в какой-нибудь провинциальный городок под надзор полиции.
Спустя несколько дней генерал д’Юбер, вернувшись домой, сказал сестре после того, как они расцеловались:
– Ах, милочка Леони, мне так не терпелось поскорей вырваться из Парижа!
– Любовь торопила? – сказала она с лукавой усмешкой.
– И ужас, – добавил генерал д’Юбер очень серьезно. – Я чуть не умер от… от омерзения.
Лицо его брезгливо передернулось. Перехватив внимательный взгляд сестры, он продолжал:
– Мне надо было повидать Фуше. Я добился аудиенции. Я был у него в кабинете. Когда имеешь несчастье находиться в одной комнате с этим человеком, дышать с ним одним воздухом, выходишь от него с таким ощущением, как будто утратил собственное достоинство. Появляется какое-то отвратительное чувство, что в конце концов ты, может быть, вовсе не так чист, как ты думаешь… Нет, ты этого не можешь понять.
Она несколько раз нетерпеливо кивнула. Напротив, она прекрасно понимает. Она очень хорошо знает своего брата и любит его таким, каков он есть. Никаких чувств, кроме ненависти и презрения, не вызывал ни у кого якобинец Фуше, который, пользуясь для своих целей любой человеческой слабостью, любой человеческой добродетелью, благородными человеческими мечтами, ухитрился обмануть всех своих современников и умер в безвестности под именем герцога Отрантского.
– Арман, дорогой мой, – сказала она с участием, – что тебе понадобилось от этого человека?
– Ни больше ни меньше как человеческая жизнь. И я получил ее. Мне это было необходимо. Но я чувствую, что я никогда не смогу простить эту необходимость человеку, которого я должен был спасти.
Генерал Феро, абсолютно неспособный понять, что с ним такое происходит (как в таких случаях и большинство из нас), получив распоряжение военного министра немедленно отправиться в некий маленький городок центральной Франции, подчинился этому с зубовным скрежетом и неистовым вращением очей. Переход от войны, которая была для него единственным привычным состоянием, к чудовищной перспективе мирной жизни страшил его. Он отправился в свой городок в твердой уверенности, что долго это продолжаться не может. Там он получил уведомление об отставке и предупреждение о том, что его пенсия, присвоенная ему соответственно со званием генерала, будет выплачиваться ему при условии благонадежного поведения, в зависимости от надлежащих отзывов полиции.
Итак, он больше не числился в армии. Он вдруг почувствовал себя оторванным от земли, подобно бесплотному духу. Так жить невозможно. Сначала он отнесся к этому с явным недоверием. Этого не может быть! Он со дня на день ждал, что вот-вот разразится гром, случится землетрясение, произойдет какая-то стихийная катастрофа. Но ничего не происходило. Безысходная праздность придавила своим свинцовым гнетом генерала Феро, и так как ему нечего было черпать в самом себе, он погрузился в состояние невообразимого отупения. Он бродил по улицам, глядя перед собой тусклым взглядом, не замечая прохожих, почтительно приподнимавших шляпы при встрече с ним; а обитатели городка, подталкивая друг друга локтем, когда он проходил мимо, говорили шепотом:
– Это бедный генерал Феро. Он совсем убит горем. Подумайте, как он любил императора!
Другие кое-как уцелевшие остатки кораблекрушения, выкинутые наполеоновской бурей, льнули к генералу Феро с беспредельной почтительностью. Сам же он всерьез воображал, что душа его раздавлена скорбью. Временами на него находило желание заплакать, завыть во весь голос, кусать себе руки до крови; иной раз он просто валялся целыми днями в постели, накрыв голову подушкой. Но все это было исключительно от скуки, от тяжкого гнета неописуемой, необозримой, безграничной скуки. Он был не в состоянии осознать безнадежность своего положения, и это спасало его от самоубийства. Он даже никогда и не думал об этом. Он ни о чем не думал. Но у него пропал аппетит, а так как он был не и силах выразить те сокрушительные чувства, которые он себе приписывал (самая неистовая брань отнюдь не выражала их), он мало-помалу приучил себя хранить молчание, а для южанина это все равно что смерть.
Вот почему поведение генерала Феро произвело целую сенсацию среди отставных военных, когда в один жаркий, душный день в маленьком кафе, сплошь засиженном мухами, этот бедный генерал вдруг разразился громовыми проклятиями.
Он сидел спокойно на своем привилегированном месте, в углу, и просматривал парижские газеты, проявляя к этому столько же интереса, сколько приговоренный к смерти человек накануне казни – к хронике происшествий. Воинственные, загорелые лица, среди которых у одного недоставало глаза, у другого – кончика носа, отмороженного в России, с любопытством склонились к нему.
– Что случилось, генерал?
Генерал Феро сидел выпрямившись, держа сложенную вдвое газету в вытянутой руке, чтобы легче было разобрать мелкий шрифт. Он перечел еще раз про себя сжатое сообщение, которое, если можно так выразиться, воскресило его из мертвых:
«Нам сообщают, что генерал д’Юбер, который в настоящее время находится в отпуску по болезни на юге, назначается командиром 5-й кавалерийской бригады…»
Газета выпала у него из рук. «Назначается командиром…» И вдруг он изо всех сил хлопнул себя по лбу.
– А ведь я совсем забыл о нем! – пробормотал он, потрясенный.
Один из ветеранов крикнул ему во всю глотку с другого конца кафе:
– Еще какая-нибудь новая пакость правительства, генерал?
– Пакостям этих мерзавцев нет конца! – рявкнул генерал Феро. – Одной больше, одной меньше… – Он понизил голос. – Но я надеюсь положить конец одной из них… – Он обвел взглядом окружавшие его физиономии. – Есть у них там один напомаженный, расфранченный штабной офицерик, любимчик некоторых маршалов, которые продали отца своего за пригоршню английского золота. Теперь он узнает, что я еще жив, – заявил он наставительным тоном. – Впрочем, это частное дело, старое дело чести. Эх, наша честь теперь ничего не значит! Вот нас всех согнали сюда, поставили клеймо и держат, как табун отслуживших полковых лошадей, которым место только на живодерне. Но это будет все равно что отомстить за императора… Господа, я вынужден буду обратиться к услугам двоих из вас.
Все бросились к нему. Генерал Феро, горячо тронутый этим изъявлением чувств, с нескрываемым волнением обратился к одноглазому ветерану-кирасиру и к офицеру кавалерийского полка, потерявшему кончик своего носа в России. Перед остальными он извинился:
– Это, видите ли, кавалерийское дело, господа.
Ему ответили возгласами:
– Превосходно, генерал… Совершенно правильно… Ну конечно, черт возьми, мы же знаем!..
Все были удовлетворены. Тройка покинула кафе, сопровождаемая криками:
– В добрый час! Желаем удачи!
На улице они взялись под руки, генерал оказался посредине. Три потрепанные треуголки, которые они носили в боях, грозно надвинув на глаза, загородили собой чуть ли не всю улицу. Изнемогающий от зноя городок с серыми глыбами домов под красными черепицами крыш раскинулся под синим небом в мертвом забытьи захолустной послеобеденной одури. Эхо глухо разносило между домами мерно повторяющийся стук бочара, набивающего обруч на бочку. Генерал, слегка волоча левую ногу, старался идти в тени.
– Эта проклятая зима тысяча восемьсот тринадцатого года здорово подточила меня, до сих пор кости болят. Ну, не важно! Придется перейти на пистолеты, вот и все. Да так, просто маленький прострел… Ну что ж, будем драться на пистолетах. Все равно эта дичь от меня не уйдет. Глаз у меня такой же меткий, как раньше… Посмотрели бы вы, как я в России укладывал на всем скаку из старого, заржавленного мушкета этих свирепых казаков! Я так думаю, что я родился стрелком.
Так ораторствовал генерал Феро, закинув голову с круглыми глазами филина и хищным клювом. Буян, рубака, лихой кавалерист, он смотрел на войну попросту – она представлялась ему нескончаемой вереницей поединков, чем-то вроде сплошной массовой дуэли. И вот у него теперь опять своя война. Он ожил. Мрак мира рассеялся над ним, как мрак смерти. Это было чудесное воскрешение Феро, Габриеля-Флориана, волонтера 1793 года, генерала 1814 года, погребенного без всяких церемоний служебным приказом военного министра второй Реставрации.