XIII
Дениза Ольман пешком отправилась к Вилье. Ее ждали к завтраку. Дорожка вилась в сосновом лесочке и соединяла два парка. Дениза шла медленно, понурив голову. Лихорадка, мучившая ее почти каждую ночь, повлекла за собою упадок сил. Красота южной природы и мягкость климата вызывали у нее чувство какой-то необъяснимой тоски.
«Странно, — думала она, отворяя белую калиточку у виллы Вилье, — я испытываю здесь то же ощущение, как на концерте или в театре, когда слишком острое наслаждение внезапно напоминает о краткости жизни…»
Утром она получила из Пон-де-Лэра письмо, которое страшно взволновало ее. Письма матери возвращали ее в мрачную обстановку детских лет и до сих пор вызывали у нее такие бурные переживания, что она никогда не решалась их распечатать сразу же. Она по нескольку часов держала их на камине и не раз брала конверт в руки словно для того, чтобы взвесить, сколько в нем содержится горя. Потом она резким движением разрывала его и читала письмо очень быстро, подобно тому как больной, зажмурившись, спешит проглотить горькое лекарство. На этот раз госпожа Герен сообщала, что Жак Пельто сделал предложение Шарлотте, что это брак «весьма подходящий во всех отношениях» и что Дениза очень помогла бы сестре, если бы отказалась в ее пользу от наследства дедушки Аристида Эрпена, который умер за несколько месяцев до того. «Не сомневаюсь, что ты согласишься, моя дорогая. Что тебе стоит? Сюзанна хочет остаться в Англии. Странная идея, но, как бы то ни было, Сюзанне ее доля наследства необходима. А ты так богата, что… Кроме того, ты должна что-то сделать и для Жака. Уверяю тебя, он, бедняга, очень страдал, когда стало известно, что ты так скоро приняла более заманчивое предложение». Дениза, разумеется, ответила, что подпишет любой документ по совету мэтра Пельто, но новость смутила ее. Почему Жак избрал Лолотту, а не какую-нибудь другую девушку? Ищет ли он в сестре нечто, что напоминало бы о ней, Денизе? Или, наоборот, Шарлотта, всегда подражавшая старшей, решила завоевать человека, который долгое время любил ее сестру?
Войдя в прекрасный сад в итальянском вкусе, она увидела возле дома небольшую компанию. Мужчины в белых брюках сидели на оранжевых холщовых качалках. Соланж встала ей навстречу.
— Здравствуйте, госпожа Ольман… Мы ждем вас, чтобы выпить коктейль… Позвольте представить вам моих трех кавалеров… Мой муж… Манага… Робер Этьен… Что желаете, госпожа Ольман: мартини, апельсиновый?
— Апельсиновый, пожалуйста. Но я, кажется, помешала вашей беседе?
— Тема была довольно мрачная, — сказала Соланж. — Эти господа толковали о смерти… Робер Этьен прочел книжечку об «искусстве умирать» и уверяет, будто в последнюю минуту люди прибегают к выражениям, свойственным их профессии. Робер, приведите примеры.
Робер Этьен, лысый и очень некрасивый, говорил, чеканя слова и как бы с презрением.
— Примеров множество, — сказал он. — Наполеон: «Голова… Армия…» Отец Буур, грамматик: «Скоро умру или вскоре умру; говорят и так и эдак…» Когда над прусским королем Фридрихом-Вильгельмом I пасторы запели псалом: «Наг пришел я в мир, нагим и уйду…», король заметил: «Нет, не нагим, а в мундире…» Генрих Гейне: «Бог меня простит; прощать — его ремесло…» Но лучшее слово, сказанное перед смертью, принадлежит, пожалуй, госпоже д’Удето:«Мне жаль себя…»
— Нет, оно мне не нравится, — возразил Манага, — так может сказать только скряга.
— А вы, госпожа Ольман, что скажете, умирая? — спросила Соланж.
— Что скажу? — серьезно ответила Дениза. — Я скажу: «Наконец-то!»
— Как так? — возмутился Манага. — Как так? Неужели вы, женщина с такими глазами, не просыпаетесь каждое утро с мыслью: «Как чудесно жить!»?
Она посмотрела на него внимательнее; у него было лицо решительное и смуглое, как у человека, проводящего дни на солнце, и серые, дерзкие глаза.
— Нет, — ответила она. — Я скорее пела бы каждое утро чудесную арию… кажется, Монтеверди:«О, смерть, я верую в тебя…»
— Да, это Монтеверди, — сказал Робер Этьен. — «О, смерть, я верую в тебя и уповаю в тьме твоей найти…» Дивная ария!
Манага обратился к Соланж:
— Скорее налейте госпоже Ольман мартини… два мартини… три мартини… Мы должны научить ее радоваться жизни.
Робер Этьен заговорил о презрении к смерти, свойственном мусульманам. Его спокойный, чуть высокомерный голос теперь нравился Денизе. Вилье сказал, что ему тоже известен случай, когда человек перед смертью произнес слова, относящиеся к его ремеслу. И он рассказал, как некий искусный фокусник, приглашенный на детский праздник, объявил, что сейчас он сгинет. Он завернулся в широкое черное покрывало и возгласил: «Внимание! Хлоп! Исчезаю!» — и рухнул на пол. Минуты через две хозяйка дома обратилась к нему: «Послушайте, сударь, это вовсе не смешно и детям не интересно». А человек не шелохнулся. Он был мертв.
— Какая мрачная история! — воскликнула Соланж. — Что с вами сегодня? Пойдемте к столу.
За завтраком мужчины стали обсуждать финансовое положение страны, которое в то время, осенью 1925 года, день ото дня ухудшалось. Франк поддерживался только искусственными мерами. Капиталы ускользали за границу. Вилье обвинял радикалов в том, что своей неспособностью управлять государством они порождают тревожное настроение. Дениза, а также и Робер Этьен возражали ему: наоборот, впервые после войны наши отношения с Германией стали более или менее человеческими. Проведя столько времени в одиночестве, Дениза отвыкла взвешивать слова и, сама того не желая, говорила довольно резко.
— Однако вы, госпожа Ольман, совсем левых убеждений, — заметил Вилье.
— Да… А это плохо?
— Плохо, — ответил Вилье, — но такой красивой женщине, как вы, все позволено.
Он показался ей пошлым, противным, и она заговорила о другом. После завтрака Соланж предложила прогуляться; она хотела показать свои сады. Дениза с Манага вскоре оказались впереди остальных. Он стал хвалить Робера Этьена:
— Это замечательный человек, — говорил он. — Он совершенно преобразил нашу Соланж; до знакомства с ним она была легкомысленна, кокетлива, непостоянна…
— И она ему верна?
— Да, безусловно… Она восторгается им…
Потом он заговорил о ней самой:
— Какая вы грустная.
— Мне кажется, это от здешней природы, — ответила она. — В Париже у меня было отличное настроение… Я — как старое вино, на дне бутылки всегда осадок… Не надо взбалтывать. Поэтому, с тех пор как я замужем, я разлюбила путешествовать… Все прекрасное вызывает во мне тоску… такое чувство, словно жизнь не удалась. В Риме, во время свадебного путешествия, я сказала Эдмону… сказала мужу: «Увезите меня отсюда; все это великолепие внушает мне желание умереть».
Она сразу же пожалела, что была столь откровенна: «Все это правда, но зачем так говорить постороннему?»
— Вы недостаточно заботитесь о себе, — сказал он. — Вероятно, мало гуляете… Не хотите ли покататься со мной на парусной лодке? У меня лодка маленькая, шестиметровая, но все-таки приятно. Вы хороший яхтсмен?
— Не знаю, — весело ответила она, — никогда не пробовала.
— Поедемте завтра, если мистраль стихнет… Давайте, я завтра на всякий случай заеду за вами часов в одиннадцать. Если погода будет хорошая, мы поедем на лодке, а если плохая — поиграем в четыре руки… Соланж говорит, что вы музыкантша…
— А вы играете на рояле?
— Играю… Вас это удивляет?
— Пожалуй, вы скорее похожи на игрока в гольф или в теннис.
— Я и в теннис играю… Я, сударыня, занимаюсь всем, и всем — плохо, кроме любви… Итак, завтра утром я у вас?
Она согласилась, не зная, как отказать, да, впрочем, и не без удовольствия. Когда она ушла, Манага сказал Соланж:
— Ваша приятельница — довольно интересная женщина, но чертовски неврастенична.
— Неудачный брак, — сказала Соланж. — Я имела на нее виды для вас, Дик. Думаю, что вы могли бы привить ей вкус к жизни.
— А я уже кое-что подготовил, — ответил Манага. — Завтра утром я буду у нее… Вот только — через неделю возвращается Винифред, времени у меня маловато…
— Друг мой, сознайтесь, что Винифред никогда вам особенно не мешала.
Дениза возвращалась домой по тропинке под приморскими соснами и упрекала себя… На вокзале Эдмон с тревогой и нежностью говорил ей: «Не принимайте у себя мужчин, когда будете одна, дорогая… Даже самую безупречную женщину…» Она отвечала: «Что за мысли, недостойные вас, Эдмон! Право же, вы меня достаточно узнали за эти четыре года…» И вот при первом же искушении она не устояла. Потом она представила себе смуглое лицо Манага на фоне белого паруса, который сухо пощелкивает под порывами ветра, и вдруг почувствовала себя совсем счастливой, — как в те времена, когда ходила по Люксембургскому саду, весной, с книгами под мышкой.
«Не устояла, — подумала она. — А перед чем, собственно, не устояла? Я не сделала ничего дурного. Да и как было ответить иначе?»
И все же она была недовольна собою. Она пообедала, как всегда, одна, зашла в детскую проститься с детьми и рано легла спать. Перед сном она прочла несколько страниц. Но мысли ее витали где-то далеко, над волнами с белыми гребешками, и она не понимала того, что читает: «Черная кухарка у плиты с отверстиями, где рдели уголья, словно красные глаза, передвигала кастрюли, из которых поднимались тонкие струйки пара, распространяя божественный запах супа с фасолью и капустой».
Дениза опустила руки, положила книгу на колени и задумалась. Ей представилась плита Викторины, черные чугунные кружки, которые она приподнимает с помощью крючка, причем под ними оказываются раскаленные уголья, Куртегез в расстегнутой рубашке и с волосатой грудью, — он сидит за столом и поет «Не плачь, моя Сюзетта», аббат Гиймен, краснеющий от смущения: «Вы как пламя, Дениза…» В саду лаяли собаки. Она встала и подошла к окну, чтобы окликнуть их. Светила полная луна. Вокруг дома лежали темные тени кипарисов. Подальше в теплом воздухе шелестел кустарник. Когда она уснула, плита превратилась в черта, а тлеющий уголь — в его красные глаза. Ночью она несколько раз просыпалась. Занявшаяся заря принесла ей успокоение.