Рама из черного дерева
Рассказ «Рама из черного дерева» («The Ebony Frame») был впервые опубликован в ежемесячнике «Лонгманс мэгэзин» в октябре 1891 г. (т. 18. № 108); позднее вошел в авторский сборник «Мрачные истории» (1893) и различные коллективные антологии страшных рассказов. На русский язык переводится впервые. Перевод осуществлен по изд.: Mammoth Book of Ghost Stories 2 / Ed. by Richard Dalby. N. Y.: Carroll & Graf, 1991. P. 406–416.
* * *
Быть богатым — ни с чем не сравнимое ощущение, тем более если ты успел познать глубины нищеты: был наемным писакой на Флит-стрит, служил репортером, подвизался журналистом, твои статьи браковали и никто тебя не ценил. И все эти занятия были совершенно несовместимы с фамильным достоинством человека, происходящего по прямой линии от герцогов Пикардии.
Когда скончалась моя тетушка Доркас и завещала мне семь сотен годового дохода и дом с обстановкой в Челси, я понял, что мне осталось желать только одного: поскорее вступить во владение наследством. Даже Милдред Мэйхью, которую я до этого считал светочем моей жизни, сразу утратила часть своего блеска. Я не был помолвлен с нею, но снимал жилье у ее матери, пел с Милдред дуэты и дарил ей перчатки, когда мог себе это позволить, что случалось нечасто. Это была милая, добрая девушка, и я рассчитывал когда-нибудь на ней жениться. Очень приятно сознавать, что молоденькая женщина о тебе думает; с таким чувством и работается легче. И очень приятно знать, что на вопрос: «Согласишься ли?» — последует ответ: «Да».
Однако известие о наследстве едва ли не полностью вытеснило образ Милдред из моего сознания, тем более что она в ту пору находилась с друзьями за городом.
Мой свежеприобретенный траурный костюм еще оставался совершенно новым, а я уже сидел в тетушкином кресле перед камином в гостиной собственного дома. Мой собственный дом! Он был велик и роскошен, но при этом пуст. И тут меня снова посетили мысли о Милдред.
Комната была обставлена удобной мебелью из палисандрового дерева с дамастовой обивкой. На стенах висели несколько весьма недурных образчиков масляной живописи, но вид комнаты уродовала кошмарная гравюра в темной раме «Суд по делу лорда Уильяма Расселла», занимавшая пространство над камином.
Я встал, чтобы ее рассмотреть. Я бывал у тетушки довольно часто, как и предписывал долг, но вроде бы не видел прежде эту раму. Она явно предназначалась не для гравюры, а для картины. Черное дерево, из которого она была сделана, покрывала красивая и необычная резьба.
Мой интерес все возрастал, и, когда вошла с лампой горничная тетушки (я сохранил прежний немногочисленный штат слуг), я спросил, давно ли гравюра здесь висит.
— Госпожа приобрела ее всего лишь за два дня до болезни, но раму новую покупать не хотела — эту достали с чердака. Там, сэр, полным-полно любопытных старых вещей.
— А давно ли хранилась рама у тетушки?
— О да, сэр! В Рождество будет семь лет моей службе здесь, а рама сюда попала задолго до меня.
В ней была картина. Она теперь тоже наверху — чернущая и страшная, как каминное нутро.
Мне захотелось взглянуть на картину. Что, если это какой-нибудь шедевр старых мастеров, который тетушка приняла за хлам?
На следующее утро, сразу после завтрака, я посетил чердак.
Запасов старой мебели там хватило бы на целую лавку древностей. Весь дом был обставлен в едином средневикторианском стиле; все, что не соответствовало идеальной меблировке гостиной, стащили на чердак: столики из папье-маше и перламутра, стулья с прямыми спинками, витыми ножками и выцветшими сиденьями с ручной вышивкой, каминные экраны с золоченой резьбой и вышивкой стеклярусом, дубовые бюро с медными ручками; рабочий столик с плоеным шелковым чехлом, поблекшим, изъеденным молью и готовым рассыпаться в прах. Когда я поднял шторы, все это вместе со слоем пыли оказалось на свету. Я предвкушал, как верну это богатство в гостиную, заместив его на чердаке викторианским гарнитуром. Но в ту минуту я занимался розыском картины, «чернущей, как каминное нутро», и в конце концов она обнаружилась за старыми каминными решетками и нагромождением коробок.
Джейн, горничная, тут же ее опознала. Я бережно отнес картину вниз и стал изучать. Сюжет и краски были неразличимы. В середине имелось большое пятно более темного оттенка, но что это было — человек, дерево или дом, оставалось только гадать. Похоже, картину написали на очень толстой деревянной доске, обтянутой кожей. Я решил было отправить ее к одному из тех мастеров, кто при помощи живой воды дарует вечную юность пострадавшим от времени семейным портретам, но тут меня посетила идея: а почему бы мне не попробовать себя в роли реставратора — хотя бы на краешке картины?
Энергично пустив в ход губку, мыло и щеточку для ногтей, я очень скоро убедился, что изображение отсутствует. Под щеткой не обнаруживалось ничего, кроме голой дубовой поверхности. Я перешел к другой стороне, Джейн наблюдала за мной со снисходительным интересом. Результат был тот же. И тут меня осенило. А почему эта доска такая толстая? Я оторвал, кожаную окантовку, доска распалась и в облаке пыли упала на пол. Там были две картины, соединенные лицевыми сторонами. Я прислонил их к стене — и тут же был вынужден сам на нее опереться.
Одна из картин изображала меня; портрет точно, в малейших подробностях, повторял мои черты и выражение лица. Это был я — в платье времен короля Якова Первого. Когда была написана эта картина? И как, без моего ведома? Что это — причуда моей тетушки?
— Боже, сэр, — возопила у меня над ухом Джейн, — какая миленькая фотография! Это на маскараде, сэр?
— Да, — выдавил я из себя. — Мне… мне больше ничего не потребуется. Вы можете идти.
Она ушла, а я с неистово колотившимся сердцем повернулся к другой картине. Это был портрет прелестной женщины — ослепительной красавицы. Я отметил совершенство ее черт: прямого носа, ровных бровей, пухлых губ, тонких ладоней, бездонных сияющих глаз. На ней было черное бархатное платье. Фигура была изображена в три четверти. Локти женщины опирались о стол, подбородок покоился в ладонях; лицо было обращено прямо на зрителя, взгляд, устремленный в самые глаза, ошеломлял. На столе виднелись циркули, еще какие-то сверкающие инструменты, назначения которых я не знал, а также книги, бокал, кипа бумаг, перья. Но все это я разглядел позднее. В первые четверть часа я неотрывно смотрел в ее глаза. Подобных я никогда не видел: они и молили, как глаза ребенка или собаки, и повелевали, словно глаза императрицы.
— Прикажете стереть пыль, сэр? — Любопытство заставило Джейн вернуться. Я кивнул. Свой портрет я отвернул в сторону, а изображение женщины в черном заслонил собой. Оставшись один, я сорвал со стены «Суд по делу лорда Уильяма Расселла» и поместил в крепкую темную раму женский портрет.
Потом я послал багетному мастеру заказ на раму для своего портрета. Он так долго пребывал лицом к лицу с изображением прекрасной чародейки, что у меня не хватало духу отнять у него счастье смотреть на нее. Если это сентиментальность — что ж, назовите меня сентиментальным.
Прибыла новая рама, и я повесил ее напротив камина. Перерыв все бумаги тетушки, я не нашел ничего, что объясняло бы происхождение моего портрета, осталась тайной и история картины, запечатлевшей незнакомку с удивительными глазами. Выяснилось только, что вся старая мебель перешла к тетушке после смерти моего двоюродного деда — главы фамилии. Я бы заключил, что наше сходство — семейное, если бы все, кто входил в гостиную, не восклицали: «Как похоже вас изобразили!» Пришлось использовать объяснение, придуманное Джейн, — маскарад.
И тут, как можно предположить, история с портретами подходит к концу. Вернее, это можно было бы предположить, если бы далее не следовало еще немало страниц. Как бы то ни было, тогда я счел эту историю законченной.
Я отправился к Милдред и пригласил ее с матушкой у меня погостить. На картину в раме из черного дерева я старался не смотреть. Я не мог ни забыть, ни вспоминать без странного трепета выражение глаз женщины, когда я увидел их впервые. Меня пугала мысль, что наши взгляды опять встретятся.
Готовясь к визиту Милдред, я сделал в доме кое-какие перестановки. Многие предметы старомодной мебели были перенесены вниз, весь день я перемещал ее так и эдак и наконец, уставший, но довольный, уселся перед камином. Взор мой случайно упал на картину, на карие, бездонные глаза женщины, и, как в прошлый раз, замер, прикованный каким-то колдовством, — так мы иногда подолгу, как зачарованные, рассматриваем в зеркале отражение собственных глаз. Встретившись с ней взглядом, я ощутил, что мои зрачки расширяются, а под веками щиплет, словно от подступивших слез.
— Как же мне хочется, чтобы ты была женщиной, а не картиной! — произнес я. — Сойди вниз! Пожалуйста, сойди!
Я говорил это со смехом и все же простер вперед руки.
Я не клевал носом, не был пьян. Я был абсолютно бодр и совершенно трезв. Однако, протягивая руки, я увидел, как расширились глаза женщины, как затрепетали губы. И можете меня повесить, если это неправда.
Ладони ее шевельнулись, по лицу пробежала тень улыбки.
Я вскочил на ноги.
— Э нет, — проговорил я вслух. — Слишком уж странные фокусы выделывают отблески камина. Велю-ка я принести лампу.
Я потянулся к колокольчику и уже к нему притронулся, но не успел позвонить, потому что услышал какой-то звук у себя за спиной. Огонь был тусклым, углы комнаты тонули во мраке, но за высоким резным стулом явно сгустилась какая-то тень.
— Я должен в этом разобраться, — воскликнул я, — а иначе грош мне цена! — Выпустив колокольчик, я схватил кочергу и разворошил догоравшие угли. Потом решительно отступил назад и посмотрел на картину. Рама из черного дерева была пуста! В темном углу, где стоял резной стул, послышался тихий шелест: из тени показалась женщина с картины — она двигалась ко мне.
Надеюсь, никогда в жизни мне не придется вновь пережить такой безграничный ужас. Даже под страхом смерти я не сумел бы пошевелиться или заговорить. То ли все известные законы природы утратили силу, то ли я сошел с ума. Я трясся всем телом, но (радуюсь, вспоминая это) не пустился бежать, пока по каминному коврику ко мне приближалась фигура в черном бархатном платье.
Меня коснулась рука — нежная, теплая, человеческая, — и тихий голос произнес:
— Ты звал меня. Я пришла.
От этого прикосновения и звука этого голоса мир словно перевернулся. Не знаю, как описать это словами, но не было уже ничего страшного или даже необычного в том, что портреты облекаются плотью; происшедшее представлялось совершенно естественным, правильным и бесконечно желанным.
Я накрыл ее руку своей. Перевел взгляд с незнакомки на свой портрет. Его не было видно в слабых отсветах камина.
— Мы не чужие друг другу, — сказал я.
— О да, не чужие.
Сияющие глаза заглядывали в мои, алые губы почти касались моего лица. Ощутив, что обрел главное в своей жизни сокровище, которое считал безнадежно потерянным, я вскрикнул и обнял ее. Это было не привидение, это была женщина, единственная женщина в целом свете.
— Как давно я тебя потерял? — спросил я.
Она откинулась назад, повиснув на руках, обхвативших мою шею.
— Откуда я могу знать? В преисподней не считают время.
Это был не сон. О нет! таких снов не бывает. Хотел бы я, чтобы бывали. Разве могу я в снах видеть ее глаза, слышать ее голос, чувствовать щекой прикосновение ее губ, целовать ее руки — как в ту ночь, лучшую в моей жизни! В первые минуты мы молчали. Казалось, довольно было после долгого горя и мук Вновь ощутить на себе Объятья милых рук.
Мне очень трудно рассказывать эту историю. Какими словами описать то, что я испытывал, сидя рядом с ней, держа ее руку и глядя в ее глаза? Это было блаженство воссоединения, воплотившихся надежд и мечтаний.
Может ли это быть сном, если я оставил ее сидеть на стуле с прямой спинкой и сам спустился в кухню сказать служанкам, что на сегодня они свободны, что я занят и прошу меня не беспокоить; потом собственноручно принес дрова для камина и, переступив порог, обнаружил ее на том же месте? Я видел, как обернулась ее темноволосая головка, как в милых глазах засветилась любовь; бросившись к ее ногам, я благословил день своего рождения, ибо получил от жизни такой неоценимый подарок.
Милдред я не вспоминал; все другое в моей жизни было сном, а это — это была сплошная упоительная реальность.
— Не знаю, — сказала моя гостья, когда мы, как верные любовники после долгой разлуки, налюбовались друг другом, — не знаю, что ты помнишь из нашего прошлого.
— Ничего, кроме того, что люблю тебя — и всю жизнь любил.
— Ничего? В самом деле ничего?
— Только то, что я бесконечно тебе предан, что мы оба страдали, что… А что помнишь ты, моя драгоценная госпожа? Объясни мне, помоги понять. Но нет… я не хочу понимать. Достаточно того, что мы теперь вместе.
Если это был сон, почему он никогда не повторялся?
Она склонилась ко мне, одной рукой обняла за шею и притянула мою голову себе на плечо.
— Похоже, я привидение, — произнесла она с тихим смехом; от этого смеха во мне как будто пробудились воспоминания, однако я не сумел их удержать. — Но ведь мы с тобой так не думаем, правда? Я расскажу тебе все, что стерлось у тебя из памяти. Мы любили друг друга (о нет, это ты не забыл) и после твоего возвращения с войны собирались пожениться. Наши портреты были написаны перед расставанием. Я изучала науки и знала больше, чем полагалось женщинам в те дни. Милый, когда ты уехал, меня объявили ведьмой. Судили. Потом сказали, что меня следует сжечь. Я наблюдала за звездами и обладала знаниями, недоступными другим женщинам, поэтому меня всенепременно требовалось привязать к столбу и подвергнуть сожжению. А ты был далеко!
Она задрожала всем телом. Боже, в каком сне мне могло присниться, что мои поцелуи способны унять эту бурю воспоминаний?
— В последнюю ночь, — продолжала она, — ко мне явился дьявол. До этого я была ни в чем не повинна — тебе ведь об этом известно? И даже тогда я согрешила только ради тебя… ради безмерной любви к тебе. Явился дьявол, и я обрекла свою душу неугасимому огню. Но я получила хорошую цену. Мне было позволено вернуться через свое изображение (если кто-нибудь, глядя на него, этого пожелает), пока портрет остается в своей раме из черного дерева. Резьба на ней сделана не человеческой рукой. Я получила право вернуться к тебе, душа моей души. Но я получила кое-что еще, о чем ты сейчас узнаешь. Они сожгли меня как ведьму, подвергли адским мукам на земле. Эти лица, обступившие меня со всех сторон, треск дров и удушающий дым…
— Нет, любимая, стой, не надо!
— Той же ночью моя матушка, сев перед портретом, заплакала и запричитала: «Вернись ко мне, мое бедное потерянное дитя!» И я с радостно бьющимся сердцем шагнула к ней. Но она отшатнулась, кинулась прочь с криком, что увидела привидение. Она сложила наши портреты обратной стороной наружу и снова вставила в раму. Матушка обещала, что мой портрет останется здесь навечно. Ах, все эти годы мы провели лицом к лицу!
Она помолчала.
— Но как же человек, которого ты любила?
— Ты вернулся домой. Мой портрет исчез. Тебе солгали, и ты женился на другой, но я знала, что однажды ты снова явишься в мир и я тебя найду.
— Это была вторая часть платы?
— Да, — медленно проговорила она, — второе, за что я продала душу. Условие таково: если ты тоже откажешься от надежды на райское блаженство, я останусь живой женщиной, не покину твой мир и сделаюсь твоей женой. О дорогой, после всех этих лет, наконец… наконец!
— Если я пожертвую своей душой, — сказал я, и эти слова не показались мне бессмыслицей, — то в награду обрету тебя? Как же так, любимая, ведь одно противоречит другому. Моя душа — это ты.
Она смотрела прямо мне в глаза. Что бы ни произошло в прошлом, настоящем, что бы ни сулило будущее, в тот миг наши души встретились и слились воедино.
— Итак, ты решаешь, решаешь обдуманно, отказаться ради меня от надежды на райское блаженство, как я отказалась ради тебя?
— От надежды на райское блаженство я ни за что отказываться не стану. Скажи, как нам устроить себе райскую обитель здесь, на земле?
— Завтра, — отозвалась она. — Приходи сюда один завтра ночью (полночь — время духов, не так ли?), я выйду из картины и больше туда не вернусь. Я проживу с тобой жизнь, умру и буду похоронена, и это будет мой конец. Но прежде, душа моей души, нас ожидает жизнь.
Я склонил голову к ней на колени. Меня одолела странная сонливость. Прижимаясь щекой к ее ладони, я перестал что-либо сознавать. Когда я проснулся, в незанавешенном окне занималось призрачное ноябрьское утро. Голова моя опиралась на руку и покоилась — я проворно выпрямился — ах, не на колене моей госпожи, а на расшитом вручную сиденье стула с прямой спинкой. Я вскочил на ноги. Застывший от холода и одурманенный снами, я все же обратил взор к картине. Она была там, моя любовь, моя госпожа. Я простер вперед руки, но страстный возглас замер у меня на устах. Она сказала — в полночь. Малейшее ее слово для меня закон. Я встал перед ее портретом и всматривался в ее зеленоватые глаза, пока мои собственные от безумного счастья не наполнились слезами.
— Милая, милая моя, как пережить часы до нашей новой встречи?
И ни разу меня не посетила мысль, будто эти высшие и завершающие мгновения моей жизни были сном.
Неверными шагами я покинул гостиную, рухнул на кровать и крепко заснул. Проснулся я уже в полдень. К ланчу должны были прибыть Милдред с матушкой.
О существовании Милдред и об ее грядущем приходе я вспомнил только в час.
Вот тут начался истинный сон.
Остро осознавая, насколько бессмысленны все действия, не связанные с нею, я отдал распоряжения по приему гостей. Когда Милдред с матушкой явились, я встретил их приветливо, но свои любезные слова слышал как бы со стороны. Мой голос звучал как эхо, душа в беседе не участвовала.
Тем не менее я как-то держался до того часа, когда в гостиную принесли чай. Милдред и ее матушка поддерживали беседу, изрекая одну учтивую банальность за другой, я терпел, как праведник, осужденный в преддверии райской обители на сравнительно легкое испытание чистилищем. Поднимая глаза на свою любимую в раме из черного дерева, я чувствовал, что все предстоящее: несусветные глупости, пошлости, скука — ничего не значит, ведь в конце меня ожидает встреча с нею.
И все же, когда Милдред, заметив портрет, молвила: «Спесива не в меру, вы не находите? Театральный персонаж, наверное? Из ваших дам сердца, мистер Девинь?» — мне сделалось дурно от бессильного гнева, а тут еще Милдред (как мог я восхищаться этим личиком буфетчицы — такому место только на бонбоньерке!), накрыв своими курьезными оборками ручную вышивку, взгромоздилась на стул с высокой спинкой и добавила: «Молчание означает согласие! Кто она, мистер Девинь? Расскажите нам о ней: не сомневаюсь, с ней связана какая-то история».
Бедная малышка Милдред улыбалась в безмятежной уверенности, будто я с зачарованным сердцем ловлю каждое ее слово; Милдред, с перетянутой талией, в тесных ботинках, вульгарным голосом разглагольствовала, расположившись на стуле, где перед тем сидела, рассказывая свою историю, моя госпожа! Это было невыносимо.
— Не садитесь на этот стул, — сказал я, — он неудобный!
Но предупреждение не подействовало. Со смешком, на который отозвался злой дрожью каждый нерв в моем теле, она продолжала:
— Бог мой, мне сюда нельзя? Ну да, здесь ведь сидела эта ваша приятельница в черном бархате?
Я посмотрел на стул, изображенный на картине. Он был тот же самый — Милдред расположилась на стуле моей госпожи. В тот миг я с ужасом осознал, что Милдред реальна. Так это все же была реальность? Если бы не случай, разве смогла бы Милдред занять не только стул моей госпожи, но и само ее место в моей жизни? Я встал.
— Надеюсь, вы не сочтете меня невежливым, но я должен ненадолго уйти.
Не помню, на какой предлог я сослался. Придумать подходящую ложь не составило труда.
Видя надутые губки Милдред, я понадеялся, что они с матушкой не останутся на обед. Я бежал. Это было спасение — остаться одному на промозглой улице, под облачным осенним небом, и думать, думать, думать о моей возлюбленной госпоже.
Часами я бродил по улицам и площадям, переживая заново каждый взгляд, слово, касание руки — каждый поцелуй; я был невыразимо, бесконечно счастлив.
О Милдред я совсем забыл; мое сердце, душу и дух заполняла собой женщина в раме из черного дерева.
Услышав, как сквозь туман прозвенело одиннадцать ударов, я повернул домой.
На моей улице волновалась толпа, в воздухе разливался слепящий красный свет.
Дом был охвачен пламенем. Мой дом!
Я протиснулся через толпу.
Портрет моей госпожи — уж его-то я как-нибудь спасу.
Прыгая по ступеням, я как сквозь сон (и это действительно походило на сновидение) увидел Милдред: она высовывалась в окно второго этажа и заламывала руки.
— Посторонитесь, сэр! — крикнул пожарный. — Нам надо спасти молодую леди.
А моя леди, как же она? Ступени трещали и дымились, раскаленные, точно в преисподней. Я стремился попасть в комнату, где висел портрет. Это прозвучит странно, но я чувствовал только одно: картина нужна нам, чтобы вместе любоваться ею все дни своей долгой и радостной семейной жизни. Мне не приходило в голову, что портрет и моя госпожа едины.
Достигнув второго этажа, я ощутил у себя на шее чьи-то руки. Черт лица было не разобрать в густом дыму.
— Спаси меня, — прошептал женский голос. Схватив женщину на руки, я по шатким ступеням понес ее прочь от опасности. Сердце охватила странная тоска. Я нес Милдред. Я понял это, как только ее коснулся.
— Не подходите к дому! — кричали в толпе.
— Все уже в безопасности! — крикнул пожарный.
Из окон вырывались языки пламени. На небе сгущалось зарево. Я вырвался из рук, старавшихся меня удержать. Взлетел по ступеням. Пробрался по лестнице. Внезапно мне сделался понятен весь ужас случившегося. «Пока мой портрет остается в этой раме из черного дерева». Что, если и портрет, и рама погибнут?
Я сражался с огнем, удушьем и собственной неспособностью его одолеть. Я должен был спасти картину. Вот и гостиная.
Ворвавшись туда, я увидел мою госпожу. Клянусь, сквозь дым и пламя она тянула ко мне руки — ко мне, пришедшему слишком поздно, чтобы спасти ее, спасти счастье всей своей жизни. Больше я ее не видел.
Прежде чем я успел до нее дотянуться или хотя бы ее окликнуть, пол подо мной раздался и я упал в бушевавшее внизу пламя.
Как меня спасли? Разве это важно? Как-то спасли — будь они неладны. Тетушкина мебель сгорела полностью. Друзья указывали, что, поскольку обстановка застрахована на крупную сумму, неосторожность заработавшейся допоздна горничной не нанесла мне никакого урона.
Никакого урона!
Так я обрел и потерял свою единственную любовь.
Всей душой и всем сердцем я отвергаю мысль, что это был сон. Таких снов не бывает. Сновидения тоскливые и мучительные — это пожалуйста, но сны о совершенном, невыразимом счастье? Нет, моя последующая жизнь — вот она действительно сон.
Но если я так считаю, почему я тогда женился на Милдред, растолстел, поскучнел и раздулся от самодовольства?
Говорю вам: все это сон; единственной реальностью была моя дорогая госпожа. И какое значение имеет все то, что человек делает во сне?
Пер. с англ. Л. Бриловой