Книга: Сущий рай
Назад: Восемь
Дальше: Примечания

Девять

Когда Крис мчался по поселку, те из его обитателей, которые встречались ему на дороге, смотрели на него в изумлении, потом переглядывались между собою: вот еще один сумасшедший иностранец. Он бежал, спотыкаясь, по крутой каменистой тропинке, подымавшейся к утесам, замедляя бег на крутом подъеме. В своем смятении и поспешности он дважды поскользнулся и упал. Каждый раз он вскакивал на ноги, едва ощущая ссадины, и бежал дальше, пока не очутился, задыхающийся и дрожащий, на самом краю обрыва. Двадцатью футами ниже скала выпячивалась, образуя широкий выступ, и ему пришлось пройти шагов пятьдесят вправо, чтобы найти место, где утес обрывался прямо в море.
Теперь он шел, а не бежал, потому что был слишком утомлен своим неистовым бегом, и пока шел, помимо воли, видел все, что его окружало. Он остановился на краю обрыва, пораженный красотой пейзажа. Ветер стих. Теплый мягкий бриз овевал вершину утеса, и золотое солнце заката заливало беспредельную синеву океана и неба чистым ослепительным светом. Не было слышно ни звука, кроме тяжелого мерного рокота гладких волн, разбивающихся в пену у его ног, и кроме биения его собственного сердца. Далеко на севере треугольный парус рыбачьей лодки покачивался, как хрупкий мотылек, на синей воде. Пока он стоял, не решаясь совершить последний прыжок, глубоко взволнованный этим необъятным стихийным великолепием, одна из весенних бабочек, нежная лимонница, промелькнула мимо него.
Нисходящий ток воздуха подхватил маленькое насекомое и повлек его вниз, к острым камням и всепоглощающему морю. Крис следил за ним с напряженным вниманием. Бабочка беспомощно трепыхалась и, уносимая вниз, скрылась из виду, едва не налетев на острый выступ скалы, потом появилась снова, летя на легких крыльях по направлению к морю. Неужели она будет бессмысленно стремиться вперед, пока наконец не упадет, обессиленная, в воду и не утонет? Но нет! Она поднялась выше, покружила и попала в другой ток воздуха, который благополучно принес ее обратно на землю. Крис следил за ее танцующим полетом, пока она не исчезла в яркой желтизне цветущего дрока. Он вздрогнул и перевел дух.

 

«Если меня так беспокоит смерть такого ничтожного создания, почему я так равнодушен к моей собственной смерти? На краю бесплодной земли и бесплодного моря, под этим самым солнцем, зародилась жизнь. Миллионы столетий жизнь боролась и погибала, сломленная силой стихий. И все же она всегда передавалась дальше и дальше. Соль моря в моей крови, лучи солнца и элементы земли — все в клетках моего тела. На всем необозримом протяжении времени сколько было препятствий самому моему появлению на свет! Одно разорванное звено в этой неизмеримой цепи жизни — и меня бы никогда не было. А я живу. Я человек, существо той удивительной новой породы, которая сделала большой скачок вперед по сравнению со всеми остальными, больший, чем первое млекопитающее по сравнению с первой амебой. Мы жалкие животные, и однако, мы дерзнули осмыслить мир и управлять им, когда все остальные слепо и инстинктивно повиновались судьбе. Вместо „я должно“ насекомого, у меня есть человеческое „я могу“. Одним шагом я могу навсегда оборвать одну нить в этой огромной пряже, которая прялась тысячу миллионов лет. Как могла знать амеба, что она приведет ко мне? Как могу я знать, к чему приведу я?
Меня судили и приговорили. Но кто и как? Предрассудки вчерашнего дня и мелочные нужды сегодняшнего. Но я принадлежу завтрашнему дню, всем завтрашним дням, которым не видно конца. Что, если мне суждено предстать перед трибуналом более высоким, чем глупая каста суетных педантов и ее невежественный представитель? Жизнь как таковая не осудит меня.
У меня есть человеческое „я могу“. Я могу принять или отвергнуть жизнь. Я могу назвать ее мерзкой и отвратительной или назвать ее прекрасной и желанной. Но что бы я ни сказал, жизнь останется жизнью. И другого пути нет. Я не могу быть и не быть. Стану ли я одним из тех дураков, которые считают себя выше жизни, а стыдятся своих кишок и половых органов? Буду ли я одевать свои игрушечные антипатии в лохмотья и заплаты прогнившего интеллектуализма и называть это философией? Буду ли я одним из гнуснейших трусов, стану ли я помогать уничтожать других, уничтожая самого себя? Буду ли я презреннейшим изменником, предам ли я самую идею жизни? Зачем мне позволять этим сутенерам смерти губить мою энергию и мою способность к жизненному опыту? Им погибать, ибо они безжизненны; мне жить и бороться, чтобы жизнь продолжалась. Они стоят у конца, а я у начала…
Правда, до сих пор все, что я пытался сделать, кончалось неудачей…»
При этой мысли его почти восторженная вера в положительное добро поколебалась. Исчезло грандиозное видение непрерывного и эволюционирующего органического процесса, простирающегося назад, в немыслимо далекое прошлое, и триумфально устремляющегося в безграничное будущее, исчезло чувство, что сам он участник, пусть ничтожный и жалкий, этого необычайного и удивительного процесса. Ему пришло на ум, что каким бы истинным ни было это видение, оно было истинным только в общем, широком смысле и на большие отрезки времени. Разве оно обязательно подтверждается его частным случаем, разве оно обязательно истинно для такого короткого срока, как одно столетие? Великие космические силы не только творят, но и разрушают, не только взращивают жизнь, но и прекращают ее. Целые биологические виды, не говоря уже о бесчисленных особях, были отвергнуты. Что, если он — один из отвергнутых, конец, а не начало, один из тех, кто должен довольствоваться тем, что его раздавят, освобождая место для более приспособленных организмов?
Когда видение исчезло, растворившись в сомнениях, на его месте возникли, вспышка за вспышкой, воспоминания последних месяцев, и каждая вспышка была жестоким болезненным ударом. Он снова пережил удар своего внезапного вынужденного ухода из колледжа и гибели всех своих честолюбивых замыслов. Он снова неловко фехтовал словами в дискуссиях с мистером Чепстоном и презирал себя за то, как сам напросился на отказ. Он опять пережил горькое унижение приезда домой, позор своего несчастного, никчемного семейства. Снова он пытался внушить Жюли отвращение к торговле собственным телом и интуитивное недоверие к подобного рода сделкам; и снова терпел неудачу. Он с болью видел себя жертвой презренной интриги, одурачившей его и Гвен, и мучился ее унижением. Он сносил наглость и глупость этой богатой обезьяны — Риплсмира, и на опыте познавал разочарование от бесполезного труда. Какой был толк от того, что он видел безумие и бессмысленный оптимизм отцовских планов, если он оказался бессилен что-либо предпринять?
Снова он испытал почти ослепляющий удар страшной исповеди Жюли, ворвавшейся, как волна ужаса, в тот маленький уголок счастья с Мартой, который он так тщательно и с такой предусмотрительностью отгородил от внешнего мира. Он снова пережил свои отчаянные, но бессмысленные попытки спасти Жюли и вселить в нее надежду. Мертвое лицо отца возникло перед ним с пугающей и настойчивой живостью. Все сомнения и самообвинения, с которыми, как ему казалось, он покончил навсегда, снова обступили его. Единственное, что он мог сделать для своей матери, это приставить ее сиделкой к Жюли. И еще одно поражение: он был бессилен воздать должное тем, кто ограбил его отца и его самого. Горькие и презрительные слова из письма мистера Чепстона бешено плясали перед его глазами, и он снова и снова содрогался от унижения, что его не приняли даже на жалкое место учителя.
Неужели таков удел человеческий? Неужели многие миллионы лет борьбы неисчислимых неведомых предков нужны были только для того, чтобы привести к подобной цепи мелочных бедствий и бессмысленных поражений? Что может он дать миру, он, который в страстно-честолюбивых мечтах оказывал ему такие благодеяния? Он не мог помочь даже самому себе! Какая суета и какое пустое тщеславие! По сравнению со всеми этими неудачами, такими несущественными для других и в то же время такими убийственными для него, какое имело значение, что он побил Анну ее же оружием или что его приняла Марта? Доблестная победа над двумя не знающими жизни девчонками! Сомнительное утешение — сделаться любовником Марты только для того, чтобы вовлечь ее в свои неудачи, навязать ей свою опустошенность и безнадежность, вызывать в ней сострадание, а не восторг, не трепет.
И это не все. Когда смотришь не внутрь себя, на свою жизнь и чувства, а во внешний мир, открывается еще более обескураживающее зрелище. Какая судьба ожидает его как типичного представителя человеческого рода? Его страна колеблется между циническим оппортунизмом и невежественным корыстолюбием; она порабощена прошлым, ложно понимает настоящее и не заботится о будущем, притом постоянно восхваляет себя за бездействие. Терпеливые усилия и энергия порядочных людей пропадали зря в этом царстве политического мошенничества, тупости и патентованного самодовольства. Беспомощная Европа в руках кровожадных фанатиков, которые губят пламенные надежды и достижения медленных столетий. От проповеди насилия как средства чего-то добиться они перешли к применению насилия во имя самого насилия и хвастаются теперь этим возвратом к средневековью как вершиной цивилизации. Прикрываясь исторической необходимостью, они цинично унизили власть, заставив ее служить честолюбию шайки разбойников.
Насилие порождает лишь насилие. Применение грубой силы ведет за собой лишь право обращения к силе еще более грубой. Фанатичная приверженность силе ради силы крепнет, и так может длиться без конца, пока силу эту, в свой черед, не сокрушит нечто более могущественное или хитроумное. Слепая любовь к насилию, равно как и опасная игра в свержение законных правительств, слепые страсти и предрассудки невежества неуправляемых широких масс, приводят нас лишь к опасной грани революций и следующих за ними жестоких войн. Может ли надежда на мудрость и разум, которые должны возобладать в наших отдаленных потомках, искупить ближайшую и неизбежную перспективу кровавого разрушения? Есть ли альтернатива безжалостному насилию и безумию? Посмеем ли мы просить женщин рожать нам детей, чья участь стать рабами самовластительных и алчных тиранов или же жертвами — убитыми, изувеченными, отравленными, гибнущими от голода и в конечном счете уничтожаемыми в бессмысленной братоубийственной войне?
Крис порывистым жестом закрыл лицо руками и зарыдал в припадке отчаяния. Лучше, гораздо лучше покончить с этим сейчас же раз и навсегда, чем быть беспомощным свидетелем одичания человечества, чем поощрять самим фактом своего существования эту кровожадную тупость, и покончить со страданиями при виде чужих страданий, только подвергшись той же участи. Надеяться не на что — ни для себя, ни для других.
Он приблизился к самому краю и взглянул вниз, на мощный прибой, свирепо бьющийся в белой пене о влажные зазубренные скалы. Потом вдаль, за синие гряды волн, к той, почти неразличимой черте, где пылающее солнцем море встречает сияющее солнцем небо на беспредельном горизонте, безмятежном, спокойном и прозрачном…

 

«Если я потерпел неудачу, только ли я один виноват в этом? Разве другие тут ни при чем? Моя ли вина, что я родился в обществе, которое относится с такой бережностью к своим бумажным богатствам и с таким пренебрежением — к живому богатству, к живым человеческим существам? Только ли моя вина, что общество не находит мне места, не может меня использовать? И даже если это моя вина, разве не трусость — отказываться сделать еще одно усилие? Сколько раз за долгую историю живых существ, от которых я произошел, одно последнее усилие, один последний бросок рыбы, один последний прыжок млекопитающего, одно усилие мозга или мускулов, казалось бы, побежденного человека, спасало всю цепь Жизни и оставляло и меня в живых? Когда я издевался над Чепстоном, говоря о дезертирах, я совершенно серьезно считал, что мы должны дезертировать, но не от жизни, а от разрушения жизни.
Что такое самоубийство — самый легкий или самый трудный выход? Мне трудно вернуться в Англию с той повестью, которую я должен рассказать, еще труднее получать отказ от одного циничного хозяина за другим в отчаянных поисках работы и труднее всего думать, что мне, может быть, придется жить на то, что соизволит дать мне Марта от щедрот своих. Это будет трудный, жестокий урок; он научит меня смирению; это гораздо труднее, чем сохранить свою гордость, бросившись с этого обрыва.
Я принял жизнь от женщины; так почему же мне не позволить другой женщине дать мне средства к жизни? Если она отступится от меня, у меня еще будет время и возможность покончить с собой. Почему не сделать еще одно усилие?
Эта битва между грубой силой и хрупкой изворотливостью стара как сама жизнь. И грубая сила не всегда побеждала. Сколько раз огромный поток, страшные средства нападения и несокрушимые средства защиты склонялись перед более быстрым умом и более гибкой изворотливостью. Чудовищные ящеры вымерли, а физически слабые потомки лемуров наследовали землю. Теперь снова разыгрывается битва между теми из нас, кто хочет вернуться к грубой шкуре и попирающему копыту, и теми, кто делает ставку на свободную волю и быстрый ум. Против попытки поставить нас в шоры, навязать нам стандарт, мы обращаемся к восстанию, несущему плоды жизни, к эксперименту. Против угнетения мы выставляем знамя свободы. Против цинического консерватизма — веру в бесконечные искания. Против разрушительной революции — революцию в самом человеке. Против силы динамита — силу мысли и гибкого разума. Против религии смерти — нашу веру в жизнь.
Даже если они зальют нас кровью и сокрушат ужасом, они все-таки не могут победить нас окончательно. Их потомки должны будут следовать нашему пути, ибо это путь единственный. Они так же не могут вычеркнуть найденное нами или скрыть указанный нами путь, как христиане не могли уничтожить импульсы прошлого, которые восторжествовали над ними. Не мы единственные живем под угрозой разрушения. Такова была участь всех наших предков. И даже если разрушение нагрянет, тех, кто выживет, будет достаточно, чтобы указать путь для нового творения. Многое должно быть уничтожено, ибо в каждую эпоху жизнь человека слишком отягощена его прошлым. Наш долг — по отношению к прошлому — быть благодарным за то небольшое благо, которое оно нам доставило, и простить то злое и глупое, что досталось нам в наследство. Мы должны двигаться дальше.
Я не признаю отчаяния. Я не допускаю, что жизнь положительно нехороша и что мы должны оставить надежду. Мы сами смертны и преходящи, но зародышевая плазма человеческого рода бессмертна. Где мы потерпели неудачу, другие добьются успеха. Я не считаю истинными правителями диктаторов, королей, президентов с их армиями и парламентами, богатых беззастенчивых циников. За семь столетий их владычества пользы от них было куда меньше, чем вреда. Настоящие правители — это те, кто мыслил для нас, открывал для нас, изобретал для нас; находил для нас новые пути к познанию. Тупой римский легионер убил Архимеда, но мы до сих пор пользуемся принципами, зародившимися в мозгу ученого.
Не признаю я и права одной нации управлять другою, если только не по взаимному соглашению или по праву более высокоорганизованного сознания. Превосходство допустимо только там, где оно добровольно признается низшими и используется для их блага. Если они не способны воспользоваться этим для своего блага, тогда и только тогда они гибнут — по собственной глупости и неприспособленности к жизни. Я не житель одной произвольно очерченной части нашей маленькой планеты, а часть целого. И если в других закоулках этого огромного скопления элементов есть жизнь, я часть и ее тоже.
Я никогда не признаю, что лучше не родиться, чем быть. Я никогда не признаю, что опыт сознательной жизни, как бы ни был он краток и несовершенен, есть не что иное, как несчастье и бедствие. Наоборот, это увлекательнейший эксперимент, и мы будем достойны только осуждения и презрения, если не сумеем ничего из него извлечь. И если мы верим в бессмертие рода человеческого, тогда есть смысл думать и дерзать выше наших возможностей. То, что могу сделать один я, если даже мне это удастся, столь ничтожно, что кажется смехотворным. И однако, то, что выпадет на мою долю, я должен постараться сделать. Скалистый бастион, ограждающий плодородную землю, построен из бесчисленных скелетов мельчайших существ, живущих только один раз. Я должен сознавать, что сам я — не больше чем один из них в общем гигантском процессе, но, конечно, и не меньше; я — один из статистов в титанической драме, начало которой мы можем только угадывать и которой, может быть, никогда не будет конца.
Я отвергаю все вероучения, догмы всех фанатиков, все иллюзии на час. Я вверяю себя жизненному импульсу. Если он окажется ложным, тогда правы худосочные метафизики, и жизнь — всего лишь иллюзия. Если он окажется истинным, тогда я должен прожить свою жизнь в служении истине. Я расправился со своим прошлым, я признал собственное ничтожество, я смирился перед величием жизни. Но да придаст мне мужества и надежды то, что, несмотря на всю мою незначительность, я все же участник и не последний участник этого удивительного эксперимента. Я знаю, что никогда не увижу мир более совершенных людей, о которых я мечтаю, этот мир, который так мучительно близок и так далек, к которому, как нам кажется, мы могли бы прийти, сделав одно-единственное усилие, если бы мы не были уверены, что этого усилия мы не сделаем. Но некоторые из нас должны сделать попытку. Солнце еще не умерло и, может быть, не умрет никогда. И если я должен верить, то пусть это будет вера, что на скале, построенной бесчисленными поколениями человеческих существ, живущих один только раз, будут жить люди, настолько же более чуткие, и сильные, и мудрые, чем мы, насколько мы более сильны, мудры и чутки, чем наши предки десять миллионов лет тому назад. И если все это кончится неудачей, у нас останется по крайней мере великая радость самой попытки.
Попытаюсь начать сначала».

 

С жестом приятия всего, что есть на свете, жестом, обращенным к морю и солнцу, этим творцам жизни, Крис повернулся и не спеша пошел назад к поселку.

notes

Назад: Восемь
Дальше: Примечания