Книга: Проклятые короли. Том 2
Назад: Глава V Конш
Дальше: Эпилог Иоанн I Неизвестный

Часть четвертая
Зачинщик войны

Глава I
Изгой

Целых три года Робер Артуа, как подстреленный тигр, бродил у рубежей государства Французского.
Родич королей и принцев всей Европы, племянник герцога Бретонского, дядя короля Наваррского, брат графини Намюрской, свояк графа Геннегау и принца Тарантского, кузен короля Неаполитанского, короля Венгерского и еще многих других, он на сорок шестом году жизни превратился в одинокого бродягу, перед которым одна за другой захлопывались двери всех замков. Денег у него было в избытке, недаром он взял у сиенских банкиров заемные письма, но никогда ни один паж не заглядывал в ту харчевню, где останавливался Робер, чтобы попросить его отобедать в замке от имени своего сеньора. Случались в этих краях и турниры. Каждый ломал голову, как бы половчее не пригласить Робера Артуа, этого изгоя, этого подделывателя бумаг, которого прежде усадили бы на самое почетное место. Управитель почтительным, но ледяным тоном передавал ему приказ: его светлость граф сюзерен просит Робера Артуа избрать себе для прогулок какое-нибудь более отдаленное местечко. Ибо его светлость граф сюзерен, или герцог, или маркграф отнюдь не желал ссориться с королем Франции и отнюдь не стремился оказывать гостеприимство опозорившему себя человеку, лишенному гербов и собственного знамени.
И Робер пускался куда глаза глядят в сопровождении одного лишь своего слуги Жилле де Неля, весьма подозрительного субъекта, который вполне созрел для петли, но зато был слепо предан своему хозяину, как некогда был предан ему Лорме. За это Робер платил ему тем, что дороже денег, – близостью знатного сеньора, попавшего в беду. Сколько вечеров во время своих блужданий провели они, играя в кости, пристроившись на уголке стола захудалой харчевни! И когда им уж очень становилось невтерпеж, оба дружно направлялись в первое попавшееся непотребное заведение, а во Фландрии их не счесть, да дебелых девок предостаточно.
Именно в таких местах и доходили до Робера вести о том, что делается во Франции, узнавал он их от торговцев, возвращавшихся с ярмарки, или от содержательниц непотребных домов, которые умели разговорить путешественников.
Летом 1332 года Филипп VI оженил своего старшего сына Иоанна, герцога Нормандского, на дочери короля Богемии Бонне Люксембургской. «Ах, так вот почему Иоганн Люксембургский велел своему родичу выставить меня из Брабанта, – решил Робер, – вот какой ценой оплатили его услуги!» По рассказам очевидцев, празднества в честь этого бракосочетания, состоявшегося в Мелене, пышностью своей превосходили все пиры и торжества, бывавшие доселе.
А Филипп VI, воспользовавшись тем, что в Мелен съехалось разом столько принцев крови и высшей знати, велел в торжественной обстановке пришить к своей королевской мантии крест. Ибо на сей раз вопрос о крестовом исходе был решен окончательно. Петр Палюдский, патриарх Иерусалимский, тоже прибывший в Мелен, вещал с соборной кафедры, и все шесть тысяч приглашенных на бракосочетание, в том числе тысяча восемьсот немецких рыцарей, дружно лили слезы умиления. Крестовый поход проповедовал в Руане епископ Пьер Роже, только что получивший эту епархию после Аррасской и Санской. Поход был назначен на весну 1334 года. В портах Прованса – в Марселе, в Эг-Морте – спешно строили целую флотилию. А епископ Мартиньи уже плыл по морям, ибо уполномочен он был передать вызов на бой Египетскому Судану!
Но ежели короли Богемии, Наварры, Майорки, Арагона, состоявшие, так сказать, в прихлебателях у короля Франции, ежели герцоги, графы и крупнейшие бароны, а также некоторые рыцари, любители военных авантюр, с восторгом последовали примеру французского короля, то провинциальные дворянчики с куда меньшим воодушевлением брали из рук проповедников красные, вырезанные из сукна кресты и не так уж рвались вязнуть в египетских песках. А король Англии в свою очередь отмалчивался, будто никакого похода в Святую землю и не предполагалось, а сам спешно обучал свой народ военному делу. И дряхлый папа Иоанн XXII, к тому же жестоко разругавшийся с Парижским университетом и его ректором Буриданом по вопросу о блаженном видении, тоже ухом не вел. Он только в весьма сдержанных выражениях благословил крестовый поход, но явно жался, когда его просили принять участие в общих на это расходах... Зато торговцы пряностями, благовониями, шелками, священными реликвиями, а также оружейники и кораблестроители, что называется, из кожи вон лезли, готовясь к походу.
Филипп VI уже назначил регентский совет на время своего отсутствия и взял клятву с пэров, баронов, епископов в том, что, ежели ему суждено окончить дни свои в заморских краях, они беспрекословно будут во всем повиноваться сыну его Иоанну и коронуют его на престол без дальних слов.
«Значит, Филипп не так-то уж уверен в законности своего правления, – решил про себя Робер Артуа, – раз он заранее хлопочет о том, чтобы сына его уже сейчас признали наследником престола».
Сидя за столом в харчевне перед кружкой пива, Робер не посмел признаться своим случайным собутыльникам, сообщившим ему эту весть, что он лично знаком с великими мира сего; не посмел он также признаться им, что состязался на копьях с королем Богемским, раздобыл митру для Пьера Роже, что подбрасывал на коленях теперешнего короля Англии и делил застолье с самим папой. Но запомнил все в надежде, что рано или поздно сумеет обернуть эти события себе на пользу.
Его держала только ненависть. Сколько лет ему отпущено еще прожить на этом свете, столько лет при нем останется эта оголтелая ненависть. В какой бы харчевне ни проводил он ночь, эта ненависть будила его с первым солнечным лучом, пробивавшимся в незнакомую комнату сквозь щелочку ставен. Ненавистью, как солью, он приправлял свою еду, ненависть стала его путеводной звездой.
Принято считать, что люди, сильные духом, как раз те, что умеют признать свою неправоту. Но, быть может, еще сильнее тот, что никогда ее не признает. Робер принадлежал именно к этим, ко вторым. Всю вину он валил на других, на мертвых и на живых: на Филиппа Красивого, на Ангеррана; на Маго, на Филиппа Валуа, на Эда Бургундского, на канцлера Сент-Мора. И от одного перегона до следующего все рос и рос список его врагов, куда он внес уже и свою сестру графиню Намюрскую, и своего свояка Геннегау, и Иоганна Люксембургского, и герцога Брабантского.
В Брюсселе он приблизил к себе весьма подозрительную личность, стряпчего по имени Ги, и его секретаря Бертело; так, с этих двух сутяг, он н начал сколачивать свой двор.
В Лувене стряпчий Ги раскопал монаха, невзрачного на вид и весьма неблаговидного поведения, некоего брата Анри де Сажбрана, который больше понаторел в ворожбе и угодных сатане делах, нежели в молитвах и милосердии. Припомнив уроки Беатрисы д'Ирсон, бывший пэр Франции с помощью брата Анри де Сажбрана давал христианские имена вылепленным из воска фигуркам и протыкал их иглой, приговаривая: «Вот это Филипп, это Сент-Мор, а это Матье де Три».
– А вот эту, видишь, эту, постарайся-ка проткнуть от макушки до пяток, ибо звать ее Жанна, она же хромоногая королева Франции. Только никакая она не королева, а сущая дьяволица!
Он раздобыл также симпатических чернил и писал на пергаменте заклинания, кои должны были упокоить вечным сном того, чье имя упоминалось в заклятии. Правда, требовалось еще сунуть пергамент в постель того, от кого надо было отделаться! Брат Анри де Сажбран, получив некоторую толику денег и целую кучу обещаний, отправился во Францию под видом нищенствующего монаха, запрятав под рясу целый пук заклятии, долженствующих упокоить вечным сном всех упомянутых в этих бумажонках
Со своей стороны Жилле де Нель вербовал наемных убийц, воров по призванию, всех сумевших убежать из тюрьмы молодчиков со зверскими рожами, которые готовы были на любое преступление, лишь бы не гнуть на поле спину. И когда Жилле вымуштровал своих доблестных вояк, Робер отрядил их в королевство Французское и повелел действовать преимущественно в дни больших сборищ или празднеств.
– Когда все глаза устремлены на ристалища или же в ушах стоит звон от проповедей, призывающих к крестовому походу, спина являет собой превосходную цель для кинжала.
После многодневной гонки по дорогам Робер сильно исхудал; морщины избороздили гладкое лицо, и злоба, сжигавшая его с минуты пробуждения до поздней ночи, не оставлявшая его даже во сне, придала его чертам какую-то законченность. Но в то же самое время от всех своих многочисленных приключений он помолодел душой. Ему нравилось в новых странах пробовать новые кушания, да и новых женщин тоже.
И если его попросили покинуть Льеж, то не за его былые прегрешения, а за то, что он нанял себе дом у некоего господина Аржанто и с помощью верного своего Жилле превратил его в настоящий притон с веселыми девками, так что шум по ночам мешал спать соседям.
Выпадали у него и славные деньки, выпадали и скверные, как, скажем, тот день, когда он узнал, что брата Анри де Сажбрана схватили в Камбре вместе со всем его грузом заклятий; был и другой, но лучше, когда один из его наемных убийц, вернувшись, объявил, что все его дружки не сумели пробраться дальше Реймса и что гниют они сейчас в тюрьмах «короля-подкидыша».
А тут еще Робер заболел, причем самым глупейшим образом. Как-то, когда он тихо жил в домике на самом берегу канала, где происходили состязания на шестах с лодок, он любопытства ради просунул голову до самой шеи в отверстие верши, которой было затянуто окошко. И просунул так здорово, что освободился лишь с трудом, расцарапав себе все щеки о проволоку. Царапины загноились, и вскоре у него началась лихорадка; четыре дня он стучал зубами в ознобе и уже готовился отойти в лучший мир.
Фламандские края ему окончательно опостылели, и он отправился в Женеву. Тут, болтаясь без цели по берегам озера, он узнал, что схватили его супругу графиню де Бомон и его троих сыновей. Филипп VI, желая наказать Робера, не остановился перед тем, чтобы заточить собственную свою сестру сначала в Немурскую башню, а затем в Шато-Гайар. В узилище Маргариты! Воистину Бургундия сумела взять реванш!
Из Женевы Робер Артуа под вымышленным именем, в скромной одежде горожанина пробрался в Авиньон. Тут он пробыл две недели и усиленно плел интриги в защиту своего правого дела. Столица христианского мира утопала в злате и окончательно погрязла во гресях. Только здесь тщеславие, суетность, пороки скрывались не под турнирными латами, нет, скрывались они под сутанами священнослужителей; свидетельством мощи были не наборная сбруя чистого серебра или шлем, украшенный страусовыми перьями, а митры, украшенные драгоценными камнями, золотые дароносицы, пожалуй вдвое тяжелее, чем кубок короля. Здесь сводились счеты не на поле боя, здесь ненавидели ближнего в ризнице. Исповедальни и те стали ненадежными; а женщины были изменчивее, злее, порочнее, чем где бы то ни было, коль скоро только путем греха они могли пробиться в знать.
И тем не менее никто не пожелал наживать себе неприятности, связавшись с бывшим пэром Франции. Они делали вид, будто такого не помнят. Даже в этом болоте Робер был как зачумленный. И к списку его врагов прибавились новые имена.
Однако ему отрадно было слышать от людей, что дела его кузена Валуа идут не так уж блестяще, как можно было подумать. Церковь подкапывалась под крестовый поход. Если Филипп VI со своими союзниками уплывет в заморские края и оставит Западную Европу на милость императора и английского короля, что-то с нами будет? И не дай бог, если эти два правителя еще к тому же и объединятся... Общий поход уже отложили на два года. Кончилась весна 1334 года, а еще ничего не было готово. Теперь шли разговоры уже о 1336 годе.
А Филипп VI, лично председательствовавший на сборище парижских богословов, состоявшемся на холме Сент-Женевьев, грозил выпустить грамоту против девяностолетнего старика папы и обвинить его в ереси, если тот не отречется от своих теологических заблуждений. Впрочем, кончина Иоанна XXII казалась всем неминуемо близкой – но так считали уже целых восемнадцать лет!
«Главное – выжить, – твердил про себя Робер, – выстоять, дождаться часа, когда в выигрыше окажусь я».
Кое-кто из его врагов уже уснул вечным сном, и это вселяло надежду. В конце минувшего года скончался главный казначей Форже; вслед за ним умер канцлер Гийом де Сент-Мор; тяжко заболел наследник престола Иоанн Нормандский, и, по слухам, даже самому Филиппу VI что-то неможется. Видать, ворожба Робера оказалась не таким уж никчемным занятием...
Во Фландрию Робер возвратился в одеянии послушника. И впрямь странный монах получился из этого великана! Капюшоп его плыл над толпой, и он шествовал по двору аббатства военным шагом и просил приюта, в коем не отказывают людям святой жизни, просил тем же самым голосом, каким требовал у оруженосца свое копье!
В городе Брюгге, сидя в монастырской трапезной и склонившись над миской с похлебкой на краешке длинного, в сальных пятнах стола, делая вид, что шепчет про себя молитвы, хотя из каждой помнил только по два слова, Робер вслушивался в голос брата-чтеца, который, устроившись в нише, выбитой как раз на половине стены, читал жития святых. Унылый, монотонный голос взлетал к сводчатому потолку, а оттуда обрушивался на застолье монахов; и Робер думал: «Почему бы и не кончить вот так? Покой, всеобъемлющий монастырский покой, свобода от всех и всяческих забот, отказ от мирской суеты, крыша над головой, размеренная по часам жизнь, конец бессмысленным скитаниям...»
Даже самый непоседливый, самый тщеславный, самый жестокий человек испытывает подчас эту тягу к покою, жаждет положить конец бурной своей деятельности. К чему вся эта борьба, все эти напрасные усилия, раз не миновать человеку превратиться в могильный прах? Робер подумывал об этом так же, как лет пять назад подумывал удалиться от света вместе с женой и детьми и зажить спокойной жизнью крупного сеньора-землевладельца. Но такие мысли нестойки. А Роберу они вечно приходили с запозданием, в ту самую минуту, когда уже назревало какое-нибудь новое приключение и возвращало к тому, что было подлинным его призванием, – другими словами, к действию и битвам.
Два дня спустя Робер Артуа повстречался в Генте с Яковом ван Артевельде.
Был он примерно ровесником Робера – тоже на пятом десятке. Квадратное лицо, брюхатый, крутобедрый, этот обжора и выпивоха никогда не терял разума от лишней кружки вина. В молодости он состоял в свите Карла Валуа, когда тот находился на острове Родосе, и постранствовал с ним немало; Европу он знал назубок. Этот пивовар, крупный торговец сукном, был вторым браком женат на девушке благородного происхождения.
Человек высокомерный, жесткий и изобретательный, он к тому же скоро стал влиятельным лицом сначала в родном своем городе Генте, который прибрал к рукам, а вслед за тем и во всех крупнейших фламандских коммунах. Когда сукновалы, суконщики, пивовары, в чьих руках сосредоточились все богатства Фландрии, желали сделать какое-нибудь представление сиятельному графу или даже самому королю Франции, они обращались именно к Якову ван Артевельде, дабы передал он их пожелания или изложил их претензии своим звучным голосом и ясными словами. Титула у него никакого не имелось, был он просто мессиром ван Артевельде, но все перед ним гнули шею. Врагов у него хватало с избытком, и в дорогу он пускался только под эскортом шестидесяти до зубов вооруженных слуг, и те терпеливо ждали у ворот дома, куда их хозяин был приглашен на обед.
Артевельде и Робер Артуа оценили друг друга и чуть ли не с первого взгляда поняли, что люди они одного пошиба, отважные, ловкие, здравомыслящие, и оба одержимы страстью господствовать.
То обстоятельство, что Робер изгнанник, ничуть не смущало Артевельде, напротив, эта встреча с бывшим знатным сеньором, с зятем короля, некогда самым могущественным человеком во Франции, а теперь ее заклятым врагом, могла обернуться для Гента неожиданно большой удачей. А в глазах Робера этот тщеславный купец заслуживал куда больше уважения, нежели дворянчики, захлопывающие перед его носом двери своих замков. Артевельде враждебно относился к графу Фландрскому, сиречь и к Франции, и пользовался среди сограждан неограниченным влиянием – а это главное.
– Мы недолюбливаем Людовика Неверского, который и стал-то нашим графом лишь потому, что при Касселе король перебил наше ополчение.
– Я там тоже был, – признался Робер.
– Граф появляется здесь лишь затем, чтобы стребовать с нас деньги, которые транжирит в Париже; он ровно ничего не смыслит в наших претензиях, да и смыслить не желает. Своей головы у него нету, он способен лишь на то, чтобы передавать нам дурные ордонансы короля Франции. Вот, скажем, нас обязали изгнать английских купцов. А мы ничего не имеем против английских купцов, и плевать нам на распри между королем Франции и его кузеном-королем Англии, будь причиной их крестовые походы или шотландский престол. А теперь Англия в отместку грозит прекратить нам поставку своей шерсти. А если это случится, то нашим сукновалам и ткачам, и здесь и по всей Фландрии, останется лишь одно – разбить свои станки и закрыть свою торговлю. Но в тот же самый день, ваша светлость, они возьмутся за ножи... и на нашей стороне будет также Геннегау, Брабант, Голландия, Зеландия, ибо страны эти связаны с Францией лишь брачными узами своих принцев и принцесс, а не сердцем народным, не народным желудком, и нельзя долго господствовать над народом, которого моришь голодом.
Робер внимательно слушал речи Артевельде. Наконец-то попался ему человек, который ясно излагает свои мысли, знает, о чем говорит, и, видимо, опирается на подлинную силу.
– Так почему бы вам, если мятеж неизбежен, почему бы вам открыто не перейти на сторону короля английского? – спросил Робер. – И почему бы вам не вступить в переговоры с императором Священной империи, а он, как вам известно, враг папы, а следовательно, и враг Франции, ибо она держит папу в кулаке. Ваши ополченцы – люди храбрые, но вся беда в том, что у вас нет конницы, и пехоте поэтому приходится ограничиваться мелкими стычками. Придайте-ка вашим ратникам отряд английских рыцарей, отряд немецких рыцарей и смело двигайтесь на Францию через графство Артуа. А там, ручаюсь, я наберу для вас еще немало людей...
Ему уже виделся этот союз, виделся сам он, несущийся галопом во главе целой армии.
– Представьте, ваша светлость, я и сам об этом частенько подумывал, – ответил Артевельде, – и, будь наши горожане поподатливее, было бы не так уж трудно договориться с королем Англии и даже с императором Людвигом Баварским. Жители коммун ненавидят графа Людовика, но тем не менее, когда речь заходит о правосудии, обращаются к королю Франции в надежде, что от него добьются справедливости. Они ведь присягнули королю Франции. Даже когда они подымаются против него с оружием в руках, все равно он как был, так и остается их государем. Кроме того, и надо признать, это был ловкий ход со стороны Франции, силой вынудили у наших городов обещание уплатить два миллиона флоринов папе, если те посмеют восстать против своего сюзерена, а ежели мы требуемую сумму не внесем, нам грозит отлучение от церкви. А люди боятся остаться без богослужений и священнослужителей.
– Другими словами, папа под этим давлением грозит отлучить вас от церкви или разорить, дабы ваши коммуны во время крестового похода сидели тихохонько. Но кто же заставит вас платить, когда французская армия увязнет в Египте?
– Вы же сами знаете, каковы простолюдины, – ответил Артевельде, – они осознают свою силу лишь в ту минуту, когда пускать ее в ход уже слишком поздно.
Робер единым духом осушил стоявшую перед ним огромную кружку пива; нет, решительно он пристрастился к этому напитку. И сидел, молча уставившись на деревянные панели, которыми были обшиты стены. Какой милый, какой уютный дом у Якова ван Артевельде – медь и олово начищены на славу; в полумраке поблескивает дубовая мебель.
– Стало быть, из-за верноподданнических чувств к королю Франции вы не заключаете союзов и не беретесь за оружие?
– Именно по этой причине, – подтвердил Артевельде.
Но природа наделила Робера слишком живым воображением. Вот уже три с половиной года, как он старался обмануть свою жажду отмщения жалкими средствами – напускал порчу, ворожил, посылал наемных убийц, но ни один из них даже не добрался до намеченной жертвы. И внезапно в голове его зародилась новая надежда, наконец-то достойная его, наконец-то чаяния его приобрели совсем иной размах.
– А если английский король станет королем Франции? – спросил он.
Артевельде поднял на Робера Артуа вопросительно-недоверчивый взгляд, словно плохо расслышал его вопрос.
– Я сказал, мессир, а если английский король станет королем Франции? Если он отстоит свое право на французский престол, если восстановит свои права, если докажет, что королевство Французское, в сущности, его королевство, если он станет вашим законным сюзереном?
– Ну, ваша светлость, по-моему, все это одни пустые мечты!
– Мечты? – вскричал Робер. – Но ведь этот спор так никогда и не был разрешен, и дело еще не проиграно! Когда моего кузена Валуа возвели на престол... вернее, когда я сам возвел его на престол – а как он меня за это отблагодарил, вы сами изволите видеть! – так вот, представители Англии явились отстаивать права королевы Изабеллы и ее сына Эдуарда. И не так уж это давно было, всего каких-нибудь семь лет назад. Их не выслушали потому, что не пожелали их слушать, и я лично проводил их на корабль. Вы сами зовете Филиппа «королем-подкидышем»; так почему бы вам не найти другого! А что вы скажете, если теперь вновь взяться за это дело и объявить в один прекрасный день вашим сукновалам, вашим ткачам, вашим купцам и всем жителям ваших коммун: «Ваш граф правит вами не по закону; вовсе не королю Франции обязан он давать присягу в вассальной верности. Ваш сюзерен не в Париже, а в Лондоне!»
Пусть мечта, но она одурманила Якова ван Артевельде. Шерсть, прибывающая морем с северо-запада, ткани, грубошерстные или тонкие, которые тоже морем отправляют обратно, торговля в портах – если вдуматься, то стоит, весьма стоит Фландрии обратить свой взгляд на королевство Английское. От Парижа нечего ждать, кроме сборщиков налогов.
– И вы считаете, ваша светлость, что хоть одного здравомыслящего человека на всем белом свете можно убедить в правоте ваших слов и что он согласится на такое предприятие?
– Только одного человека во всем белом свете, мессир, достаточно убедить, только одного: самого короля Англии.
А через несколько дней из Антверпена с бумагами на имя торговца сукном и в сопровождении Жилле де Неля, который для вящей правдоподобности тащил на спине тюк фламандских тканей, его светлость Робер Артуа отплыл в Лондон.

Глава II
Вестминстер Холл

И вновь сидел на троне король с короной на голове, со скипетром в руке, в окружении своих пэров. И вновь прелаты, графы и бароны стояли по обе стороны трона. И вновь клирики, ученые мужи, юристы, советники, сановники толпились вокруг.
Но не лилиями Франции была заткана королевская мантия, а львами Плантагенетов. И вовсе то не был дворец в Ситэ с его сводами, обрушивающими на головы толпы эхо их собственных голосов, а великолепная дубовая зала с огромными ажурными арками – словом, так называемый Вестминстер Холл. И собрались здесь шесть сотен английских рыцарей, съехавшихся из всех графств, и эсквайры и городские шерифы – словом, в этой зале, выложенной широкими квадратными плитами, заседал английский Парламент.
Однако собрали его лишь затем, чтобы выслушать, что будет говорить француз.
В пурпуровой мантии, накинутой на плечи, стоя как раз на середине каменной лестницы в глубине залы и словно бы весь окруженный золотым ореолом солнечного света, падающего из гигантского витража за его спиной, Робер Артуа держал речь перед представителями народа Британии.
Ибо с тех пор, как два года назад Робер покинул Фландрию, колесо судьбы сделало добрых четверть оборота. И в первую очередь скончался папа.
К концу 1334 года крохотный иссохший старичок, сумевший за годы своего самого долгого правления в истории папства дать Святой церкви надежных духовных руководителей и добиться ее материального процветания, вынужден был со смертного одра из зеленой опочивальни огромного Авиньонского дворца публично отречься от своих излюбленных положений, которые он защищал всю жизнь с превеликой верой в их правоту. Отрекся от своих писаний, проповедей, энциклик, дабы избежать раскола, которым грозил Парижский университет, подчиняясь приказам двора Франции, ради коего уладил он столько сомнительных дел и столько хранил его тайн. Под диктовку мэтра Буридана он написал все то, что положено считать догмой: ад существует и там полно грешников, которых поджаривают черти, и все это лишь для того, чтобы государям в этом мире легче было держать в кулаке своих подданных; врата рая открыты, как ворота гостеприимной харчевни для верных престолу рыцарей, честно рубивших неприятеля ради вящей славы своего государя, для безропотных прелатов, благословлявших крестовые походы, ибо, не будь рая, этим праведникам пришлось бы ждать Страшного суда, дабы улицезреть лик божий.
Да был ли Иоанн XXII в твердом уме и полной памяти, когда ставил спою подпись под этим вырванным силою отречением? На следующий день он отошел в мир иной. А на холме Сент-Женевьев нашлось немало злоязычных ученых теологов, изрекавших с усмешечкой:
– Теперь он на собственном опыте убедится, существует ад или нет!
Снова собрался конклав, но сразу начались такие интриги, такая путаница, что выборы папы на сей раз могли затянуться на еще больший срок, чем предыдущие. Франция, Англия, император Священной империи, смутьян король Богемский, ученейший король Неаполитанский, короли Майорки, Арагона, вся римская знать и миланские Висконти, и итальянские Республики – словом, все власть имущие жали на кардиналов.
Желая выиграть время и, с другой стороны, не желая поддерживать иной кандидатуры, кроме собственной, те, которые уже знали, что такое сидеть взаперти, все они пришли к одной и той же мысли: «Буду голосовать за того, у кого всего меньше шансов быть избранным».
Озарение свыше подчас может сыграть невеселую шутку! Кардиналы так дружно сошлись in petto на том, кто не имел ни малейших шансов на успех, на том, кто не может стать папой, что все написали одно и то же имя – Жака Фурнье, «белого кардинала», как его называли, ибо он до сих пор не расстался с прежним своим одеянием цистерцианского ордена. И не только кардиналы и народ, но и сам избранный были равно ошеломлены, когда стали известны результаты выборов. И первое, что заявил новый папа конклаву, что выбрали они, мол, осла.
Ну пожалуй, он слишком уж поскромничал.
Бенедикт XII, выбранный по чистому недоразумению, вскорости показал себя папой-миротворцем. Первым делом он попытался прекратить междоусобные войны, заливавшие Италию кровью, и восстановить, если только это вообще возможно, согласие между Святым престолом и Священной Римской империей. А ведь оказалось, что возможно. Людвиг Баварский весьма благосклонно отнесся к авансам Авиньона; и только-только дело пошло было на лад, как Филипп Валуа впал в великий гнев. Как так! Начинают такие важные переговоры, а он, первый монарх христианского мира, оказался в стороне? Стало быть, на Святой престол будет оказывать влияние кто-то другой, а не он?! Стало быть, дражайший его родич, король Богемский, должен будет отказаться от своих рыцарственных планов умиротворения Италии?
Филипп VI приказал папе Бенедикту XII отозвать своих послов, прервать переговоры под угрозой конфискации у кардиналов, проживающих на территории Франции, всего их имущества.
Потом в сопровождении все того же дражайшего короля Богемского, короля Наваррского и с многочисленной свитой баронов и рыцарей, вернее, уже с целой армией, Филипп VI в начале 1336 года отправился в Авиньон праздновать Пасху. Там им было дано свидание королю Неаполитанскому и королю Арагона. Таким манером хотели напомнить вновь избранному папе о его прямых обязанностях и дать ему понять, чего от него ждут.
Но Бенедикт XII тоже сумел на свой лад показать, что он уж вовсе не такой осел, как сам утверждал, и что королю, собравшемуся в крестовый поход, не след ссориться с папой.
В страстную пятницу Бенедикт взошел на кафедру, дабы произнести проповедь о мучениях господа нашего Иисуса Христа и одобрить крестовый поход. А что он мог сделать, когда вокруг Авиньона расположились лагерем четыре короля-крестоносца и две тысячи копий. Но в воскресенье на Фоминой неделе Филипп VI, отбывший на побережье Прованса осматривать свою великую флотилию, был весьма удивлен, получив послание, написанное на безупречной латыни, в котором с него, с Филиппа, снимались все его обеты и клятвы. Коль скоро между христианскими народами не прекращаются войны, Святой отец не желает, чтобы самые доблестные защитники христианской церкви отправились в заморские страны биться с неверными.
Так закончил в Марселе свой крестовый поход Филипп Валуа.
Выходит, впустую король-рыцарь взял над святым папой верх; бывший монах цистерцианского ордена вдвойне взял верх над королем. Благословляющая длань легко могла стать дланью отлучающей, и весьма трудно было представить себе крестовый поход, в самом начале своем отлученный от Святой нашей церкви!
«Уладьте, сын мой, ваши споры с Англией, ваши недоразумения с Фландрией; позвольте мне самому уладить недоразумения с императором; дайте мне свидетельство того, что в наших странах установлен добрый, прочный и длительный мир, и тогда вы с легкой душой можете отправляться в заморские страны обращать неверных на путь тех добродетелей, образцом коих вы сами явитесь в глазах всего света».
Ну что ж! Раз папа принуждает его сначала уладить недоразумения, Филипп их и уладит. И первым делом с Англией... напомнит молодому Эдуарду его вассальный долг и прикажет ему немедля выдать Франции этого изменника Робера Артуа, коего англичане пригрели у себя на груди. Лжевеликие души, будучи уязвлены, пытаются вот так взять какой-то, хоть жалкий, реванш.
Когда приказ о выдаче государственного преступника был доставлен в Лондон сенешалем Гиени, Робер уже прочно успел обосноваться при английском дворе. Его сила, повадки, краснобайство завоевали ему многочисленных друзей; Кривая Шея не мог им нахвалиться. А молодому королю позарез требовался человек такого опыта, который назубок знал все французские дела. И кто же был больше в них осведомлен, чем граф Артуа? Именно потому, что он мог быть полезен, его беды вызывали сочувствие.
– Сир, кузен мой, – говорил он Эдуарду III, – если вы рассудите, что мое пребывание в вашем королевстве может причинить вам вред либо ущерб, выдайте меня на растерзание Филиппу, этому столь неудачно подкинутому королю. И я не буду сетовать на вас, оказавшего мне широкое гостеприимство; и хулить я буду лишь самого себя за то, что вопреки законному праву посадил на престол злобного Филиппа вместо того, чтобы возвести на престол вас, но ведь я вас тогда почти не знал.
И такие тирады Робер произносил, прижав свою растопыренную огромную пятерню к сердцу и склонившись в низком поклоне.
На что Эдуард III спокойно отвечал:
– Дорогой кузен мой, вы мой гость, и ваши советы мне весьма ценны. Выдав вас королю Франции, я поступлю не только как враг собственной своей чести, но и собственных своих интересов. И к тому же вам дано убежище в королевстве Английском, а не в герцогство Гиеньском. А на Англию права ленного владения Франции не распространяются.
Так просьба Филиппа VI была оставлена без ответа.
И день за днем Робер мог безнаказанно делать свое дело – убеждать и уговаривать. Он не торопясь вливал яд соблазна в уши Эдуарда или его советников. Входя в тронный зал, он говорил:
– Приветствую короля Франции...
При каждом удобном и неудобном случае он весьма убедительно доказывал, что салический закон отнюдь не настоящий закон, а просто выдумка на случай и что права Эдуарда на корону Гуго Капета более чем законны.
На второе требование о выдаче Робера Эдуард III ответил тем, что пожаловал изгою во владение три замка и назначил ему содержание в сумме тысячи двести марок.
Впрочем, как раз в эти дни Эдуард старался отблагодарить всех, кто верно служил ему: пожаловал своему другу Уильяму Монтегю титул графа Солсбери, не забыв и прочих молодых лордов, помогавших ему в Ноттингемском деле: кто получил титул, кто – ренту.
В третий раз Филипп VI отрядил начальника арбалетчиков к сенешалю Гиени передать королю Англии Эдуарду, чтобы тот незамедлительно выдал Робера Артуа, заклятого врага государства Французского, в противном случае через две недели герцогство будет секвестрировано.
– Так я и знал! – воскликнул Робер. – Этот болван Филипп даже ничего нового выдумать не может, а только повторяет мои собственные идеи, ведь это я предложил такой ход, дражайший государь, против вашего батюшки: сначала отдать приказ, противоречащий законным правам, потом за неисполнение такового приказа прибегнуть к секвестру, а прибегнуть к секвестру – значит унизить противника или навязать ему войну. Только ныне в Англии король действительно правит страной, а во Франции нет больше Робера Артуа.
Он не добавил вслух: «И в те времена во Франции тоже был изгой, который играл там точно такую же роль, какую играю здесь я, и изгоем этим был Мортимер!»
Все чаяния Робера сбывались как нельзя более успешно; он сам становился причиной столь страстно желаемых распрей; его особа вновь приобретала былое значение; и, дабы разжечь эти распри, он предложил свой план: потребовать для короля Англии французскую корону.
Вот почему в сентябре 1337 года со ступеней Вестминстер Холла, стоя спиной к гигантскому витражу, Робер Артуа, то и дело взмахивая широченными рукавами и потому особенно похожий на зловещую птицу, предвестницу грозы, обращался по просьбе короля с речью к английскому Парламенту. Понаторевший в тяжбах за целых три десятилетия, он говорил гладко, не заглядывая в документы, не перебирая бумажки.
Членам Парламента, не слишком хорошо понимавшим французский язык, соседи переводили особо сложные периоды.
Робер все говорил и говорил, и в зале то наступала мертвая тишина, то вдруг ее нарушал шепот, когда присутствующие не могли опомниться от нового разоблачения. Воистину удивительные дела творятся! Живут два народа, разделенные лишь узеньким проливчиком; царствующие особы обоих дворов вступают в браки; здешние бароны владеют тамошними землями; купцы свободно разъезжают из одной страды в другую... а в сущности, никто не знает, что делается там, у их ближайшего соседа!
Так, значит, такое установление: «Франция не может быть женщине вручена ни через женщину передана» – вовсе не взято из старинных кутюмов; это просто-напросто выдумал старый пустомеля коннетабль двадцать лет назад, когда речь шла о том, кто взойдет на престол после убиенного короля. Да, да, Людовика Х Сварливого убили. Робер не только заявил об этом, но и назвал убийцу.
– Я-то ее прекрасно знал. Это моя родная тетка – и она к тому же еще похитила у меня мое наследственное графство Артуа!
Вот этими рассказами о преступлениях, совершенных во Франции особами королевской крови, о всех скандальных историях, происшедших при Капетингском дворе, Робер старался сдобрить свою речь, и члены английского Парламента трепетали от негодования и страха так, словно бы все преступления, совершенные на их земле и их собственными принцами, были сущим пустяком.
А Робер разошелся вовсю: теперь он защищал те положения, которые с пеной у рта опровергал в угоду Филиппу Валуа, и в обоих случаях действовал с одинаковым пылом.
Итак, после смерти Карла IV, младшего и последнего сына Филиппа Красивого, даже принимая во внимание то обстоятельство, что французским баронам тягостно видеть на престоле женщину, корона Франции, минуя королеву Изабеллу, должна была вернуться к единственному наследнику Капетангов мужского пола по прямой линии...
Необъятная пурпурная мантия описала полукруг перед глазами завороженных речью англичан – это Робер повернулся к королю. И вдруг он преклонил колено на каменную ступень.
– ...Взываю к вам, высокородный сир Эдуард, король Англии, в коем я признаю и в лице коего приветствую подлинного короля Франции!
Впервые со времен бракосочетания в городе Йорке людей охватило такое волнение. Шутка ли, англичанам открыто заявили, что их государь может требовать себе корону королевства, вдвое большего по размерам, втрое богаче! Получалось так, будто благополучие каждого, достоинство каждого соответственно возрастают.
Но Робер знал, что нельзя дать заглохнуть ликованию толпы. Он поднялся с колеи и напомнил присутствующим, что, когда шли споры о преемнике Карла IV, король Эдуард отрядил во Францию отстаивать свои права высокочтимых и уважаемых епископов и что монсеньор Адам Орлетон мог бы подтвердить это собственными устами, не будь он сейчас в Авиньоне по тому же самому делу, добиваясь поддержки папы.
А собственную, Робера, роль в возведении Филиппа на престол, следует ли обойти ее молчанием или нет? Именно вот эта притворная искренность в течение всей его жизни верно служила Роберу во всех его махинациях. И нынче он вновь прибег к ней.
А кто же, кто отказался выслушать английских законоведов? Кто отверг их притязания? Кто помешал им изложить свои доводы перед баронами Франции? Робер со всего размаха ударил себя обоими громадными кулачищами в грудь:
– Я сам, благородные мои лорды и эсквайры, я, что стою сейчас перед вами, я считал, что действую во благо и ради мира, и я выбрал неправого в ущерб правому и до сих пор еще не искупил своей вины даже ценой всех обрушившихся на меня бед.
Голос его, отгремев под сводами, докатился до самых далеких уголков залы.
Можно ли было подкрепить свою речь более убедительным доводом? Робер обвинял себя в том, что помог Филиппу в нарушение всех прав взойти на престол; он признавал свои грехи, но тут же нашел им оправдание. Прежде чем стать королем, Филипп Валуа обещал ему, Роберу, что все будет улажено по-доброму, что вечный мир будет установлен, ибо королю Англии отдают в собственность всю Гиень, что во Фландрии будут сохранены вес свободы, а это благоприятно отразится на развитии торговли, и что он сам, Артуа, будет восстановлен в своих правах. Сиречь ради примирения, ради всеобщего благополучия Робер действовал именно так. Но ему вскоре пришлось убедиться воочию, что действовать можно лишь на основе права, а не опираясь на лживые посулы людей, коль скоро ныне истинный наследник Артуа превратился в изгоя, Фландрия голодает, а Гиень, того и гляди, секвестрируют!
И уж ежели придется идти воевать, то не ради каких-то там пустопорожних распрей из-за ленных владений, из-за сеньория или из-за уточнения формул вассальной зависимости; а воевать они пойдут за единственно правое, великое дело – за корону Франции. И в тот самый день, когда король Англии вступит на французский престол, не станет больше поводов для раздоров ни во Фландрии, ни в Гиени. В Европе найдется немало союзников государей, да и целые народы будут с ними.
И если для такого великого деяния, что изменит судьбы народов, благородному королю Эдуарду понадобится кровь, то Робер Артуа, протянув обе руки, засучив длинные бархатные рукава, к королю, к палате лордов, к палате общин, ко всей Англии, предлагал свою собственную.

Глава III
Вызов, брошенный в Нельской башне

Когда епископ Генри Бергерш, казначей Англии, явившийся в сопровождении Уильяма Монтегю, ныне графа Солсбери, Уильяма Боухэна, ныне графа Нортгемитона, Роберта Уффорда, ныне графа Сеффолка, в День всех святых передал в Париже картель короля Эдуарда III Плантагенета Филиппу VI Валуа, этот последний, подобно царю Иерихонскому перед Иисусом Навином, расхохотался посланцам прямо в лицо.
Да нет, он, наверное, ослышался! Стало быть, его юный кузен Эдуард требует, чтобы ему вручили корону Франции? Филипп переглянулся с королем Наварры и с герцогом Бурбоном – своими родичами. Он только что встал из-за стола, где обедал в их обществе, и находился в превосходном расположении духа, его гладкие щеки, его мясистый нос чуть порозовели, и, не выдержав, он снова фыркнул.
Если бы епископ, с таким благородством опирающийся на посох, если бы трое этих английских сеньоров, застывшие как изваяния, в своих боевых кольчугах, явились сюда с какой-нибудь более скромной вестью: скажем, передали бы отказ своего государя выдать Франции Робера Артуа или протестовали бы против приказа о захвате Гиени, – Филипп, безусловно, разгневался бы. Но требовать его корону, да и государство в придачу?.. Нет, ей-ей, это не послы, а шуты какие-то!
Да, да, он не ослышался: салического закона, оказывается, не существует, он правит страной не на законном основании...
– А того обстоятельства, что пэры по доброй воле выбрали меня королем, что архиепископ Реймский вот уже девять лет, как короновал меня, этого тоже, по вашему мнению, мессир епископ, не существует?
– С тех пор многие пэры и бароны, что выбирали вас, уже отошли в лучший мир, – ответствовал Бергерш, – а те, кто еще живы, не так уж уверены, что господь бог одобрил их деяния!
Откинув голову, сотрясаясь всем телом, Филипп, уже не сдерживаясь, залился громким смехом, показав присутствующим всю свою глотку.
А когда король Эдуард прибыл в Амьен принести Филиппу VI свою вассальную присягу, что ж, он и тогда не признавал его права на престол?
– Тогда наш король был еще несовершеннолетний. Вассальная присяга, которую он вам принес и которая могла иметь цену лишь в том случае, если бы была одобрена Регентским советом, – все это дело рук изменника Мортимера, а его уже давно повесили.
Ну и ну, апломба этому епископу не занимать стать, а ведь он был канцлером при Мортимере и первым его советником, ведь это он сопровождал Эдуарда в Амьен и сам прочел в соборе формулу вассальной присяги!
А что он сейчас вещает теми же самыми устами? Чтобы, мол, он, Филипп, в качестве графа Валуа приносил вассальную присягу Эдуарду! Ибо король Англии великодушно признает за своим кузеном право на владение Валуа, Анжу, Мэном и даже не оспаривает его право на пэрство... Воистину слишком уж он великодушен!..
Но где мы, всевышний господь, вынуждены выслушивать подобную чепуху?
Да в Нельской башне, потому что, направляясь в Венсенн после пребывания в Сен-Жермене, Филипп VI остановился на денек в этом отеле, пожалованном им своей супруге. Ибо если самый захудалый из его сеньоров говорит: «Перейдем в большую залу», или «в малую гостиную с попугаями», или же «будем ужинать в зеленой столовой», то король заявляет: «Нынче я обедаю во Дворце в Ситэ», или же «в Лувре», или же «у моего сына герцога Нормандского в бывшем отеле Робера Артуа».
Таким образом, старинные стены Нельского отеля и еще более древняя башня, которую было видно из окон, стали свидетелями разыгравшегося фарса. Видно, существуют такие места, как бы нарочно созданные для того, чтобы в них под видом комедий разыгрывались драмы, меняющие судьбы целых народов. В той самой башне, где Маргарита Бургундская так славно развлекалась в объятиях конюшего д'0нэ, обманывая своего супруга Людовика Сварливого, даже в мыслях не имея, что любовные ее утехи нарушат ход французской династической иерархии, именно здесь король Англии бросал вызов королю Франции, а король Франции от души хохотал над этим вызовом!
Он до того смеялся, что почти умилился душой, ибо узнал за этим безумным посольством руку Робера. Только один Робер мог выдумать такой демарш. Нет, положительно наш молодчик рехнулся. Нашел себе другого короля, помоложе, попростодушнее, который поддается на его дикие выдумки. Но интересно знать, где же этому конец? Вызов от одного королевства другому! Заменить одного короля другим... Когда уже превзойден предел безумия, вряд ли стоит гневаться на человека, если он перегибает палку, что, впрочем, вполне в его натуре.
– Где вы остановились, монсеньер епископ? – любезно осведомился Филипп VI.
– В отеле Шато Фетю, улица Тируар.
– Чудесно! Возвращайтесь туда, повеселитесь недельку в нашем славном городе Париже, а ежели пожелаете видеть нас и ежели есть у вас какие-нибудь не столь нелепые предложения, милости просим. Честно говоря, я ничуть на вас не гневаюсь; и, раз вы взяли на себя такое поручение и, передавая его мне, даже ни разу не улыбнулись, как я успел заметить, вы, по моему мнению, лучший из всех посланников, каких я когда-либо принимал...
Филипп и впрямь не ошибся, ибо, направляясь в Париж, Генри Бергерш проехал через Фландрию. И там он тайно совещался с графом Геннегау, тестем английского короля, с графом Гельдерландским, с герцогом Брабантским, с маркизом Юлихским, с Яковом ван Артевельде и эшеванами Гента, Ипра, Брюгге. Он даже направил часть своей свиты к императору Людвигу Баварскому. Филипп еще не знал, какие там происходили беседы, какие били приняты соглашения.
– Государь, вручаю вам картель!
– Сделайте милость, вручайте, – ответил Филипп. – А мы сохраним эти милые листочки и будем перечитывать их как можно чаще, чтобы разогнать грусть в печальные минуты. А сейчас вам поднесут чего-нибудь выпить. Вы столько тут наговорили, что у вас, должно быть, совсем пересохло в горле.
И он хлопнул в ладоши, вызывая пажа.
– Бог меня накажет, – воскликнул епископ Бергерш, – ежели я стану предателем и выпью вина у врага, которому я всем сердцем намерен причинить столько зла, сколько смогу!
Тут Филипп Валуа снова расхохотался во всю глотку и, уже не обращая внимания ни на посла, ни на троих лордов, полуобнял за плечи короля Наваррского и возвратился в свои апартаменты.

Глава IV
Близ Виндзора

Луга вокруг Виндзора сочно-зеленые, чуть холмистые, какие-то особенно милые. Кажется, будто замок не венчает пригорок, а как бы сливается с ним, и при виде его закругленных стен невольно приходит на мысль, что его сжимает в своих объятиях великанша, задремавшая в густой траве.
Как все здесь похоже на Нормандию, на Эвре, на Бомон пли на Конш.
Этим утром Робер Артуа отправился в окрестности Виндзора и не пускал опрометью, как обычно, своего коня, а ехал шагом. На левой его руке сидел красавец сокол, вцепившись когтями в кожаную перчатку. Впереди по берегу реки ехал сокольничий.
Робер скучал. Война с Францией никак не начнется. В конце минувшего года послали картель в Нельскую башню и на этом успокоились; правда, желая подкрепить свои воинственные намерения, захватили принадлежавший графу Фландрскому островок на Шельде неподалеку от Брюгге. Французы в отместку предали огню несколько прибрежных поселений на юге Англии. И тут же папа приказал прекратить эту еще не начавшуюся войну, и обе стороны охотно пошли на перемирие, и пошли по не совсем обычным причинам.
Филипп VI, так и не принявший всерьез притязаний Эдуарда на французский престол, был, однако, весьма встревожен, узнав, какого мнения придерживается в этом вопросе его дядя, король Роберт Неаполитанский. Этот государь считался среди всех прочих властителей ученейшим мужем, даже чересчур ученым, и, кроме него, только еще один – «порфирородный» византиец – вошел в историю под именем Астролог, так вот этот дядя тщательно изучил гороскопы Эдуарда и Филиппа; и то, что сказали ему небесные светила, так его потрясло, что он взял на себя труд лично написать королю Франции: «Избегать сражения и никогда не воевать против короля английского, ибо во всех его начинаниях успех будет на его стороне». Согласитесь, что подобные предсказания грузом ложатся вам на сердце, и даже такой прославленный турнирный боец и тот призадумается, прежде чем поднять копье против самих звезд.
Со своей стороны Эдуард III был отчасти напуган собственной отвагой. Если разобраться строго, авантюра, на которую он пустился, могла показаться несколько чрезмерной. Он боялся, что его армия недостаточно многочисленна и не слишком хорошо обучена; он слал послов за послами во Фландрию и Германию, желая укрепить с ними союз. Генри Кривая Шея, уже почти совсем ослепший к этому времени, заклинал его действовать благоразумно в отличие от Робера Артуа, который побуждал его действовать незамедлительно. Чего, в сущности, ждал Эдуард, почему не начинал похода? Почему фламандские сеньоры, которых удалось наконец сплотить, молчат, словно воды в рот набрали? Неужели у Иоганна Геннегау, которого ныне изгнали из Франции, хотя он долгое время находился в фаворе при королевском дворе, и который снова перебрался в Англию, – неужели не хватает у него решимости поднять свой меч? Неужели сукновалы Гента и Брюгге упали духом и, видя, что король Англии не торопится сдержать свои обещания, предпочитают по-прежнему безропотно покоряться королю Франции?.. Эдуард хотел заручиться поддержкой императора, но императору вовсе не улыбалось быть вторично отлученным от церкви еще до того, как английские войска вступят на континент! Болтали, вели переговоры, топтались на месте, а откровенно говоря, просто струсили.
А на что, в сущности, было сетовать Роберу Артуа? Вроде бы и не на что. Ему пожаловали замки и выдавали особое содержание, он обедал за одним столом с Эдуардом, пил вместе с Эдуардом, ему воздавались все положенные ему почести. Но он устал от бесполезных своих усилий в течение целых трех лет, усилий, потраченных ради людей, которые никак не желали идти на риск, ради юноши, которому он протягивал корону – да еще какую корону! – и который отнюдь не спешил схватить ее. А главное, Робер чувствовал себя одиноким. Изгнание, пусть и позолоченное, угнетало его. Ну о чем он мог беседовать, скажем, с молоденькой королевой Филиппой, разве что рассказывать ей о ее деде Карле Валуа и ее бабке Анжу-Сицилийской?! Временами ему чудилось, что и сам он превратился в предка.
Как бы ему хотелось повидаться с королевой Изабеллой, единственным в Англии человеком, с которым его связывали общие воспоминания. Но королева-мать уже не появлялась при дворе; жила она в Касл Ризинг в Норфолке, где ее изредка навещал сын. После казни Мортимера она потеряла интерес ко всему на свете.
Робер на собственном опыте изгоя познал, что такое тоска по отчизне. Думал он и о своей супруге мадам де Бомон: какой-то станет она после стольких лет заточения, когда они снова встретятся, если только суждено им увидеться? Узнает ли он своих сыновей? Заглянет ли хоть когда-нибудь в свой парижский отель, в свой замок в Конше, да и увидит ли вообще Францию? Если война, которую он разжигал из последних сил, будет идти таким же ходом, как сейчас, вряд ли ему даже столетним старцем удастся вернуться на родину.
Поэтому-то нынче утром он, хмурый и злой, отправился на охоту один, надеясь убить время и забыться. Но трава, мягко стелившаяся под копытами коня, густая английская трава, была еще роскошнее, еще сочнее, чем трава у них в Уше. Небо над головой было блекло-голубое, и по этой приглушенной лазури плыли на головокружительной высоте обрывки облачков; майский ветерок ласково поглаживал уже расцветшую жимолость живой изгороди и одетые белым цветом яблони, совсем такие же, как яблони и жимолость у них в Нормандии.
Скоро Роберу Артуа стукнет пятьдесят, а что он сделал за эти полвека? Пил, обжирался, распутничал, охотился, изъездил немало дорог, и по своим личным делам, и по государственным, сражался на турнирах, вел тяжбы; столько тяжб не вел, пожалуй, ни один его современник. На чью еще долю выпала такая бурная жизнь, полная волнений и превратностей судьбы. Но никогда он не умел пользоваться настоящим. Никогда не прерывал своих неусыпных трудов за обладание графством Артуа, дабы насладиться мгновением. Мысль его непрестанно обращалась к завтрашнему дню, к будущему. Пил ли он вино, оно казалось ему кислым, потому что ему хотелось пить вино в своем Артуа; на ложе плотских утех он ни на миг не переставал думать о победе над Маго; на самом шумном турнире он сдерживал свой воинственный пыл, памятуя о возможных союзниках. К похлебке в первой попавшейся харчевне, к пиву, которое он тянул в минуты отдыха, примешивался горький вкус злобы и ненависти бесприютного изгоя... Да и сейчас, о чем он думал? О завтрашнем дне, о том, что произойдет потом. Яростное нетерпение мешало ему упиться этим прекрасным утром, этим прекрасным небосводом, этим воздухом, которым только дышать и дышать, этим соколом, диким и одновременно покорным, слегка сжимавшим когтями его перчатку... Значит, вот это и зовется жизнью, и от пятидесяти лет, прожитых на земле, остается лишь прах надежд?
Из горьких этих размышлений его вывели крики сокольничьего, посланного вперед и подстерегавшего дичь на дальнем холме.
– Взлетела, взлетела! Спускайте сокола, ваша светлость, спускайте сокола!
Робер выпрямился в седле, прищурился. Красавец сокол в кожаном клобучке на голове, оставлявшем открытым лишь один клюв, затрепыхал крыльями на его руке: он тоже узнал знакомый голос. Послышался шорох потревоженного тростника, и с берега реки взлетела цапля.
– Летит, летит! – надрывался сокольничий.
Огромная птица летела на небольшой высоте против ветра и двигалась прямо на Робера. Робер дал ей приблизиться и, когда цапля была от него примерно на расстоянии трехсот футов, снял с сокола кожаный клобучок и резким движением руки подбросил птицу в воздух.
Сокол описал три круга над головой своего хозяина, снизился, пронесся над самой травой и тут, заметив добычу, полетел прямо на нее, подобно пущенной из арбалета стреле. Завидев преследователя, цапля вытянула шею, выбросив рыбу, которой она наглоталась в речке, и, освободившись от груза, полетела резвее. Но сокол нагонял ее; он набирал высоту, описывая круги, словно следуя виткам невидимой спирали. А цапля резким взмахом огромных крыльев поднималась в небо в надежде, что хищной птице не угнаться за ней. Она взлетала все выше, выше, уменьшалась на глазах, но расстояние между ней и преследователем все укорачивалось, потому что летела она против ветра, что замедляло полет. Ей пришлось повернуть обратно; сокол снова проделал свои вихревые витки и набросился на цаплю. Цапля резко рванулась в сторону, и хищник не удержал ее в своих когтях. Но, оглушенная ударом, голенастая цапля рухнула как камень с пятидесяти футов высоты и принялась бежать по траве. Сокол снова начал кружить над ней.
Задрав голову, Робер с сокольничьим следили за всеми перипетиями этой борьбы, где проворство одерживало верх над тяжестью, быстрота над силой, воинственный пыл злобы над мирными инстинктами.
– Смотри, смотри на эту цаплю, – с жаром кричал Робер, – вот уж и впрямь самая трусливая птица на свете! И четыре раза больше моей маленькой птички; да она могла бы одним ударом длиннющего своего клюва уложить сокола на месте; а она – вот уж впрямь робкое созданье, бежит, смотри, бежит! Добивай ее, мой храбрец, добивай скорее! Ох, до чего же отважная птица! Смотри, смотри, поддается; сейчас он ей покажет!
0н пустил коня галопом, чтобы поскорее добраться до места будущей схватки. Сокол уже сжимал когтями шею цапли; полузадушенная птица слабо шевелила крыльями и в своем падении увлекла за собой победителя. Когда до земли оставалось всего несколько футов, сокол разжал когти, и добыча его сама рухнула на землю, и тут он снова набросился на свою жертву и прикончил ее ударом клюва в глаза и голову. Робер с сокольничьим подоспели вовремя.
– Прикормку, прикормку! – крикнул Робер.
Сокольничий отцепил от своего седла дохлого голубя и бросил его как «прикормку» соколу. Откровенно говоря, «полуприкормку»: хорошо натасканный сокол должен довольствоваться этим и не трогать добычи. И маленький отважный красавец с окровавленным клювом пожрал дохлого голубя, держась одной лапой за цаплю. С неба на траву медленно падали кружась серые перья, вырванные во время борьбы.
Сокольничий спешился, взял цаплю и подал ее Роберу – великолепная цапля! И сейчас, когда ее держали на весу, она от клюва до кончиков ног была ростом с человека.
– Вот уж и впрямь трусливая птица! – твердил Робер. – Даже охотиться на нее нет никакого удовольствия. Эти цапли здоровы только горланить, а собственной тени боятся и начинают верещать, когда ее увидят. Нет, пусть за такой дичью охотятся вилланы.
Насытившийся сокол, повинуясь свисту, снова уселся на руку Робера, а Робер одел на него кожаный клобучок. Потом охотники рысцой затрусили по направлению к замку.
Вдруг сокольничий услышал, как Робер Артуа засмеялся коротким звучным смешком, хотя вроде бы ничего смешного не произошло, и лошади тревожно повели ушами.
Когда они вернулись в Виндзор, сокольничий спросил:
– Что прикажете, ваша светлость, сделать с цаплей?
Робер поднял глаза к королевскому стягу, развевавшемуся над Виндзорской башней, и злобно-насмешливая ухмылка исказила его лицо.
– Возьми ее и пойдем в поварню, – ответил он. – А потом отыщи мне одного или двух менестрелей из тех, что сейчас в замке.

Глава V
Клятва над цаплей

Обед подходил уже к концу, четыре перемены из шести успели убрать, а слева от королевы Филиппы все еще пустовало место графа Артуа.
– Неужели наш кузен Робер не вернулся? – удивленный отсутствием Робера, спросил Эдуард III, когда только еще усаживались за стол.
Один из многочисленных пажей, стоявших за спинами обедавших, набрался храбрости и сказал, что видел, как граф вернулся с охоты уже часа два назад. Чем объяснить подобное нарушение этикета? Предположили даже, что Робер утомился охотясь или занемог, но он должен бы был послать своего слугу, чтобы тот от имени господина принес королю извинения.
– Робер, сир племянник мой, ведет себя при вашем дворе, будто он в харчевне. Впрочем, ничего тут удивительного нет, от него всего можно ждать, – заметил Иоганн Геннегау, дядя королевы Филиппы.
Иоганн Геннегау, имевший претензии считать себя образцом рыцарской учтивости, недолюбливал Робера, в его глазах граф Артуа был просто клятвопреступником, изгнанным французским королем за подделку печатей, и он порицал Эдуарда III за то, что тот слишком доверяет своему родичу. К тому же в свое время Иоганн Геннегау, так же как и Робер, был влюблен в королеву Изабеллу, и со столь же малым успехом; но его до глубины души уязвляла манера Робера где-нибудь в сторонке шутливо беседовать с королевой-матерью.
Эдуард промолчал и опустил свои длинные ресницы, так он давал себе время не поддаться первому порыву раздражения. Он сдержался от гневного замечания, услышав которое люди решили бы: «Король говорит, не подумав, король произнес несправедливое слово». Потом поднял взгляд и посмотрел на графиню Солсбери, безусловно самую пленительную даму при английском дворе.
Высокая, с роскошными черными косами, с овальным бледным личиком без румянца, с лиловатой тенью на веках, отчего глаза ее казались чуть приподнятыми к вискам, графиня Солсбери словно была вечно погружена в какие-то тайные свои мечты. Такие женщины всегда опасны, ибо при всем своем мечтательном облике они не мечтают, а мыслят. И глаза, окруженные лиловатой тенью, слишком часто встречались с глазами короля.
Ее супруг, Уильям Монтегю, граф Солсбери, не обращал внимания на эту перестрелку взглядов, прежде всего потому, что верил в добродетели жены, равно как и в благородство своего друга короля, а также и потому, что сам в эту минуту с удовольствием слушал смех, остроумные замечания и щебетанье дочки графа Дерби, своей соседки по столу. Почести одна за другой сыпались на Солсбери: его только что назначили смотрителем Пяти портов и маршалом Англии.
Но королеву Филиппу глодала тревога. Женщину всегда гложет тревога, когда она в тягости, а глаза ее мужа слишком часто ищут чужого взгляда. Филиппа снова ждала ребенка, но на сей раз Эдуард не выказывал ей былой признательности, восхищения, на которые был так щедр в те времена, когда она носила под сердцем первое дитя.
Эдуарду уже минуло двадцать пять; он решил отпустить бородку, и, так как решение это принято были всего несколько недель назад, мягкие белокурые волосы вились лишь на подбородке. Уж не для того ли он ее отпустил, чтобы понравиться графине Солсбери? А может быть, желал придать своему все еще юношескому лицу выражение властности? С этой бородкой Эдуард вдруг стал похож на своего отца: казалось, Плантагенет пожелал проявить себя в его особе и возобладать над Капетингом. Человек просто потому, что живет на свете, неизбежно становится хуже и теряет в чистоте то, что приобретает во власти. Ручеек, столь прозрачный в самом своем истоке, превратившись в реку, несет с собой грязь и тину. Так что мадам Филиппа имела немало оснований тревожиться...
Вдруг за распахнувшимися створками двери раздались пронзительные звуки рылей и лютни, в залу пошли две юные прислужницы, лет по четырнадцати, не более, в венках из листьев, в длинных белых рубашках, с корзинками на руке, откуда они полными пригоршнями кидали на пол ирисы, маргаритки и алый шиповник. И обе пели: «Иду в зеленые луга, туда зовет любовь меня». За ними следовали два менестреля, аккомпанируя девушкам на рылях. А позади шагал Робер Артуа, на целые полкорпуса возвышаясь над своим маленьким оркестром, и на высоко поднятых руках нес он серебряное блюдо, где красовалась жареная цапля.
Все присутствующие сначала улыбнулись, потом дружно расхохотались над этим шутовским шествием. Робер Артуа в роли стольника! Ну кто, кроме него, мог так мило и так забавно извиниться за опоздание?
Слуги застыли на месте, кто с ножом, кто с кувшином в руках, готовые в любую минуту присоединиться к кортежу и принять участие в веселой игре.
Но вдруг громовой голос покрыл все остальные звуки: и песни, и лютни, и рыли.
– Расступись, негодные людишки! Это я вашему короля хочу преподнести свой дар!
Смех возобновился. Ловко придумал – «негодные людишки». А Робер тем временем остановился возле Эдуарда III и, делая вид, что хочет стать на колени, протянул ему блюдо.
– Государь! – воскликнул он. – Вот эту цаплю поймал мой сокол. Цапля самая что ни на есть трусливая птица во всем белом свете, ибо улепетывает она ото всех без разбору. По моему мнению, жители вашей страны должны свято чтить ее, и куда сподручнее было бы поместить на гербе Англии не львов, а именно цаплю. И вам, король Эдуард, приношу я ее в дар, ибо он по праву предназначен самому робкому и трусливому изо всех государей, которого лишили королевства Французского – его законного наследства – и которому не хватает мужества отвоевать то, что ему принадлежит по праву.
Воцарилась тишина. Смех сменило гробовое молчание: кто испугался, кто вознегодовал. Оскорбление было нанесено прямо в лицо Эдуарду III. Приподнявшись с места, Солсбери, Соффолк, Вильгельм Мауни, Иоганн Генегау уже готовились броситься на дерзкого по первому знаку короля. Непохоже, чтобы граф Артуа был пьян. Значит, рехнулся? Конечно, рехнулся, слыханное ли дело, чтобы при каком-либо королевском дворе и по более серьезному поводу чужеземец, выгнанный из родной страны, осмелился действовать таким образом.
Лицо короля залил румянец. Эдуард посмотрел прямо в глаза Роберу. Выгонит ли он сейчас его из зала пиршественного, выгонит ли его за пределы своего королевства?
Как и всегда, Эдуард ответил не сразу: он знал, что любое королевское слово, будь то даже «спокойной ночи», брошенное на ходу своему пажу, не простое слово. Силой заткнуть рот дерзкому – это не значит еще снять оскорбления, изреченные дерзкими устами. Эдуард был мудр и, кроме того, честен. Мужество доказывается вовсе не тем, что вы в гневе лишите всех пожалованных вами благ вашего родича, которому вы дали приют и который верно вам служит; мужество доказывается не тем, что вы прикажете бросить в темницу человека только за то, что он обвинил вас в слабости. Мужество доказывается тем, что вы сумеете опровергнуть предъявленное вам обвинение. Он поднялся с места.
– Коль скоро со мной обошлись как с трусом в присутствии дам и моих баронов, лучше будет, если я выскажу по этому поводу свое мнение; и, дабы убедить вас, дорогой кузен, что вы обо мне судите неправильно и что совсем не трусость до сих пор удерживает меня, даю вам клятву, что еще до конца этого года я переплыву море и брошу вызов тому, кто мнит себя французским королем, и буду биться с ним, пусть даже против его десяти человек я сумею выставить только одного. Я благодарен вам за цаплю, вашу охотничью добычу, и принимаю ее с доброй душой.
Сотрапезники по-прежнему молчали, но чувство каждого как бы изменилось в самой своей сути, в самом своем накале. Губы жадно хватали воздух, распрямлялись плечи. С неестественно громким звоном упала оброненная кем-то ложка. Глаза Робера засветились торжеством. Он согнулся в поклоне и произнес:
– Сир, мой юный и доблестный кузен, я и не ждал от вас иного ответа. В вас заговорило благородное ваше сердце. Я радуюсь вашей славе, а мне вы подали надежду, что я вновь смогу увидеть свою супругу и детей. Клянусь перед господом богом, который слышит нас на небесах: я во всех битвах буду впереди вас и, сколько бы мне ни было отпущено на этой земле лет, все они будут отданы на служение вам и на отмщение моим врагам.
Потом он обратился ко всему застолью:
– Благородные мои лорды, хочу надеяться, что у каждого из вас хватит мужества принести клятву, как только что принес ее ваш обожаемый король!
Все еще не выпуская из рук блюда с жареной цаплей, крылья и гузку которой затейник повар убрал перьями, Робер шагнул к Солсбери:
– Благородный Монтегю, к вам первому обращаюсь я!
– К вашим услугам, граф Робер, – ответил Солсбери, всего несколько минут назад чуть не бросившийся на дерзкого.
И, поднявшись, он громко провозгласил:
– Коль скоро государь наш назвал своего врага, то и я назову своего. И так как я маршал Англии, даю обет не знать ни отдыха, ни срока до тех пор, пока не разобью наголову в бою маршала короля Филиппа, лжекороля Франции!
Присутствующие встретили его слова рукоплесканиями восторга.
– А я тоже хочу принести клятву, – воскликнула, хлопая в ладошки, графиня Дерби. – Почему дам лишают права приносит клятвы?
– Да нет, никто их такого права не лишает, милейшая графиня, – возразил Робер, – и это только пойдет на пользу всем – мужчины еще крепче будут держать свое слона. А ну, отроковицы, – крикнул он двум девчушкам в венках из свежих зеленых веток, – а ну-ка, спойте нам в честь дамы, которая хочет принести обет.
Менестрели и отроковицы снова запели: «Иду в зеленые луга, туда зовет любовь меня». Когда пение закончилось, графиня Дерби, перед которой Робер держал серебряное блюдо с цаплей, уже успевшей покрыться слоем остывшего жирного соуса, прощебетала своим пронзительным голоском:
– Даю обет и клянусь перед Всевышним, что я не выйду ни за кого замуж, будь то принц, граф или барон, прежде чем благородный лорд Солсбери не выполнит свой обет. И если он останется в живых и вернется сюда, я пожалую ему свое тело с доброй душой.
Этот обет был выслушан присутствующими не без удивления, а Солсбери слегка покраснел.
Но графиня Солсбери даже не повернула в сторону говорившей свою головку, увенчанную короной роскошных темных кос; только губы слегка тронула насмешливая улыбка, да глаза, обведенные лиловатой тенью, она подняла к Эдуарду, как бы говоря: «Чего же нам-то после этого стесняться...»
Робер поочередно останавливался возле каждого сидевшего за столом, но, чтобы каждый успел собраться с мыслями, какой ему дать обет и выбрать себе личного врага, приказывал менестрелям играть на рылях, а отроковицам петь. Граф Дерби, отец той самой щебетуньи, что громогласно дала чересчур смелый обет, поклялся вызвать на бой графа Фландрского; новоиспеченный граф Сеффолк выбрал себе короля Богемского; юный Готье де Мони, только недавно посвященный в рыцари и не успевший растратить свой ныл, сумел расшевелить всю компанию, заверив, что превратит в пепел все города, лежащие по соседству с Геннегау и принадлежащие Филиппу Валуа; и пусть до тех пор он будет смотреть на свет божий одним глазом.
– Ну что ж, пусть будет так, – сказала сидящая с ним рядом графиня Солсбери, прикрыв двумя пальчиками его правый глаз, – и, когда вы сдержите свое слово, тогда я отдам свою любовь тому, кто любит меня сильнее прочих: вот и я тоже дала обет.
Во время всей этой небольшой речи графиня пристально глядела на короля. А простодушный Готье, поверивший, что клятва красавицы адресована ему, так и сидел, прижмурив один глаз, даже когда графиня убрала свои пальчики. Но и этого показалось ему мало, он вытащил красный носовой платок и завязал им глаз, чтобы тот действительно оставался закрытым, и затянул платок узлом на затылке.
Минута подлинного величия миновала. Раздались смешки вперемешку с похвальбой, каждый старался превзойти собеседника. Блюдо с цаплей уже перекочевало к мессиру Иоганну Геннегау, хотя тот в душе сильно надеялся, что вся эта комедия худо обернется для ее творца. Никому не дано поучать его в вопросах чести, и поэтому на его румяном лице читалась явная досада.
– Когда мы сидим в таверне и изрядно выпиваем, – обратился он к Роберу, – то легко даем любые обеты и клятвы, лишь бы привлечь к себе взоры дам. И тогда кажется, будто находимся мы среди одних Оливье, Роландов н Ланселотов. Когда же мы бросаемся в атаку на наших боевых конях, прикрываясь щитом, нацелив на неприятеля острие копья, и когда сближаемся с врагом, мы не в силах побороть ледяного холода страха, о, сколько же хвастунишек предпочли бы отсидеться в такую минуту где-нибудь в погребе!.. Король Богемский, граф Фландрский и маршал Бертран – такие же бесстрашные рыцари, как и мы с вами, дражайший кузен Робер, и вы сами это прекрасно знаете! Ибо, хоть нас с вами обоих, правда по различным причинам, прогнали от французского двора, мы их достаточно хорошо узнали; они еще полностью не рассчитались с нами! Что касается меня лично, то я просто даю обет в том, что, ежели наш король Эдуард захочет пройти через Геннегау, я неизменно буду при нем и буду поддерживать его дело. И это будет уже третья война, где я верой и правдой послужу ему!
Теперь Робер подошел к королеве Филиппе. И опустился перед ней на колени. Пухленькая Филиппа повернула к Эдуарду свое личико, все усеянное веснушками.
– Я не могу дать обета без разрешения моего сеньора, – ответила она.
Так она спокойно преподала хороший урок своим придворным дамам.
– Клянитесь в чем вам угодно, душенька моя, клянитесь со всем пылом, я заранее одобрю все, что вы ни скажете, и да поможет вам бог! – воскликнул король.
– Если так, дорогой мой сир, если я могу принести любую клятву, то, коль скоро я в тягости и душа моя неспокойна, клянусь, дитя не выйдет из чрева моего, если вы не увезете меня с собой за море, выполняя свой обет...
Голос ее слегка дрогнул, как в день их бракосочетания.
– ...Но буде так, что вы оставите меня здесь, – продолжала она, – и отправитесь туда вместе с другими, я зарежусь большим стальным ножом, дабы разом загубить и душу свою, и плод чрева моего!
Все это Филиппа произнесла как-то удивительно просто, но намек был столь ясен, что каждый понял, о чем идет речь. Никто не осмелился взглянуть на графиню Солсбери. Король опустил длинные ресницы, взял руку королевы, поднес ее к губам и, желая прервать неловкое молчание, проговорил:
– Душенька моя, всем нам вы преподали урок подлинного долга. После ваших слов никому не пристало давать никаких обетов.
И обратился к Роберу:
– Дорогой мой кузен Артуа, займите ваше место возле королевы.
Один из стольников ловко разрезал цаплю, но мясо оказалось чересчур жестким, так как его не выдержали как следует, и к тому же холодным, так как церемония обетов и клятв слишком затянулась. Тем не менее каждый проглотил кусочек дичины. Один лишь Робер находил в ней особый смак: нынче и впрямь началась война.

Глава VI
Стены Ванна

И обеты, данные в Виндзоре, были исполнены.
Шестнадцатого июля все того же 1338 года Эдуард III отплыл из Ярмута со своей флотилией, насчитывающей четыре сотни судов. На следующий день он высадился к Антверпене. Королева Филиппа находилась при нем, и множество рыцарей в подражание Готье де Мони прикрыли себе правый глаз ромбовидным кусочком алого сукна.
Но сейчас еще не пришла пора битв, а пришла нора переговоров. В Кобленце 5 сентября Эдуард имел встречу с императором Священной империи.
Ради этой торжественной церемонии Людвиг Баварский сочинял себе диковинный наряд, не то императорский, не то папский: надел папскую далматику на королевский хитон, а на папскую тиару нацепил еще усыпанную драгоценными каменьями корону. В одной руке он держал скипетр, а в другой – державу, увенчанную крестом. Своим убранством он как бы утверждал себя владыкой всего христианского мира.
С высоты своего трона он обвинил Филиппа VI в незаконном восшествии на престол Франции, признал Эдуарда подлинным королем Франции и вручил ему золотой жезл, что означало назначение императорским викарием. И эту мысль подбросил императору опять-таки Робер Артуа, который вовремя вспомнил, что его дядюшка Карл Валуа перед каждым из своих походов первым делом добивался звания папского викария. Людвиг Баварский поклялся отстаивать в течение семи лет права Эдуарда, и все немецкие принцы, прибывшие вместе с императором, поддержали его клятву.
Тем временем Яков ван Артевельде продолжал призывать народ к мятежу в графстве Фландрском, откуда окончательно сбежал Людовик Неверский. Так от города к городу шел Эдуард III, собирая представительные ассамблеи, где его признавали королем Франции. Он давал обещания присоединить к Фландрии города Дуэ, Лилль и даже графство Артуа, дабы жил на этих землях единый народ, воодушевленный общими интересами. В этих великих предначертаниях неизменно упоминалось Артуа, что свидетельствовало о том, кто именно был их вдохновителем, и нетрудно было догадаться, кто под опекой Англии будет пользоваться всеми доходами с графства.
Одновременно Эдуард решил расширить торговые привилегии городов: вместо того, чтобы требовать налоги, он обещал предоставить субсидии и скрепил свое обещание печатью, где были выгравированы гербы Англии и Франции.
В Антверпене королева Филиппа произвела на свет второго сына, Лионеля.
А в Авиньоне папа Бенедикт XII с еще большим усердием хлопотал о мире, но, увы, тщетно. Он и крестовый поход-то осудил с единственной целью – помешать франко-английской войне, а она теперь, вот вам, начнется не сегодня-завтра.
Между английскими авангардами и французскими гарнизонами уже происходили серьезные стычки и в Вермандуа и в Тьераше, на что Филипп VI ответил отправкой отрядов в Гиень и в Шотландию, дабы поднять там мятеж от имени малолетнего Дэвида Брюса.
Сам Эдуард III появлялся то в Лондоне, то во Фландрии, закладывая в итальянских банках драгоценности английской короны, дабы покрыть расходы на содержание войска, а также дабы удовлетворить требования новых своих вассалов.
Собрав свое воинство, взяв из Сен-Дени орифламму, Филипп VI дошел до Сен-Кантена, но, когда до англичан оставался всего день пути, вдруг круто повернул со всей своей армией и отправился обратно, чтобы возложить ориффламму снова на алтарь Сен-Дени. По какой причине этот король, главный участник всех турниров, вдруг увильнул от встречи с неприятелем? Все ломали голову над этой загадкой. Быть может, Филипп VI считал, что в такую мокрядь не стоит ввязываться в битву? Или, быть может, в последнюю минуту вспомнились ему мрачные предсказания его дяди Роберта Астролога? Так или иначе, он заявил, что предпочитает иной план кампании. За одну только ночь он со страху измыслил новый план военных действий. Он, мол, решил завоевать Англию. И разве уже не вступала нога французов на английскую землю, разве герцог Нормандский более трех веков назад не покарал Британию?.. Так вот, и он, Филипп VI, он тоже достигнет тех же берегов, Гастингса, и герцог Нормандский, его собственный сын, будет сражаться бок о бок с отцом. Итак, каждый из двух королей похвалился, что завоюет государство другого.
Но для успешного выполнения этого плана первым делом требовалось господство на море. Так как основная часть войск Эдуарда находилась на континенте, Филипп задумал отрезать их от главных баз, и тем затруднить доставку продовольствия и людских резервов. Вот возьмет и уничтожит английский флот.
Двадцать второго июня 1340 года в устье Шельды, отделяющей Фландрию от Зеландии, появилось две сотни кораблей, причем каждый носил очаровательное имя и на каждой грот-мачте реял французский стяг: «Пилигримка», «Корабль Господень», «Миколетта», «Красотка», «Хвастунья» и «Святая Дева Мария»... На корабли погрузили двадцать тысяч матросов и солдат в сопровождении отряда лучников, но среди них едва ли насчитывалось более полутора сотен дворян. Французское рыцарство недолюбливало море.
Капитан Барбавера, командующий пятьюдесятью генуэзскими галерами, которые нанял король французский, сказал адмиралу Бегюше:
– Ваша светлость, смотрите, на нас движется король Англии со своим флотом. Отправляйтесь-ка со всеми вашими судами в открытое море, ибо, если вы замешкаетесь, вас здесь запрут наглухо, как в шлюзе; на стороне англичан сейчас и ветер, и солнце, и морской прилип, и они зажмут вас так, что вы будете бессильны.
Не мешало бы прислушаться к его словам: за плечами капитана Барбаверы было целых тридцать лет морской службы и это он в минувшем году, находясь на службе у французского короля, отважно сжег и разграбил город Саутгемптон. Но адмирал Бегюше, бывший смотритель королевских вод и лесов, гордо ответил капитану:
– Позор тому, кто уйдет отсюда!
И он выстроил свои суда в три ряда: в нервом ряду флотилию Сены, затем Пикардии и Дьеппа и, наконец, Каэна и Котантена; приказал связать корабли между собой канатами и расставил людей так, как будто речь шла о защите укрепленного феодального замка...
Возвратившийся накануне из Лондона король Эдуард командовал примерно равным флотом. И людей у него было не больше, чем у французов; зато на корабли он посадил две тысячи дворян, среди коих находился и Робер Артуа, хотя тот терпеть не мог морских путешествий.
Среди английской флотилии был также только-только сошедший с верфи корабль, охраняемый восемью сотнями солдат и предназначавшийся для придворных дам королевы Филиппы.
Уже к вечеру Франции пришлось окончательно распроститься со своей мечтой – с мечтой о господстве на море.
В тот день никто и не заметил золотого заката, так ярко пылали охваченные пламенем французские суда, озаряя всю округу.
Нормандских и пикардийских рыбаков, матросов с Сены покрошили на куски английские лучники, на помощь которым подоспели фламандцы на своих плоскодонных барках и набросились с тыла на эти укрепленные замки под парусами. Трещали мачты, бряцало оружие, хрипели умирающие. Бились на мечах и секирах среди груды обломков. Те, кому удалось выжить в этом побоище, не дожидаясь его конца, прыгали через борт, прямо в месиво трупов, не то в воду, не то в кровь. Морские волны, играючи, перекатывали сотни отрубленных рук.
На рее корабля, на котором находился Эдуард, болталось тело адмирала Бегюше. Зато капитан Барбавера вместе со своими генуэзскими галерами уже давно успел уйти в открытое море.
Хотя англичан тоже здорово потрепали, они все равно чувствовали себя победителями. Самая большая их потеря – корабль с придворными дамами королевы под ужасные вопли пошел ко дну. И разноцветные платья, словно мертвые птицы, покачивались на волнах среди человеческих трупов.
Король Эдуард был ранен в бедро, и в его сапог белой кожи натекла кровь; но зато теперь война пойдет на французской земле.
Эдуард III тотчас послал Филиппу VI новый картель.
«Дабы избежать великого уничтожения народов и стран во имя высокого духа христианства, любой правитель должен в сердце своем тому воспрепятствовать», английский король. предлагал своему французскому кузену встретиться с ним в честном бою, коль скоро раздоры о престоле Франции – личное их дело. И буде Филипп Валуа не пожелает «этого поединка один на один», Эдуард предлагал такое: пусть каждый из королей, сопровождаемый с той и другой стороны сотней рыцарей, выйдет на ристалище: да, да, на турнир, но копья пусть не будут затуплены, мечи пусть будут положенного веса, и пусть не присутствуют на турнире судьи-распорядители, следящие за тем, чтобы все шло по правилам; и наградой в этом турнире будет не драгоценная брошь, не ученый сокол, а корона Людовика Святого.
Но король, прославленный турнирный боец, ответил, что предложение его кузена принять не может, ибо направлено-де оно Филиппу Валуа, а не королю Франции, вассалом коего является Эдуард, предатель и мятежник.
Папе удалось выторговать новое перемирие. Его легаты, что называется, не щадили живота своего и приписали себе всю заслугу этого временного затишья, хотя оба короля согласились на него только для того, чтобы отдышаться.
Второе перемирие могло бы еще длиться и длиться, но тут как на грех отдал богу душу герцог Бретонский.
После него не осталось ни законного сына, ни прямого наследника. Герцогство потребовали себе разом граф Монфор-л'Амори, последний оставшийся в живых брат герцога, и Шарль де Блуа, его племянник, – словом, повторилась точь-в-точь история с графством Артуа, да и с юридической стороны она мало чем отличалась от первой. Филипп VI принял сторону своего свойственника Шарля де Блуа, который был через жену связан с домом Валуа. И тут же Эдуард III встал на защиту Жана де Монфор. Так что было теперь два короля Франции, и у каждого из них по своему герцогу Бретонскому, совсем так, как у каждого уже был свой король Шотландский.
Бретонское наследство затрагивало кровные интересы Робера, коль скоро по материнской линии он происходил от герцогов Бретани. Поэтому-то Эдуарду III не оставалось ничего иного, как поручить своему родичу-гиганту командование начинавшейся кампанией.
Наконец-то наступил для Робера Артуа час великого его торжества.

 

Роберу исполнилось пятьдесят пять лет. После многолетней школы ненависти огрубели черты лица, волосы приняли странный оттенок – цвета сидра, разбавленного водой, – так обычно седеют рыжие. И был он уже не тем отъявленным шалопаем, который крушил и грабил замни своей тетушки Маго, воображая, что ведет настоящую войну. Теперь-то он знал, что такое война, и тщательно готовился к кампании; он пользовался авторитетом, который дается почтенным возрастом и долгим опытом бурно прожитой жизни. Его уважали все и уважали повсюду. Ну кто помнит, что он был подделывателем документов, клятвопреступником, убийцей и даже чуточку причастен к ворожбе? Кто осмелился бы ему это напомнить? Он был его светлость Робер, стареющий гигант, но еще не потерявший своей редкостной силы, всегда в алом одеянии и всегда уверенный в себе; и теперь он шел по французской земле во главе английской армии. Но какое ему-то было дело, что командует он чужеземными войсками? Да и существует ли вообще такое понятие для графов, баронов и рыцарей? Эта кампания была чисто семейным делом, и битва для них была борьбой за наследство, врагом был кузен, но союзником – тоже кузен. Это только для простого народа, чьи дома сожгут, амбары разграбят, женщин опозорят, слово «чужеземец» означало «неприятель»; но такого понятия отнюдь не существовало для принцев, защищавших свои титулы и свое добро.
Для Робера эта война между Англией и Францией была «его войной»: он жаждал ее, он призывал ее, он сам ее сварганил, для него она олицетворяла собой десять лет непрестанных трудов. Ему чудилось теперь, будто рожден он на свет божий, будто прожил всю жизнь только ради этой войны. В свое время он сетовал на то, что не умеет наслаждаться каждым данным мгновением, и вот теперь наконец-то научился им наслаждаться. Он вдыхал воздух, как пьют сладостный напиток. Каждая минута становилась счастьем. Взгромоздившись на своего огромного коня рыжей масти, прицепив шлем к седлу и подставляя лицо вольному ветру, он обращался к своим людям с такими шуточками, что тех бросало в дрожь. Под его началом находилось двадцать две тысячи рыцарей и ратников, и, когда он оглядывался, он видел за собой вплоть до самого горизонта одни только копья, блестевшие на солнце, подобно смертоносной ниве. Несчастные бретонцы улепетывали от него со всех ног: некоторые на повозке, но большинство пешком, в своих штанах из тапы или грубой ткани; женщины несли ребятишек, мужчины тащили за плечами мешки гречихи.
Роберу было пятьдесят пять, но он все так же легко переносил переходы в пятнадцать лье и все так же любил помечтать... Завтра он возьмет Брест; потом возьмет Ванн, потом возьмет Ренн; оттуда войдет в Нормандию, схватит Алансона, родного брата Филиппа Валуя, из Алансона двинется на Эвре, на Конш, на милый его сердцу Конш! А там помчится к Шато-Гайару и освободит мадам де Бомон. Потом он, победительный, обрушится на Париж: вот он в Лувре, в Венсенне, в Сен-Жермене; он сбросит с престола Филиппа Валуа и вернет корону Эдуарду, а Эдуард пожалует ему, Роберу, за это титул главного наместника королевства Французского. Судьба и раньше посылала ему все мыслимые и немыслимые удачи и неудачи, но тогда за ним не следовала, подымая дорожную пыль, целая армия.
И впрямь Робер взял Брест, где он освободил графиню де Монфор, настоящую воительницу, крепкую духом и телом; муж ее был взят в плен королем Франции. Но она, прижатая к морю, продолжала защищать остатки своего герцогства. И впрямь Робер с триумфальным маршем прошел через всю Бретань, и впрямь он осадил Ванн: он приказал установить камнеметные машины и катапульты, подвести пороховые бомбарды, дым от которых смешивался с ноябрьским туманом; пробили брешь в стенах. Хотя в Ванне стоял многочисленный гарнизон, но, по-видимому, он не слишком был склонен защищать город до последней капли крови; поэтому французы ждали первого штурма, чтобы с наименьшим ущербом для чести сдаться неприятелю. Дабы формальность эта была соблюдена, приходилось пожертвовать хотя бы десятком людей с той и с другой стороны.
Робер пришнуровал стальной шлем, взгромоздился на огромную свою лошадь, которая даже чуть осела под тяжестью хозяина, раскатисто отдал последние приказы, опустил забрало шлема, описал над головой круг своей шестифунтовой боевой палицей. Герольды, потрясая его стягом, завопили во весь голос: «Артур, к бою!»
Ратники бежали бок о бок с лошадьми, и каждые полдюжины человек несли длинную лестницу, предназначенную для штурма; другие тащили на конце палки мешки с тлеющей паклей; и там, где в крепостной стене зазияла пробоина, громыхнула лавина рухнувших камней; и среди тяжелых серых клубов дыма молнией сверкал алый, развевающийся на ветру плащ его светлости Артуа...
Стрела из арбалета, пущенная через амбразуру, пронзила шелковый плащ, доспехи, кожаную кольчугу, рубашку. Удар был не сильнее, чем удар копья на поединке; Робер Артуа сам вырвал стрелу, но через несколько минут, так и не поняв, что же такое с ним произошло, почему небо вдруг сразу почернело, почему шенкеля уже не сжимают боков коня, он рухнул в грязь.
Пока его войска шли на последний приступ, гиганта с непокрытой головой взвалили на лестницу и понесли к лагерю; бьющая из раны кровь стекала струйкой между перекладинами лестницы.
Судьба доныне щадила Робера от ран. И во время двух Фландрских кампаний, и в дни его собственного похода на Артуа, и в Аквитанской войне... Через все эти испытания Робер прошел без единой царапины. Ни разу не коснулось его копье на всех пятидесяти турнирах, участником которых он был, ни разу рассвирепевший кабан не поцарапал клыком его кожи.
Так почему же случилось это именно у Ванна, под стенами этого города, даже не защищавшегося по-настоящему города, который был лишь незначительным этапом его долгой эпопеи? Ведь ни разу он не слышал ни одного зловещего предсказания ни насчет Ванна, ни насчет Бретани. Рука, натянувшая тетиву арбалета, была чужой рукой чужого человека, не подозревавшего, в кого он метит.
Четыре дня боролся Робер, не против государей и Парламентов, не против неправедных законов наследования и кутюмов того или иного графства, не против тщеславия и алчности королевских фамилий – он боролся против собственной своей плоти. Смерть пробралась в его тело через эту рану с почерневшими краями, зиявшую между сердцем, которое билось так сильно, и желудком, который мог поглотить любое количество пищи; но не та смерть, что леденит, а та, что сжигает. В жилах его пылал огонь. Смерти понадобилось всего четыре дня, дабы сжечь силу, заключенную в этом теле, ту силу, которой хватило бы еще лет на двадцать...
Он отказывался написать завещание, кричал, что не позже чем завтра сядет в седло. Пришлось его связать, чтобы соборовать, там как он все порывался уложить на месте капеллана, которого принял за Тьерри д'Ирсона. Он бредил.
С младых ногтей Робер Артуа ненавидел море, но вот снарядили корабль, дабы доставить его в Англию. Всю ночь под мерное колыхание волн он взывал к правосудию, к какому-то странному правосудию, ибо, обращаясь к французским баронам, называл их «благородные мои лорды» и требовал, чтобы Филипп Красивый приказал отобрать все имущество у Филиппа Валуа, отнял бы у него королевскую мантию, скипетр и корону во исполнение папской буллы об отлучении от церкви. Голос его, доносившийся со шканцев, долетал до форштевня, его слышали даже сигнальщики на мачтах.
Перед рассветом он стал поспокойнее и попросил подтащить его матрас к двери: ему хотелось поглядеть на меркнущие звезды. Но он не увидел восхода солнца. Уже отходя, он снова вообразил, что выздоравливает. Последнее слово, которое вымолвили его уста, было: «Никогда!», но так никто и не узнал, обращался ли он к королям, к морю или к господу богу.
Каждый человек приходит в мир сей, дабы выполнить свой долг, будь тот долг ничтожен или велик, но чаще всего человек и сам этого не знает, и природные его свойства, его связи с ему подобными, превратности судьбы побуждают его выполнить этот долг, пусть неведомо для него самого, но с верой, что он действует никем не понуждаемый, действует свободно. Робер Артуа разжег войну на западе Европы, его задача была выполнена.
Когда король Эдуард III узнал во Фландрии о смерти Робера Артуа, слеза смочила его ресницы, и он отправил королеве Филиппе письмо, гласившее:
«Душенька моя, Робера Артуа, нашего кузена, призвал к себе господь; ради любви, что питали мы к нему, и ради чести нашей дали мы письменный приказ канцлеру нашему и нашему казначею и повелели им захоронить его в нашем граде Лондоне. И желаем мы, душенька, дабы вы сами позаботились о том, чтобы воля наша была выполнена неукоснительно. Да хранит вас господь. Скреплено нашей личной печатью в городе Граншан, в день святой Екатерины, в год шестой нашего правления Англией и Францией – третий.»
В начале января 1343 года в склеп кафедрального собора святого Павла в Лондоне был опущен самый тяжелый из всех гробов, которые когда-либо туда опускали.

 

...И ВОТ АВТОР ВЫНУЖДЕН ЗДЕСЬ РАДИ ИСТОРИЧЕСКОЙ ПРАВДЫ УБИТЬ СВОЕГО САМОГО ЛЮБИМОГО ГЕРОЯ, С КОТОРЫМ ПРОЖИЛ ОН ЦЕЛЫХ ШЕСТЬ ЛЕТ, ИСПЫТЫВАЯ ПЕЧАЛЬ, РАВНУЮ ТОЙ, ЧТО ИСПЫТАЛ КОРОЛЬ АНГЛИИ ЭДУАРД; ПЕРО, КАК ГОВОРИЛИ ЛЕТОПИСЦЫ, ВЫПАДАЕТ ИЗ ЕГО РУК, И НЕТ У НЕГО ОХОТЫ, ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ В БЛИЖАЙШЕЕ ВРЕМЯ, ПРОДОЛЖАТЬ СВОЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ, РАЗВЕ РАДИ ТОГО ЛИШЬ, ЧТОБЫ ОЗНАКОМИТЬ ЧИТАТЕЛЯ С ДАЛЬНЕЙШЕЙ СУДЬБОЙ КОЕ-КОГО ИЗ ГЛАВНЫХ ПЕРСОНАЖЕЙ ЭТОЙ КНИГИ.
ПЕРЕНЕСЕМСЯ ЖЕ ВПЕРЕД НА ОДИННАДЦАТЬ ЛЕТ, А РАВНО ПЕРЕНЕСЕМСЯ И ЧЕРЕЗ АЛЬПЫ...
Назад: Глава V Конш
Дальше: Эпилог Иоанн I Неизвестный