ГЛАВА XI
Заглоба, представ перед гетманом, не ответил на радостное его приветствие, а заложил руки за спину, выпятил губы и устремил на Сапегу взор, полный справедливого негодования. Гетман, видя Заглобину мину и предвкушая потеху, обрадовался еще больше и тотчас заговорил:
— Как дела, старый плут? Ты что это носом крутишь, словно тут плохо пахнет?
— Кислой капустой пахнет по всему Сапегину стану!
— Капустой? Это отчего же, скажи на милость?
— Да, видно, от тех капустных кочнов, что шведы тут нарубили.
— Ишь ты! До чего же скор на укор! Жаль, что и тебя не зарубили!
— Тот, под чьим началом я служил, сам бьет врага, а своих под нож не подставляет.
— О, чтоб тебя… Хоть бы кто язык тебе отрезал!
— А чем бы я тогда прославлял Сапегины победы?
Понурился тут гетман и сказал:
— Эх, братец, оставь! И без тебя хватает таких, кто, позабыв все мои перед отчизной заслуги, измывается надо мной, как может. И долго еще люди будут меня осуждать, знаю сам, а ведь если б не злосчастные эти ополченцы, все могло обернуться иначе. Вот, говорят, Сапега за утренней трапезой неприятеля прозевал, а ведь с этим неприятелем не смогла справиться вся Речь Посполитая!
Слова гетмана несколько смягчили Заглобу.
— Таков уж наш обычай, — сказал он, — во всех неудачах первым делом винить вождя. За трапезу порицать тебя не стану, перед трудным днем подкрепиться не грех. Пан Чарнецкий — великий воин, но, на мой вкус, есть у него один недостаток: войско свое он и на завтрак, и на обед, и на ужин кормит сплошь одной шведятиной. Конечно, воюет он лучше, чем кухарит, а все же это нехорошо, — ведь от этой пищи и самому закаленному рыцарю скоро воевать расхочется.
— Чарнецкий, верно, крепко на меня сердит?
— Э!.. Не очень! Сначала, правда, пошумел, но как узнал, что войско цело, так сразу и сказал: «Ну, знать, такова воля божья! Ничего, говорит, с каждым может случиться; если б, говорит, все у нас были похожи на Сапегу, страна наша уподобилась бы родине Аристида».
— Я бы за Чарнецкого всю кровь свою отдал! — воскликнул гетман. — Другой рад был бы удвоить собственную славу ценою моего унижения, тем более после победы, которую сам только что одержал, но Чарнецкий не таков!
— Всем он хорош, слов нет, да только стар я уже для той службы, какой он требует от солдата, особенно же для купаний, которые он нам устраивал.
— Так ты рад, что вернулся ко мне?
— И рад и не рад, ибо разговоров про еду много, а самой еды что-то не видать.
— Сейчас сядем за стол. А что пан Чарнецкий намерен делать дальше?
— Пойдет в Великую Польшу, подсобит тамошним горемыкам, а оттуда двинется на Стенбока и в Пруссию — авось Гданьск даст ему пушек и пехоты.
— Гданчане — настоящие патриоты! Пример для всей Речи Посполитой! Ну, так мы встретимся с Чарнецким под Варшавой, я тоже туда пойду, вот только под Люблином придется немного задержаться.
— А что, его опять шведы заняли?
— Несчастный город! Уж и не знаю, сколько раз он побывал в руках неприятеля. Тут прибыла депутация от люблинской шляхты, сейчас придут просить, чтобы я их выручил. Но мне надо отправить письмо королю и гетманам, придется им подождать.
— В Люблин и я охотно пойду, уж очень там бабы хороши, гладкие да пышные. Даже каравай бесчувственный, и тот от удовольствия краснеет, когда этакая бабенка прижмет его к груди, чтоб нарезать!
— Экий турка!
— Ваша милость человек пожилой, вам это непонятно, а мне до сих пор каждый год в мае приходится кровь себе пускать.
— Да ведь ты постарше меня будешь!
— Старше лишь опытом, не годами, а что я сумел conservare juventutem meam, это верно, тут мне многие завидуют. Давайте, ваша милость, я сам приму депутацию, пообещаю, что мы скоро придем им на помощь, пусть утешатся бедные люблинцы, а потом мы и бедных люблянок утешим.
— Ладно, — сказал гетман, — а я пойду отправлять письма.
И вышел.
Тотчас впустили люблинскую депутацию, которую Заглоба принял с чрезвычайной важностью и достоинством, обещал помочь, однако поставил условие: люблинцы должны были снабдить войско провиантом, а главное — всевозможными напитками. Затем он пригласил их от имени воеводы на ужин. Послы были довольны, так как войска еще той же ночью выступили к Люблину. Гетман сам торопил и подгонял, так хотелось ему новыми военными успехами смыть с себя сандомирский позор.
Началась осада, но дело подвигалось медленно. Все это время Кмициц обучался фехтовальному искусству у Володыёвского и делал необычайные успехи. Пан Михал, зная, что эта паука обратится против Богуслава, открывал ученику все свои тонкости, без малейшей утайки. Нередко случалось им применять эти уроки и на практике, они вызывали из крепости шведов на поединок и порубили их великое множество. Вскоре Кмициц достиг такого совершенства, что не уступал самому Яну Скшетускому, а во всем Сапегином войске не было никого, кто мог бы помериться силами со Скшетуским. И тут его обуяло такое страстное желание сразиться с Богуславом, что он едва мог усидеть под Люблином, тем более что с приходом весны к нему вернулись силы и здоровье.
Все его раны зажили, он перестал харкать кровью, в душе закипела прежняя удаль, и глаза засверкали прежним огнем. Лауданцы сначала косились на него, но задевать не смели, сдерживаемые железной рукой Володыёвского, позднее же, видя, каковы его поступки и дела, примирились с ним совершенно, и даже Юзва Бутрым, злейший его враг, говорил:
— Кмицица больше нет, есть Бабинич, а Бабинич пусть живет на здоровье!
Наконец, к величайшей радости всего войска, люблинский гарнизон сдался и Сапега двинулся к Варшаве. По дороге гетман получил донесение, что сам Ян Казимир вместе с гетманами и со свежими войсками спешит ему на помощь Пришли вести и из Великой Польши, от Чарнецкого, который также спешил к столице. Войска, разбросанные по всей стране, теперь сходились к Варшаве, подобно тучам, разбросанным по небосводу, которые сходятся и соединяются в одну огромную тучу, готовую разразиться бурей, громами и молниями.
Сапега шел через Желехов, Гарволин и Минск до седлецкого тракта, чтобы там соединиться с подлясским ополчением. Ополченцев принял под свою команду Ян Скшетуский, который жил, правда, в Люблинском воеводстве, но близ границы с Подлясьем, и потому был хорошо известен тамошней шляхте, уважавшей в нем одного из самых славных рыцарей Речи Посполитой. И вскоре его стараниями из этой шляхты, воинственной от природы, образовались хоругви, ничем не уступавшие регулярной армии.
А покуда они скорым маршем двигались от Минска к Варшаве, стремясь дойти до Праги за один день. Погода благоприятствовала походу. Порой, неся прохладу и прибивая пыль на дороге, налетал легкий майский дождичек, а в общем погода была чудесная, не слишком жаркая, не слишком холодная. В прозрачном воздухе глаз видел далеко-далеко. От Минска войска шли налегке, обоз и пушки должны были выйти следом на другой день. В полках царило необычайное воодушевление; густые леса, обступавшие тракт с обеих сторон, полнились эхом солдатских песен, лошади фыркали, а это был добрый знак. Стройными рядами текли одна за другой хоругви, подобные могучей, сверкающей на солнце реке, шутка ли, двенадцать тысяч человек, не считая ополченцев, вел с собой Сапега. Ротмистры, гарцевавшие перед полками, сверкали начищенными доспехами. Пестрые знамена, похожие на огромные цветы, колыхались над головами бойцов.
Солнце заходило, когда лауданцы, шедшие в авангарде, завидели башни столицы. Из солдатских грудей вырвался радостный крик:
— Варшава! Варшава!
Точно гром, прокатился этот крик по хоругвям, и какое-то время по всей дороге только и слышно было:
— Варшава! Варшава!..
Многие из рыцарей Сапеги никогда не бывали в столице, и теперь ее вид произвел на них необыкновенное впечатление. Все невольно придержали коней; кто снял шапку, кто начал креститься; у многих хлынули слезы из глаз, и они стояли взволнованные, безмолвные Внезапно из последних отрядов вылетел на белом коне Сапега и помчался вдоль всего войска.
— Друзья! — воскликнул он зычным голосом — Мы пришли первые! Нам выпало это счастье и честь!.. Изгоним же шведов из столицы!
— Изгоним!.. — подхватило двенадцать тысяч литовских глоток. — Изгоним! Изгоним! Изгоним!..
И поднялся шум и гам. Одни повторяли: «Изгоним!», другие уже кричали: «Бей, кому честь дорога!», третьи: «Вперед, изничтожим собак проклятых!» Лязг оружия сливался с воинственными кликами. Глаза загорались огнем, из-под грозных усов засверкали зубы. Сам Сапега вспыхнул, точно факел, взметнул кверху булаву и крикнул:
— За мной!
Близ Праги воевода приостановил хоругви и велел двигаться шагом. Столица все отчетливее рисовалась в синеватой дали. Длинный ряд башен вздымался в голубое небо. Многоярусные крыши Старого Мяста, крытые красной черепицей, пылали в лучах вечернего солнца. Никогда в жизни не видели литвины такого великолепия, таких гордых, белых, испещренных узкими окнами стен, которые наподобие крутых уступов нависали над самой водой. Дома, казалось, вырастали один из другого, все выше и выше, и над всей этой массой заборов, стен, окон и крыш, тесно жавшихся друг к другу, устремлялись в небо стройные башни. Те, кто побывал уже в столице — на выборах короля или по своим делам, рассказывали остальным, где что стоит и как какое здание называется. Особенно распространялся перед своими лауданцами Заглоба, частый столичный гость, а лауданцы прилежно внимали его словам, дивясь всему, что видели и слышали.
— Взгляните вон на ту башню, что как раз посреди Варшавы, — говорил он. — Это arx regia! Проживи я столько лет, сколько съел за королевским столом обедов, я посрамил бы самого Мафусаила. Я был у короля самым приближенным лицом; выбрать хорошее староство было для меня все равно, что орех раскусить, а раздавал я их налево и направо, не глядя. Многих я облагодетельствовал, а когда входил куда-нибудь, все senatores мне в пояс кланялись, по-казацки. Не раз случалось мне также биться перед королем на поединках, король любил смотреть на мою работу, и уж тут маршалу приходилось на это закрывать глаза.
— Экий домина! — сказал Pox Ковальский. — И подумать только, что везде здесь засели шведские собаки!
— И грабят страшно! — добавил Заглоба. — Говорят, они даже колонны, которые из мрамора либо другого дорогого камня, выламывают из стен и вывозят в Швецию. Не узнать мне теперь милых сердцу мест, а ведь многие scriptores почитают, и справедливо, этот замок восьмым чудом света, ибо даже у французского короля дворец хоть и изрядный, а нашему в подметки не годится.
— А что это за башня рядом, с правой стороны?
— Это костел святого Яна. Из замка есть туда внутренний переход. В этом костеле было мне откровение. Раз после вечерни задержался я там и вдруг слышу голос из-под свода: «Заглоба, будет война с сукиным сыном шведским королем, и настанут великие саlamitates». Помчался я во весь дух к королю и рассказываю, что слышал, а ксендз примас как огреет меня по шее своим посохом: «Не болтай вздора, ты был пьян!» Теперь вот получили… А другой костел, рядом с тем, это collegium lesuitarum; третья башня поодаль — это курия, четвертая, справа, — дворец маршала, а вон та зеленая крыша — это Доминиканский костел; всего не перечислишь, хоть целый час молоти языком, как саблей.
— Другого такого города, пожалуй, и в мире нет! — воскликнул один из солдат.
— Потому-то нам все народы и завидуют.
— А вон то чудесное здание налево от замка?
— За костелом бернардинцев?
— Ну да.
— Это palatium Радзеёвских, а прежде — Казановских. Он считается девятым чудом света, только пропади он пропадом, из этих-то стен и пошли все беды Речи Посполитой.
— Как это? — раздалось несколько голосов.
— Начал пан подканцлер Радзеёвский с женой ссориться да свариться, а король возьми да заступись за нее. Люди, известное дело, стали об этом толковать, да и сам подканцлер решил, что жена его влюблена в короля, а король в нее: вот он от срама и убежал к шведам, так война и началась. Правда, меня тогда в городе не было, и как это кончилось, я не видел, знаю только по рассказам; но уж мне-то известно, что ее нежные взоры предназначались не королю, а кое-кому другому.
— Кому же?
Заглоба подкрутил ус.
— Тому, на кого все женщины летели, что мухи на мед, да только имени называть не хочу, хвастуны мне всегда были ненавистны… Что поделаешь, постарел человек, постарел и весь облез, как метла, пока выметал врагов из отчизны, а ведь когда-то не было кавалера красивее и любезнее меня, пусть Рох Ковальский подтвер… — Тут пан Заглоба сообразил, что Рох никоим образом не мог помнить те времена, а потому лишь рукой махнул и докончил: — Э, да где ему знать!
После этого он еще показал своим товарищам огромный дворец Оссолинских и Конецпольских, который величиною почти равен был дворцу Радзеёвских, и, наконец, великолепную villa regia. Тут солнце зашло, а вокруг стала сгущаться ночная тьма.
На варшавских стенах прогремел пушечный выстрел и протяжно запела труба, возвещая приближение неприятеля.
Пан Сапега и сам объявил о своем прибытии пальбой из самопалов, дабы подбодрить жителей столицы, и в ту же ночь начал переправлять войско через Вислу. Первой переправилась лауданская хоругвь, за ней хоругвь Котвича, за нею татары Кмицица, потом хоругвь Ваньковича, всего восемь тысяч человек. И вот шведы, вместе со всею награбленной ими добычей, окружены и лишены всякого привоза, а Сапега вынужден стоять и ждать, когда подойдет с одной стороны Чарнецкий, а с другой — король с коронными гетманами; пока же остается лишь следить, чтобы в город не проникло подкрепление шведам.
Первым подал о себе весть Чарнецкий, но весть эта была нерадостная. Все его войско, люди и кони, так замучены, — писал каштелян, — что в настоящее время он не может принять участия в осаде. После битвы под Варкой он изо дня в день, без роздыха, бился с врагом, всего же за первые месяцы этого года дал шведам двадцать одно большое сражение, не считая мелких стычек и нападений на небольшие отряды. Пехоты на Поморье он не получил, до Гданьска добраться не смог, самое большее, что он обещал, это удерживать всеми силами стоящую подле Нарева шведскую армию, во главе с Радзивиллом, братом короля и Дугласом, которые намерены были двинуться на помощь осажденным.
Тем временем шведы с присущим им мужеством и искусством готовились к обороне. Прага была ими сожжена еще до прихода Сапеги, теперь они стали забрасывать гранатами все предместья — Краковское, Новый Свят, а также костелы святого Ежи и девы Марии. И запылали дома, дворцы и храмы. Днем дым клубился над городом густыми черными тучами. Ночью эти тучи озарялись красным светом, и из них вырывались, устремляясь к небу, снопы искр. Под стенами города блуждали толпы жителей, лишенных крова и куска хлеба; женщины окружали лагерь Сапеги и, плача, взывали к его милосердию. От голода люди высыхали, как щепки, младенцы умирали голодной смертью в объятиях изможденных матерей; поистине то была юдоль скорби и горя.
Сапега, не имея в своем распоряжении ни пехоты, ни пушек, все ждал и ждал, когда же подойдет король, а тем временем помогал, как мог, несчастным, рассылая их партиями в менее разоренные местности, где они могли хоть как-то прокормиться. Немало также он был озабочен трудностями предстоящей осады, ибо ученые шведские инженеры превратили Варшаву в могучую твердыню. За стенами сидели три тысячи отлично вымуштрованных солдат, руководимых толковыми, опытными генералами, да и вообще шведы славились как мастера по части осады и обороны всевозможных крепостей. Чтобы развеять свою тревогу, пан гетман каждый вечер задавал пиры, где вино лилось рекой, — был за Сапегой, достойным гражданином и недюжинным полководцем, этот грех: превыше всего ценил он веселую компанию и звон бокалов, порою ради пирушки пренебрегая даже службой.
Зато днем он своим усердием искупал все вечерние грехи До самого заката он неутомимо рассылал патрули, отправлял письма, сам объезжал стражу, сам допрашивал пойманных языков. Но едва лишь загоралась первая звезда, из его квартиры уже неслись звуки скрипки, а стоило пану гетману разгуляться, тут он уж позволял себе все, — бывало, даже посылал и за теми офицерами, которых сам же назначил идти в дозор или на вылазку, и, если кто из них не являлся, был весьма недоволен, ибо любил, чтоб у него на пиру было людно. Заглоба по утрам пилил его за это, но по вечерам частенько Заглобу самого мертвецки пьяного приносили слуги на квартиру к Володыёвскому.
— Сапежка и святого совратит с пути истинного, — оправдывался он на другой день перед друзьями, — а уж меня, который всегда не прочь повеселиться, и подавно. Гетману почему-то особенно нравится потчевать меня вином, ну, а я, не желая показаться перед ним невежей, уступаю его настояниям, ибо не в моем обычае обижать хозяина. Но я уже дал обет, велю на рождественский пост покрепче лупить меня по спине плетью, я ведь и сам понимаю, что за распущенность положена епитимья. А пока придется не отставать от него, иначе он, того гляди, попадет в дурную компанию и окончательно собьется с толку.
Многие офицеры и без гетманского надзора честно несли свою службу, но некоторые по вечерам забывали о ней совершенно, как это обычно бывает с солдатами, переставшими чувствовать железную руку командира.
Неприятель не замедлил воспользоваться этим.
Однажды, за несколько дней до прибытия короля и гетманов, Сапега на радостях, что все войска собираются вместе и теперь начнется правильная осада, устроил особенно пышный пир. Приглашены были все самые именитые офицеры; пан гетман, радуясь законному поводу для веселья, объявил, что пир дается в честь короля. К Скшетуским, Кмицицу, Заглобе, Володыёвскому и Харлампу послан был даже нарочный с приглашением непременно явиться, так как гетман желает особо почтить их за их великие заслуги. Пан Анджей как раз садился на коня, он собирался в разъезд, и гетманский адъютант застал его татар уже за воротами.
— Неужели, ваша милость, ты нанесешь пану гетману такую обиду и заплатишь неблагодарностью за его доброту? — воскликнул офицер.
Кмициц спешился и пошел советоваться с товарищами.
— Уж очень мне это не кстати, — сказал он. — Около Бабиц, говорят, появился крупный конный отряд. Гетман сам же и велел мне ехать и разузнать, что это за люди, а теперь зовет на пир! Что делать?
— Пан гетман приказал в разъезд идти Акба-Улану, — ответил адъютант.
— Приказ есть приказ, — вмешался Заглоба, — и солдат обязан ему подчиняться. Смотри, не подавай дурного примера, да и к чему навлекать на себя недовольство гетмана, это опасно.
— Передай, что я буду! — сказал нарочному Кмициц.
Офицер ушел. Затем уехали и татары во главе с Акба-Уланом, а пан Анджей пошел принарядиться; одеваясь, он говорил товарищам:
— Сегодня пир в честь его королевского величества; завтра будет пир в честь их милостей панов коронных гетманов, и так до самого конца осады.
— Пусть только подойдет король, — это сразу кончится, — ответил Володыёвский, — хоть милостивый государь наш тоже, бывает, любит запить горе вином, однако при нем служба пойдет исправней, поскольку каждый, в том числе и Сапега, постарается выказать свое рвение.
— Слишком, слишком всего этого много, что и говорить! — сказал Ян Скшетуский. — Не странно ли вам именно у Сапеги, столь разумного и рачительного военачальника, столь честного человека и достойного гражданина, видеть такую слабость?
— Как вечер наступит, так он другой человек и из великого гетмана превращается в гуляку!
— А знаете, почему мне так не нравятся эти пиры? — промолвил Кмициц. — Потому что и Януш Радзивилл тоже имел обыкновение каждый вечер пировать. И представьте, удивительное совпадение: что ни пир, непременно или какая беда случится, или придут дурные вести, или откроется новая гетманская измена. Слепой ли это случай или промысел божий — не знаю, но только все беды сваливались на нас именно во время пира. Ей-богу, под конец до того дошло, что, чуть начнут накрывать на стол, нас, бывало, от страха прямо в дрожь кидает.
— Верно, черт подери! — подхватил Харламп. — Но это было еще и потому, что князь имел обыкновение как раз во время пира оповещать о своих тайных переговорах с врагами отчизны.
— Ну, — отозвался Заглоба, — уж в этом отношении нам за нашего Сапежку можно не опасаться. Уж он-то не изменит, голову даю на отсечение.
— Еще бы, тут и говорить нечего! Он душа благородная, совсем из другого теста! — воскликнул Володыёвский.
— А чего вечером недоглядит, исправит днем, — добавил Харламп.
— Ну, так идемте же, — сказал Заглоба, — а то, по правде говоря, я уже чувствую vacuum в брюхе.
Они вышли и, сев на коней, отправились к гетманской квартире, которая была с другой стороны города, довольно далеко. Подъехав ко двору, они увидели там множество коней и целую ораву державших их челядинцев, для которых была выставлена огромная бочка пива; челядинцы, перепившись, уже завели вокруг бочки, по обыкновению, свару. Впрочем, при виде подъезжавших рыцарей они попритихли, тем более что Заглоба принялся плашмя лупить саблей всех, кто попадался ему на пути, восклицая зычным голосом:
— К лошадям, бездельники! К лошадям! Вас тут на пир не приглашали!
Сапега, как обычно, принял друзей с распростертыми объятиями и, будучи уже слегка навеселе, тотчас принялся поддразнивать Заглобу:
— Бью челом пану региментарию!
— Бью челом пану виночерпию! — отвечал Заглоба.
— А коли я виночерпий, то сейчас зачерпну тебе такого вина, что еще бродит!
— Не то вино опасно, которое бродит, а то, которое гетмана до беспамятства доводит.
Иные из гостей, слыша это, испугались, но Заглоба всегда давал волю языку, когда видел, что гетман в хорошем настроении, Сапега же питал к нему такую слабость, что не только не гневался, но веселился от души, призывая окружающих в свидетели того, как обходится с ним этот шляхтич.
И начался пир, веселый и шумный. Сам Сапега то пил за здоровье гостей, то провозглашал здравицу в честь короля, гетманов, в честь польского и литовского войска, в честь Чарнецкого и всей Речи Посполитой. Веселье росло, а с ним возрастал и всеобщий шум и гомон. После здравиц настала очередь песен. Пар от разгоряченных тел смешивался с винными парами. Не меньший шум стоял и во дворе, а вскоре послышался и лязг оружия. Это слуги схватились за сабли. Несколько шляхтичей выскочили во двор, желая призвать их к порядку, но неразбериха от этого только усилилась.
И вдруг раздались столь громкие крики, что даже пирующие в доме замолкли.
— Что это? — спросил кто-то из полковников. — Не челядь же это орет?
— А ну-ка, милые гости, потише! — сказал встревоженный гетман, прислушиваясь.
— Это не просто спьяну кричат!
Внезапно окна задрожали от орудийных раскатов и мушкетной пальбы.
— Атака! — крикнул Володыёвский. — Противник пошел в наступление!
— По коням! В сабли!
Все повскакали с мест. В дверях сделалась давка, затем толпа офицеров высыпала на майдан, крича вестовым, чтобы подавали лошадей.
Но в суматохе нелегко было найти своего коня, а тем временем из темноты неслись тревожные голоса:
— Неприятель наступает! Котвич под обстрелом!
И каждый, перескакивая в темноте через изгороди, сломя голову помчался к своей хоругви. Тревога быстро распространилась по всему лагерю. Не во всех хоругвях кони были под рукой, там-то и началось замешательство. Толпы пеших и конных солдат, крича и галдя, топтались в кромешной тьме, налетали друг на друга, не могли разобрать, где свои, где противник. Кто-то кричал уже, что это наступает шведский король со всею армией.
В самом деле, по хоругви Котвича неожиданно и с большой силой ударил шведский отряд. Котвич по причине недомогания, к счастью, на пир не пошел и потому смог сдержать первый натиск, но вскоре вынужден был отступить, так как численный перевес был на стороне нападающих, которые осыпали его огнем из мушкетов.
Первым к нему на помощь пришел Оскерко со спешившимися драгунами. На выстрелы шведов загремели ответные выстрелы. Но и драгуны Оскерко также не могли долго выдерживать натиск врага и вскоре начали поспешно отходить, устилая поле трупами. Дважды бросался Оскерко в бой, и дважды его драгуны, едва успевая отстреливаться, рассыпались по полю. Под конец шведы разметали их во все стороны и неудержимым потоком хлынули к гетманской квартире. Из города выходил полк за полком; шла и пехота, и кавалерия, выкатывались даже полевые пушки. Дело шло к генеральному сражению, которого, казалось, жаждал неприятель.
Между тем Володыёвский, выбежав из квартиры гетмана, застал свою хоругвь уже на ходу; она бросилась на выстрелы по первой тревоге, так как всегда находилась в боевой готовности. Вел ее Рох Ковальский, который не был на пиршестве, как и пан Котвич, но по иной причине, — его попросту не пригласили. Володыёвский велел спешно поджечь несколько сараев, чтобы осветить себе путь, и поскакал к месту боя. По дороге к нему присоединился Кмициц со своими грозными волонтерами и той частью татар, что не пошла в разъезд. Оба они подоспели как раз вовремя, чтобы спасти Котвича и Оскерко от полного разгрома.
К тому времени сараи хорошо разгорелись, и стало светло как днем. При свете пожара лауданцы, поддержанные Кмицицем, атаковали полк пехотинцев и, невзирая на огонь, пустили в ход сабли. На помощь своим бросились шведские рейтары и вступили в ожесточенную схватку с лауданцами. Какое-то время ни одна из сторон не могла взять верх, — так борцы, обхватив друг друга за плечи, собирают все свои силы, и то один, то другой пригибают противника к земле; но вскоре шведский строй стал сильно редеть и наконец сломался. Кмициц со своими рубаками бушевал в самой гуще боя; Володыёвский, как обычно, расчищал перед собой широкую просеку, плечо к плечу с ним трудились на кровавой ниве оба великана Скшетуских, и Харламп, и Рох Ковальский; лауданцы махали саблями наперегонки с бойцами Кмицица, одни — с неистовыми криками, другие, как, например, Бутрымы, разом наваливались на врага, не издавая ни звука.
На помощь дрогнувшим шведам поспешили новые полки, а Володыёвского и Кмицица поддержал Ванькович, который стоял неподалеку от них и также быстро изготовился к бою. А тут и гетман бросил наконец в бой все остальное войско и ударил на врага как следует. По всему пространству от Мокотова до самой Вислы закипела жестокая битва.
К гетману подскакал на покрытом пеной коне Акба-Улан, который ходил в разъезд.
— Эфенди! — крикнул он. — От Бабиц к городу чамбул идет, с ними целый обоз, хотят в город пробраться!
В мгновение ока Сапега понял, что означала вылазка врага в сторону Мокотова. Шведы хотели отвлечь войска, стоявшие на блонском тракте, дабы конное подкрепление и обоз с провиантом могли проникнуть в стены города.
— Скачи к Володыёвскому! — крикнул он Акба-Улану. — Пусть лауданцы, Кмициц и Ванькович отрежут им путь, а я сейчас пришлю им людей на подмогу!
Акба-Улан стегнул коня; за ним следом поскакал второй гонец, а за вторым и третий. Все они доскакали до Володыёвского и передали ему приказ гетмана.
Володыёвский немедленно повернул свою хоругвь; тотчас догнал его, проломив неприятельские ряды, Кмициц с татарами, и они поскакали вместе, а Ванькович за ними.
Но они опоздали. Почти двести повозок уже въезжало в ворота, а отряд превосходной тяжелой артиллерии, замыкавший обоз, почти весь уже находился под прикрытием крепостных пушек. Лишь арьергард, около сотни человек, был еще в открытом поле. Но и они мчались во весь опор, подгоняемые криками скакавшего сзади офицера.
Вдруг Кмициц, разглядев рейтар при свете горящих сараев, так страшно и пронзительно вскрикнул, что рядом кони шарахнулись в испуге. Он узнал конников Богуслава, тех самых, которые учинили расправу над ним и его татарами под Яновом.
Не помня себя, он пришпорил коня, опередил всех своих и как бешеный врезался во вражеские ряды. К счастью, оба молодых Кемлича, Косьма и Дамиан, под которыми были отличные кони, кинулись следом за ним. В тот же миг Володыёвский молниеносно вклинился сбоку и одним движением отрезал арьергард от основных сил отряда.
На стенах загремели пушки, но большая часть отряда, бросив своих товарищей на произвол судьбы, уже влетела вслед за обозом в крепость. Тут же люди Кмицица и лауданцы окружили тесным кольцом отставших, и началась беспощадная резня.
Но длилась она недолго. Люди Богуслава, видя, что помощи ждать неоткуда, мигом поспрыгивали с коней и побросали оружие, крича истошными голосами: «Сдаемся!» — и заботясь лишь о том, чтобы их услышали в этой свалке.
Ни волонтеры, ни татары не обращали на их вопли внимания и продолжали рубить, пока не раздался грозный и пронзительный крик Володыёвского, которому нужен был язык.
— Живьем брать! Эге-гей! Живьем брать!
— Живьем брать! — подхватил Кмициц.
Лязг железа утих. Вязать пленных приказали татарам, и они с обычной своей сноровкой сделали это в мгновение ока, после чего хоругви спешно стали уходить из-под артиллерийского огня.
Полковники двинулись к горящим сараям. Впереди шли лауданцы, а сзади люди Ваньковича, Кмициц с пленными — посередине; все в полной боевой готовности на случай возможного нападения. Часть татар вела на арканах пленных, другие вели на поводу захваченных коней. Около сараев Кмициц стал внимательно разглядывать пленных, проверяя, нет ли среди них Богуслава. Хоть ему и поклялся один рейтар, которому он приставил кинжал к груди, что самого князя не было в отряде, пан Анджей все еще надеялся — а ну как его скрывают?
Но тут из-под татарского стремени раздался чей-то голос:
— Пан Кмициц! Полковник! Мы знакомы, спаси меня. Прикажи развязать, слово чести, что не убегу!
— Гасслинг! — воскликнул Кмициц.
Гасслинг был шотландец, в прошлом офицер в одном из кавалерийских отрядов князя воеводы виленского; Кмициц знал его по Кейданам и в свое время очень любил.
— Пусти пленника! — крикнул он татарину. — И долой с коня!
Татарина точно ветром сдуло, он знал, как опасно мешкать, когда приказывает «багадыр».
Гасслинг, кряхтя, взобрался на высокое татарское седло.
Вдруг Кмициц схватил его за руку, так стиснул, точно хотел раздавить, и стал лихорадочно спрашивать:
— Откуда едете? Тотчас говори, откуда едете! Ради бога, скорее!
— Из Таурогов! — ответил офицер.
Кмициц еще сильнее сжал его руку.
— А… панна Биллевич… там?
— Там!
Пан Анджей говорил все с большим трудом, потому что все крепче стискивал зубы.
— И… что князь с нею сделал?
— Ничего не добился.
Наступило молчание, потом Кмициц снял рысий колпак, провел рукою по лбу и тихо промолвил:
— Ранили меня в этом бою, кровь идет, и ослабел я…