ГЛАВА XIX
Взрыв крупной кулеврины совсем удручил Миллера, все надежды возлагал он на это орудие. И пехота уже готова была пойти на приступ, и лестницы приготовлены, и горы фашин, а теперь надо было оставить всякое помышление о приступе.
Попытки взорвать монастырь с помощью подкопа тоже кончились ничем. Правда, пригнанные из Олькуша рудокопы долбили скалу, подбираясь наискось под монастырь; но работа продвигалась медленно. Несмотря на все предосторожности, рудокопов разили монастырские ядра, земля кругом была усеяна трупами, и люди работали неохотно. А многие предпочитали смерть, только бы не стать виновниками гибели святыни.
Миллер чувствовал, что сопротивление растет с каждым днем; войско и без того пало духом, а от морозов теряло последние остатки мужества; день ото дня в его рядах ширилось смятение и росла уверенность в том, что не в силах человеческих покорить эту святыню.
В конце концов Миллер и сам начал терять надежду, а после взрыва кулеврины просто пришел в отчаяние. Им овладело чувство полного бессилия и беспомощности.
На следующий день, рано утром, он созвал совет, но, видно, только затем, чтобы сами офицеры сказали, что надо отступать.
Офицеры стали собираться, утомленные все, угрюмые. Глаза у них не горели уже надеждой и воинственной отвагой. Молча сели они за стол в просторном и холодном покое; лица их мгновенно заслонил пар из уст, и глядели они из-за него, словно из-за тучи. Все чувствовали усталость и изнеможение, и каждый говорил себе в душе, что нечего ему посоветовать, разве только такое, что лучше не соваться вперед со своими мыслями. Все ждали, что скажет Миллер, он же первым делом распорядился принести побольше гретого вина, надеясь, что оно развяжет языки и он скорее выведает у этих молчаливых людей их истинные мысли, услышит от них, что надо отступать.
Решив наконец, что вино уже оказало свое действие, он обратился к офицерам со следующими словами:
— Вы заметили, господа, что на совет не явились польские полковники, хотя я всем послал вызов?
— Да вы, генерал, верно, знаете, что польские солдаты во время рыбной ловли нашли монастырское серебро и передрались из-за него с нашими солдатами. Человек двадцать зарублено насмерть.
— Знаю. Часть серебра, притом большую, я вырвал у них из рук. Оно тут, у меня, я вот раздумываю, что с ним делать.
— Полковники потому, наверно, и сердятся. Они говорят, что, раз поляки нашли серебро, оно принадлежит полякам.
— Вот так резон! — воскликнул Вжещович.
— А по-моему, есть в том резон, — вмешался в разговор Садовский, — и когда бы, граф, вы нашли серебро, думаю, тоже не сочли бы нужным делиться не то что с поляками, но даже со мною, хоть я и чех.
— Прежде всего я не разделяю ваших добрых чувств к врагам нашего короля, — мрачно отрезал Вжещович.
— Но по вашей милости мы принуждены разделять с вами стыд и позор, которые пали на нас оттого, что мы бессильны покорить эту крепость, куда вы изволили нас привести.
— Так вы, стало быть, потеряли уже всякую надежду?
— A y вас она еще осталась? Что ж, разделите ее с нами!
— Вы угадали, и знайте, что господа офицеры охотнее разделят со мною мою надежду, нежели с вами ваш страх.
— Уж не хотите ли вы сказать, что я трус?
— Я не смею думать, что храбрости у вас больше, нежели вы сами изволили выказать.
— Я же смею думать, что у вас ее меньше, нежели вы силитесь выказать.
— Ну а я, — прервал их Миллер, с неприязнью глядя на Вжещовича, вдохновителя неудачной осады, — решил отослать серебро в монастырь. Может, добром да лаской мы большего добьемся у этих упрямых монахов, нежели пулями да пушками. Пусть поймут, что мы хотим завладеть не их богатствами, а крепостью.
Офицеры с удивлением посмотрели на Миллера, — они никак не ждали от него такого великодушия.
— Лучше ничего не придумаешь! — сказал наконец Садовский. — Ведь мы тем самым заткнем рот польским полковникам, которые зарятся на это серебро. Само собою, и на монахов это сильно подействует.
— Сильней всего на них подействует смерть этого Кмицица, — возразил Вжещович. — Надеюсь, Куклиновский уже содрал с него шкуру.
— Думаю, что он уже мертв, — промолвил Миллер. — Но это имя снова напомнило мне о нашей невознаградимой потере. Взорвано самое крупное орудие во всей артиллерии его величества. Не скрою, господа, на него я возлагал все мои надежды. Брешь уже была пробита, тревога ширилась в крепости. Еще каких-нибудь два дня, и мы бы пошли на приступ. Теперь все рассыпалось прахом, пропали все труды, все усилия. Стену они починят за один день. А те орудия, которые у нас еще остались, не лучше крепостных, их легко разбить. Тяжелых взять неоткуда, их нет и у маршала Виттенберга. Господа! Чем больше я думаю о нашем поражении, тем ужаснее оно мне представляется! И подумать только, что нанес его нам один человек! Один дьявол! Один пес, черт бы его побрал!
В припадке бессильного и поэтому совершенно необузданного и дикого гнева Миллер ударил кулаком по столу.
Помолчав с минуту времени, он вскричал:
— А что скажет его величество, когда до него дойдет весть об этой потере?!
И еще через минуту:
— Что же делать? Не зубами же грызть эту скалу! Чтоб их громом убило, этих уговорщиков, что заставили меня осадить крепость!
С этими словами он в сердцах так хватил об пол хрустальную чашу, что хрусталь разбился в мелкие дребезги.
Офицеры молчали. Недостойное поведение генерала, которое больше приличествовало мужику, а не военачальнику, занимающему столь высокий пост, восстановило всех против него, офицеры совсем помрачнели.
— Давайте же советоваться, господа! — крикнул Миллер.
— Советоваться можно только спокойно, — возразил князь Гессенский.
Миллер засопел и в гневе раздул ноздри. Через некоторое время он успокоился, обвел глазами присутствующих, как бы вызывая их на откровенность, и сказал:
— Прошу прощения, господа, но нельзя удивляться моему гневу. Не стану вспоминать все города, которые я покорил, приняв начальство после Торстенсона, ибо не хочу я пред лицом нынешнего поражения хвастаться старыми успехами. Все, что творится у стен этой крепости, выше человеческого понимания. Но посоветоваться нам надо. За тем я вас и позвал. Давайте же обсудим дело, и что решим мы большинством голосов, то я и исполню.
— Генерал, скажите, о чем мы должны советоваться? — спросил князь Гессенский. — О том ли только, как покорить нам крепость, или о том, не лучше ли снять осаду?
Миллер не хотел ставить вопрос так недвусмысленно и, уж во всяком случае, не хотел первым произнести роковые слова, поэтому он сказал:
— Говорите, господа, откровенно все, что вы думаете. Все мы должны печься о благе и славе его величества.
Но никто из офицеров не хотел выступить первым с предложением снять осаду, поэтому снова воцарилось молчание.
— Полковник Садовский! — сказал через минуту Миллер голосом, которому он постарался придать ласковость и приятность. — Вы всегда более откровенны, нежели прочие, ибо ваша слава хранит вас от всяких подозрений…
— Я думаю, генерал, — ответил полковник, — что этот Кмициц был одним из величайших воителей нашего времени и что положение наше отчаянное.
— Ведь вы, сдается, полагали, что нам надо снять осаду?
— Позвольте, генерал, я был только за то, чтобы не начинать осады. А это совсем другое дело.
— Что же вы теперь советуете?
— Теперь я уступаю слово господину Вжещовичу.
Миллер грубо выругался.
— Господин Вейгард ответит за эту злополучную осаду! — сказал он.
— Не все мои советы были исполнены, — дерзко возразил Вжещович, — и я тоже смело могу снять с себя ответственность. Нашлись такие, которые отвергли их. Нашлись такие, которые, питая поистине странную и непостижимую приязнь к монахам, убеждали вас, генерал, отказаться от всех решительных средств. Я советовал повесить посланных к нам монахов и уверен, что, когда бы это было сделано, ксендзы в страхе открыли бы нам ворота этого курятника.
Вжещович обратил при этом взор на Садовского; но не успел тот возразить, как в разговор вмешался князь Гессенский.
— Не называйте, граф, эту твердыню курятником! — сказал он. — Чем больше преуменьшаете вы ее значение, тем больше увеличиваете наш позор.
— И тем не менее я советовал повесить послов. Страх и еще раз страх, вот что повторял я с утра до вечера; но полковник Садовский пригрозил уйти со службы, и монахи ушли отсюда целыми и невредимыми.
— Ступайте же, граф, нынче в крепость, — ответил Садовский, — и взорвите порохом самую большую их пушку, как сделал Кмициц с нашей кулевриной, и я ручаюсь, что это пробудит больший страх, нежели разбойничье убийство послов!
Вжещович обратился к Миллеру:
— Генерал, я полагаю, мы собрались сюда не на забаву, а на совет!
— У вас есть что сказать, кроме пустых упреков? — спросил Миллер.
— Да, невзирая на веселость этих господ, которые могли бы приберечь свои шуточки для лучших времен.
— О, Лаэртид, славный своими уловками! — воскликнул князь Гессенский.
— Господа! — обратился Вжещович к офицерам. — Всем известно, что не Минерва ваша божественная покровительница, а поскольку Марс не оправдал ваших надежд и вы отказались от слова, позвольте сказать мне.
— Ну, заохала гора, сейчас покажется мышиный хвостик! — съязвил Садовский.
— Прошу соблюдать тишину! — строго остановил его Миллер. — Говорите, граф! Помните только, что доселе ваши советы давали горькие плоды.
— А мы, невзирая на зиму, должны есть их, как плесневелые сухари! — подхватил князь Гессенский.
— То-то вы так пьете, сиятельный князь! — отрезал Вжещович. — Оно конечно, вино не может заменить прирожденной остроты ума, однако помогает вам превесело переваривать даже позор. Но довольно об этом! Я хорошо знаю, что в монастыре есть люди, которые давно хотят сдаться, и лишь наша слабость, с одной стороны и неслыханное упорство приора — с другой, держат их в узде. От нового страха эти люди еще больше осмелеют, поэтому нам надо сделать вид, что мы не придаем никакого значения потере кулеврины, и штурмовать крепость еще сильней.
— И это все?
— Даже если бы это было все, полагаю, мой совет более отвечает чести шведского солдата, нежели пустые насмешки за чарой да беспробудный сон после пьянства. Но это не все. Среди наших и особенно среди польских солдат надо рассеять слух, будто рудокопы, что подводят сейчас мину под крепость, открыли старый подземный ход, который ведет под самый монастырь и костел.
— Вот это вы, граф, правильно рассудили, это дельный совет! — сказал Миллер.
— Когда этот слух распространится между нашими и польскими солдатами, сами поляки будут уговаривать монахов сдаться, они ведь, как и монахи, хотят, чтобы это гнездо суеверий уцелело.
— Неплохо сказано для католика! — проворчал Садовский.
— Служил бы туркам, так и Рим назвал бы гнездом суеверий! — подхватил князь Гессенский.
— Тогда поляки непременно пошлют к монахам своих послов, — продолжал Вейгард, — и противники ксендза Кордецкого, которые давно хотят сдаться, усилят свои старания и, как знать, не принудят ли приора и его сторонников открыть ворота крепости.
— «Погибнет град Приама от коварства божественного Лаэртида…» — продекламировал князь Гессенский.
— Клянусь богом, совершенно троянская история, а ему сдается, будто он придумал что-то новое! — подхватил Садовский.
Но Миллеру совет понравился, да он и был неплох. Кучка противников приора, о которой говорил Вжещович, действительно существовала в монастыре. К ней принадлежали даже некоторые слабодушные монахи. Смятение можно было вызвать и в рядах гарнизона, даже среди тех солдат, которые хотели защищаться до последней капли крови.
— Попытаемся, попытаемся! — говорил Миллер, который, как утопающий, и за соломинку хватался и легко переходил от отчаяния к надежде. — Но согласятся ли Калинский или Зброжек пойти послами в монастырь, поверят ли они, что найден этот подземный ход, захотят ли рассказать о нем монахам?
— Ну, Куклиновский согласится, — ответил Вжещович. — Но лучше, чтобы и он поверил, что ход существует.
Внезапно у крыльца раздался конский топот.
— А вот и Зброжек приехал, — сказал князь Гессенский, выглянув в окно.
Через минуту в сенях зазвенели шпоры, и в покой вошел, вернее, ворвался Зброжек. На нем лица не было; не успели офицеры спросить, что случилось, как он крикнул в совершенном смятении:
— Куклиновский погиб!
— Как погиб? Что вы говорите? Что случилось? — встревожился Миллер.
— Дайте дух перевести! — ответил Зброжек. — Вы представить себе не можете, что я видел…
— Говорите же скорее! Что, его убили? — вскричали все сразу.
— Кмициц! — ответил Зброжек.
Офицеры повскакали с мест и уставились на Зброжека, как на безумца, он же, выдыхая из уст целые облака пара, стал захлебываясь рассказывать:
— Я сам видел и глазам своим не верил, — это дьявольское наваждение. Куклиновский мертв, трое солдат убиты, Кмицица и след простыл. Я знал, что это страшный человек. Молва о нем шла по всей стране. Но чтобы связанный пленник не только вырвался из рук, но и солдат поубивал, и Куклиновского замучил, — нет, такого человек не мог совершить. Он дьявол!
— Такого и впрямь отродясь не бывало! Просто поверить трудно! — прошептал Садовский.
— Показал этот Кмициц, на что он способен! — заметил князь Гессенский. — Ведь вот не верили мы вчера полякам, когда они говорили нам, что это за птица, думали, прибавляют, по своему обычаю.
— С ума можно сойти! — воскликнул Вжещович.
Миллер сжал руками голову и не говорил ни слова. Когда он поднял наконец глаза, гневен и подозрителен был его взгляд.
— Полковник Зброжек, — сказал он, — будь этот Кмициц не человек, а сам сатана, без посторонней помощи, без предательства он бы этого не мог совершить. Были тут поклонники у Кмицица, были враги у Куклиновского, и вы принадлежали к их числу!
Зброжек был солдат в полном смысле слова отчаянный; услышав, какое обвинение ему предъявляют, он побледнел еще больше, сорвался с места и, шагнув к Миллеру, посмотрел на него в упор.
— Вы что, генерал, подозреваете меня? — спросил он.
Наступило тягостное молчание. Никто из присутствующих не сомневался, что, если Миллер даст утвердительный ответ, неминуемо произойдет нечто страшное, нечто неслыханное во всей истории войн. Все руки легли на рукояти рапир. Садовский свою даже вынул из ножен.
Но в эту минуту офицеры увидели в окна, что двор наполнился польскими конниками. Солдаты, видно, тоже привезли вести о Куклиновском и в случае столкновения, несомненно, встали бы на сторону Зброжека. Увидел их и Миллер и, хотя побледнел от бешенства, однако совладал с собою и, притворясь, будто не заметил вызывающего поведения Зброжека, попросил его совершенно натуральным голосом:
— Расскажите подробней, как все случилось.
Зброжек еще минуту стоял, раздувая ноздри; однако и он опомнился, к тому же в покой вошли вновь прибывшие его товарищи, и мысли полковника приняли другое направление.
— Куклиновский погиб! — повторяли он.
— Куклиновский убит!
— Его отряд разбегается! Солдаты шумят!
— Позвольте, господа, сказать полковнику Зброжеку, он ведь первый принес эту новость! — воскликнул Миллер.
Через минуту все затихли, и Зброжек начал свой рассказ:
— Вы знаете, на последнем совете я вызвал Куклиновского, и он дал мне слово кавалера, что будет драться со мной. Да, я преклонялся перед Кмицицем, но ведь и вы, хоть и враги его, не можете не признать, что не всякий может совершить такой подвиг, какой он совершил. Отвагу надо ценить и во враге, потому я и протянул ему руку; но он не подал мне своей руки и назвал меня изменником. Ну я и подумал: пусть Куклиновский делает с ним, что хочет. Мне одно только было важно, чтобы Куклиновский не поступил с ним противно рыцарской чести, так как позор пал бы тогда на всех поляков, а вместе с ними и на меня. Потому-то я непременно хотел драться с Куклиновским и сегодня утром, прихватив с собою двоих хорунжих, поехал в его стан. Приезжаем на квартиру, нам говорят: «Нет его!» Посылаю сюда — нет его! На квартире говорят, что он и не ночевал, но они не беспокоились, думали, он остался у вас, генерал. А тут один солдат говорит нам, будто ночью Куклиновский увез Кмицица в поле, там в риге он хотел его пытать огнем. Еду туда, двери риги настежь. Вошел, вижу: висит на балке голое тело. Подумал, Кмициц, но когда глаза пригляделись к темноте, вижу, кто-то тощий висит, костлявый, а тот был сущий Геркулес. Что за диво, думаю, как это он мог иссохнуть так за ночь? Подхожу ближе — Куклиновский!
— На балке? — спросил Миллер.
— Да! Перекрестился я. Уж не колдовство ли, думаю, не мерещится ли мне? Только когда троих солдат убитых увидал, все стало ясно. Этот страшный человек убил солдат, а Куклиновского подвесил к балке, огнем пытал его, как палач, а потом ушел!
— До силезской границы рукой подать! — заметил Садовский.
На минуту воцарилось молчание.
Всякое подозрение в том, что это могло быть делом рук Зброжека, отпало. Но само событие смутило и потрясло генерала и наполнило его душу какой-то неясной тревогой. Чудилось ему, что обступают его отовсюду опасности, вернее, грозные тени их, и не знает он, как с ними бороться; чувствовал он, что захлестывает его цепь неудач. Перед глазами его лежали первые звенья этой цепи, остальные тонули во мраке. Им овладело такое чувство, точно живет он в доме, который дал трещины, и потолок вот-вот рухнет ему на голову. Неизвестность придавила его несносною тяжестью, и вопрошал он сам себя: как же быть?
Но тут Вжещович хлопнул себя по лбу.
— Господи! — воскликнул он. — Со вчерашнего дня, как увидал я этого Кмицица, все мне чудится, что я его знаю. Вот и сейчас я опять вижу его лицо, вспоминаю звук его голоса. Верно, повстречал я его в темноте, вечером, и встреча была короткой. Вертится в голове… вертится…
Он потер лоб рукой.
— Что нам до этого? — сказал Миллер. — Пушку, граф, вы все равно не склеите, даже если вспомните его, да и Куклиновского не воскресите! — Тут генерал обратился к офицерам: — Господа, кто желает, может поехать со мной на место происшествия!
Все выразили желание поехать, любопытство было возбуждено.
Подали лошадей, и офицеры тронулись рысью с генералом во главе. Подъехав к риге, они увидели подле нее, на дороге и в поле с полсотни польских конников.
— Что за люди? — спросил у Зброжека Миллер.
— Наверно, Куклиновского. Я говорил вам, генерал, совсем эта голь взбунтовалась. — Зброжек поманил пальцем одного из солдат. — Эй, ко мне! Да живо!
Солдат подъехал.
— Вы из хоругви Куклиновского?
— Да.
— А где все остальные?
— Разбежались. Говорят, против Ясной Горы больше служить не хотим.
— Что он говорит? — спросил Миллер.
Зброжек перевел.
— Спросите, полковник, куда они ушли, — попросил генерал.
Зброжек повторил вопрос.
— Кто его знает! — ответил солдат. — Одни в Силезию ушли. Другие толковали, что к самому Кмицицу пойдут служить, потому другого такого полковника нет ни у поляков, ни у шведов.
Когда Зброжек перевел Миллеру и эти слова, генерал призадумался. Люди у Куклиновского служили такие, что не колеблясь могли уйти к Кмицицу. Но тогда они стали бы опасны для войск Миллера, во всяком случае для подвозных дорог и связи.
Собрались в вышине тучи над генералом и заслонили совсем заколдованную крепость.
Зброжек, наверно, подумал о том же; словно отвечая на мысли Миллера, он сказал:
— Что говорить, поднимаются люди в нашей Речи Посполитой. Стоит только Кмицицу бросить клич, и к нему слетятся сотни и тысячи, особенно после того, что он совершил.
— Да что он может сделать? — спросил Миллер.
— Не забудьте, генерал, что этот человек довел до отчаяния Хованского, а людей у князя было с казаками в шесть раз больше, нежели у нас. Ни один обоз не пройдет к нам без его воли, а ведь деревни опустошены, и у нас начинается голод. Кроме того, Кмициц может соединиться с Жегоцким и Кулешей, и тогда на его клич поднимется несколько тысяч сабель. Опасный это человек и может стать molestissimus.
— Полковник, а вы уверены в своих солдатах?
— Я больше уверен в них, нежели в себе самом, — с жестокой откровенностью ответил Зброжек.
— Как это больше?
— Сказать по правде, вот где сидит у нас эта осада!
— Я верю, что она скоро кончится.
— Да вот вопрос: чем? Впрочем, сейчас что взять эту крепость, что снять осаду — одинаково потерпеть поражение.
Тем временем они доехали до риги. Миллер соскочил с коня, за ним спешились офицеры, и все вошли внутрь. Солдаты уже сняли Куклиновского с балки, и, покрыв ковриком, положили навзничь на остатках соломы. Трупы троих солдат лежали рядом, друг подле друга.
— Этих ножами прикончили, — шепнул Зброжек.
— А Куклиновского?
— У Куклиновского ран нет, только бок обожжен да усы опалены. Он либо замерз, либо задохнулся; собственная шапка до сих пор торчит у него в зубах.
— Открыть его!
Солдат приподнял угол коврика, и на свет показалось страшное, распухшее лицо с вывалившимися из орбит глазами. Остатки опаленных, покрытых копотью усов заиндевели, и сосульки торчали, как клыки изо рта. Зрелище это было настолько отвратительно, что Миллер, как ни привык он ко всяким ужасам, содрогнулся.
— Закройте поскорей! — распорядился он. — Ужас! Ужас!
В риге наступила мрачная тишина.
— И зачем только нас сюда принесло? — сплюнул князь Гессенский. — Я теперь весь день до еды не дотронусь.
Внезапно Миллера охватила неистовая, граничащая с безумием ярость. Лицо его побагровело, зрачки расширились, зубы заскрежетали. Дикая жажда крови, мести овладела им. Повернувшись к Зброжеку, он крикнул:
— Где тот солдат, который видел, что Куклиновский был в риге? Давайте его сюда! Это сообщник!
— Не знаю я, тут ли еще этот солдат, — ответил Зброжек. — Все люди Куклиновского разбежались, как волы, стряхнувшие ярма.
— Поймать его! — в бешенстве заорал Миллер.
— Сами ловите! — с таким же бешенством крикнул Зброжек.
И снова над головами поляков и шведов на тонкой паутинке повисла опасность роковой вспышки. Поляки толпою стали обступать Зброжека, топорщить грозно усы, бряцать саблями.
Но тут снаружи донесся шум, отголоски стрельбы, конский топот, и в ригу вбежал рейтарский офицер.
— Генерал! — крикнул он. — Вылазка! Рудокопы, что вели подкоп, перебиты все до единого! Отряд пехоты рассеян!
— Я с ума сойду! — взревел Миллер, хватаясь за свой парик. — По коням!
Через минуту все вихрем мчались к монастырю. Только комья снега летели из-под копыт. Сотня конницы Садовского под начальством его брата присоединилась к Миллеру и тоже неслась на помощь своим. По дороге всадники видели отряды пехоты, бегущей в смятении и беспорядке, так пали уже духом несравненные когда-то шведские солдаты. Они покидали даже шанцы, хотя там им вовсе не грозила опасность. Человек двадцать было растоптано мчавшимися во весь опор офицерами и рейтарами. Наконец всадники подскакали к крепости, но лишь для того, чтобы на горе, как на ладони, увидеть благополучно возвращавшийся к себе отряд противника. Песни, радостные клики и смех долетали до слуха Миллера.
Некоторые солдаты даже останавливались и грозили штабу окровавленными саблями. Поляки, скакавшие рядом со шведским генералом, узнали самого Замойского; серадзский мечник лично руководил вылазкой и теперь, завидев штаб, остановился и важно кланялся, помахивая шапкой. Неудивительно! Он чувствовал себя в безопасности под охраной крепостных орудий.
Но вот на валах взвился дым, и железные птицы с ужасающим свистом полетели мимо офицеров. Кое-кто из рейтар пошатнулся в седле, и стон был ответом на свист.
— Мы под огнем, назад! — крикнул Садовский.
Зброжек схватил под уздцы коня Миллера.
— Генерал! Назад! Здесь смерть!
Миллер точно впал в оцепенение, не ответив ни слова, он позволил вывести своего коня из поля обстрела. Вернувшись к себе на квартиру, он заперся и весь день никого не хотел видеть.
Верно, размышлял о своей славе Полиоцертеса.
Тем временем Вжещович взял всю власть в свои руки и с небывалой энергией стал готовиться к приступу. Рыли новые шанцы; солдаты после гибели рудокопов продолжали долбить скалу, чтобы подвести мину. Во всем шведском стане царило лихорадочное движение, казалось, новый дух вселился в сердца или прибыли свежие подкрепления.
Через несколько дней по шведскому и польскому союзническому стану разнеслась весть, будто рудокопы нашли подземный ход, который ведет под самый костел и монастырь, и что теперь достаточно только пожелать генералу и вся крепость взлетит на воздух.
Неописуемая радость овладела солдатами, которых совсем изнурили морозы, голод и напрасный труд.
Крики: «Ченстохова наша! Взорвем этот курятник!» — раздавались в стане. Загуляло, запировало войско.
Вжещович был вездесущ, он ободрял солдат, поддерживал в них веру, сто раз в день подтверждал весть о том, что найден подземный ход, поощрял пьянство и гульбу.
Отголоски этого ликования дошли наконец и до крепости. Весть о подведенных под монастырь и готовых взорваться минах с быстротой молнии разнеслась по валам. Испугались даже самые отважные. Женщины со слезами стали осаждать жилище приора; когда он показывался на минуту, они протягивали к нему детей и кричали:
— Не губи невинных! Кровь их падет на тебя!
И тот, кто был трусливей всех, тот храбрее всех приступал к нему, требуя, чтобы он не подвергал Столь грозной опасности святыню, обитель пресвятой девы.
Для непреклонной души героя в монашеском одеянии наступили столь тяжкие и столь мучительные минуты, каких он еще не изведал. А тут шведы прекратили пальбу, чтобы тем очевиднее показать осажденным, что не нужны им больше ни ядра, ни пушки, что для них довольно поджечь пороховую нить. По этой самой причине росло смятение в монастыре. Глухой ночью трусам чудились шорохи, движение под землей, им казалось, что шведы уже под самым монастырем. В конце концов пали духом и многие монахи. Во главе с отцом Страдомским они направились к приору, чтобы потребовать немедленно начать переговоры о сдаче. С ними пошла большая часть солдат и кое-кто из шляхты.
Тогда ксендз Кордецкий вышел на монастырский двор и вот что сказал толпе, окружившей его плотным кольцом:
— Разве не дали мы клятву друг другу защищать святую обитель до последней капли крови? Истинно говорю вам: коль взорвут нас порохом, на воздух взлетит лишь немощная наша плоть, лишь бренные останки падут снова на землю, а души уже не воротятся!.. Небеса разверзнутся над ними, и внидут они в веселие и блаженство, как в море без границ. Иисус Христос примет их и приснодева, и, как золотые пчелы, сядут они на ризу ее и в сиянии будут взирать на лик господень…
Озарился тут этим сиянием лик самого приора, устремил он горе вдохновенные очи и продолжал с неземным покоем и благостью:
— Господи, владыка небесный, ты зришь мое сердце и ведаешь, что не лгу я малым сим, когда говорю, что, если бы жаждал я лишь собственного блаженства, я бы руки простер к тебе и возопиял из глубины души моей: «Господи! Да свершится сие! Пусть будет порох, пусть взорвется он, ибо искуплю я такою смертью содеянные прегрешения, ибо в ней вечный покой, а раб твой изнурен трудами и весь изнемог…» Кто не пожелал бы такой награды за смерть без мучений, краткую, как мгновение ока, как молния, сверкнувшая в небе, после коей вечность неизменная, блаженство безграничное, радость бесконечная!..
Но ты повелел мне хранить обитель твою, и не волен я уйти; ты поставил меня на страже и влил в меня силу свою, и ведаю я, господи, и зрю и чую, что когда бы вражеская злоба достигла даже порога костела сего, когда бы весь порох и всю смертоносную селитру сложили под ним, довольно мне осенить их крестом, дабы не взорвались они…
Тут он обратился к собравшимся и продолжал:
— Бог дал мне силу сию, и вы изгоните страх из ваших сердец! Дух мой проник сквозь землю и говорит вам: лгут ваши враги, нет под костелом порохового змея! Вы, люди робких сердец, вы, в ком страх заглушил веру, не заслужили того, чтобы еще сегодня войти в царство блаженства и покоя, стало быть, нет пороха под стопами вашими! Господь хочет спасти обитель сию, дабы, как Ноев ковчег, носилась она над потопом бедствий и невзгод, и именем бога в третий раз говорю я вам: нет пороха под костелом! А коль я говорю его именем, кто посмеет перечить мне, кто отважится еще сомневаться?
Он умолк и смотрел на толпу монахов, шляхты и солдат. И такой непоколебимой верой, надеждой и силой дышал его голос, что и толпа молчала, никто не промолвил ни слова. Бодрость влилась в сердца, и один из солдат, простой крестьянин, сказал наконец:
— Да будет благословенно имя господне! Вот уж три дня толкуют они, что взорвут крепость, что же она не взрывается?
— Слава пресвятой деве! Что же она не взрывается? — повторили несколько голосов.
И тут всем было дивное знамение. Неожиданно шум крыльев раздался вокруг, и целые стаи зимних птиц появились на монастырском дворе, и все новые вереницы их летели из окрестных голодных деревень: серые хохлатые жаворонки, золотогрудые овсянки, убогие воробьи, зеленые синички, красные снегири усеяли гребни крыш, углы, косяки и карнизы костела; иные, трепеща крылышками и жалобно щебеча, пестрым венцом кружили над головою ксендза Кордецкого и словно милостыни просили, нимало не пугаясь людей. Изумились все, увидев это зрелище, ксендз же минуту молился, а потом сказал:
— Вот и пташки лесные слетаются под крыло богородицы, а вы усомнились в ее могуществе?
Бодростью и надеждой преисполнились тут сердца, и монахи, бия себя в грудь, направились в костел, а солдаты на стены.
Женщины вышли посыпать корму пташкам, и те стали жадно клевать зерна.
Все решили, что появление маленьких лесных обитателей сулит им добро, а врагу — худо.
— Глубокие, знать, снега лежат, коль пташка, не глядя на выстрелы и рев пушек, жмется к жилью, — толковали между собою солдаты.
— Почему бегут они к нам от шведов?
— А потому, что самая убогая тварь и та разум имеет и может отличить врага от своего.
— Да нет! — возразил другой солдат. — Ведь и в шведском стане есть поляки. Просто голодно уже там и корма нет для лошадей.
— Что ж, оно и лучше! — промолвил третий. — Выходит, всё врут про порох.
— Как так? — хором спросили солдаты.
— Старики рассказывают, — ответил им товарищ, — что когда дом должен обвалиться, ласточки и воробьи, что весною свили гнезда под крышей, за два-три дня улетают прочь, такие они разумные твари, что наперед угадывают опасность. Вот и выходит, что не прилетели бы к нам птицы, когда бы под монастырем был порох.
— Смотри ты, неужто правда?
— Как аминь, что молитву вершит!
— Слава пресвятой богородице! Стало быть, плохи дела шведов!
В эту минуту у юго-западных ворот послышались звуки рожка, и все бросились поглядеть, кто это явился.
Это был шведский трубач, который привез из стана письмо.
Монахи тотчас собрались в советном покое. Письмо было от Вжещовича; граф предупреждал, что, если крепость не сдастся до наступления следующего дня, шведы взорвут ее.
Но даже те, кого прежде трепет клонил вниз, не поверили теперь этой угрозе.
— Пустые страхи! — кричали хором монахи и шляхта.
— Напишем, чтоб не жалели нас. Пускай взрывают!
Монахи и в самом деле дали Вжещовичу такой ответ.
Тем временем солдаты окружили трубача и смеялись в ответ на его угрозы.
— Ладно! — говорили они. — Чего вам жалеть нас! Скорее дух наш примут небеса!
А тот, кто вручал посланцу ответное письмо, сказал:
— Не тратьте попусту времени и слов! Вам самим есть нечего, а у нас, слава богу, всего вдоволь. Даже птицы бегут от вас.
Так кончилась ничем последняя хитрость Вжещовича.
А когда минул еще один день, стало уж вовсе ясно, что напрасны были все страхи осажденных, и спокойствие снова воцарилось в монастыре.
На следующий день ченстоховский мещанин Яцек Бжуханский опять подкинул монахам письмо, в котором предупредил их о новом штурме, но вместе с тем и о том, что Ян Казимир выехал уже из Силезии и вся Речь Посполитая встает на шведов. Да и самый штурм, по слухам, которые распространились за стенами монастыря, должен быть последним.
Это письмо Бжуханский подкинул с мешком рыбы для монахов на рождественский сочельник; к крепостным стенам он подобрался, переодевшись шведским солдатом.
К несчастью, его узнали и схватили. Миллер приказал поднять его на дыбу; но во время пыток старик имел небесные виденья и улыбался сладко, как дитя, и не боль, а неизъяснимая радость читалась на его лице. Генерал сам присутствовал при пытке, но не вырвал у мученика признаний, только убедился с отчаянием, что ничто этих людей не поколеблет, ничто не сломит, и совсем пал духом.
Тем временем к шведам явилась старая нищенка Костуха с письмом от ксендза Кордецкого, смиренно просившего не штурмовать крепость во время службы на рождество. Стража и офицеры на смех подняли такого посла, глумились над старухой, но она решительно ответила им:
— Больше никто не захотел пойти, потому вы с послами как разбойники обходитесь, а я за кусок хлеба взялась. Недолго мне жить-то осталось, вот и не боюсь я вас, а не верите, что ж, я в ваших руках.
Однако ничего дурного ей шведы не сделали. Мало того, Миллер попытался еще раз найти путь к миру и согласился исполнить просьбу приора; он принял даже выкуп за Яцека Бжуханского, которого шведы не успели замучить, отослал и часть серебра, найденного шведскими солдатами. Сделал он это назло Вжещовичу, который после своей последней неудачи снова впал в немилость.
Пришел наконец рождественский сочельник. С первой звездой огни и огонечки затеплились во всей крепости. Ночь была тихая, морозная и ясная. Шведские солдаты, костенея на шанцах от холода, глядели снизу на черные стены неприступной крепости и вспоминали теплые, ухиченные мохом скандинавские хижины, жен, детей, елки с горящими свечками, и не одна железная грудь тяжело вздыхала от сожалений, тоски и отчаяния. А в крепости, за столами, покрытыми сеном, осажденные преломляли облатки. Тихой радостью пылали лица, ибо все предчувствовали, уверены были, что скоро уже минует година невзгод.
— Завтра еще штурм, но уже последний, — повторяли монахи и солдаты. — Кому богом назначена смерть, пусть возблагодарит создателя за то, что позволит он ему перед смертью у обедни помолиться и тем вернее раскроет перед ним врата рая, ибо кто в день рождества Христова положит душу за веру, внидет в царство небесное.
Они желали друг другу удачи, долгих лет жизни или царства небесного, и такое это всем принесло облегчение, будто беда уже миновала.
Но рядом с приором стоял пустой стулец, а перед ним на столе тарелка, на которой белели облатки, перевязанные голубою ленточкой.
Когда все расселись и никто не занял этого места, мечник сказал:
— Сдается, преподобный отче, у тебя, по старому обычаю, и для нежданных гостей припасено место?
— Не для нежданных оно гостей, — ответил ксендз Августин, — а в память о рыцаре, которого мы все как сына любили и душа которого с радостью взирает теперь на нас, потому вспоминаем мы его с благодарностью.
— Боже, боже, — воскликнул серадзский мечник, — лучше ему теперь, нежели нам! Да, мы по справедливости должны быть ему благодарны!
У ксендза Кордецкого слезы стояли на глазах, а Чарнецкий сказал:
— Не о таких героях и то пишут в хрониках. Коли, даст бог, останусь жив и кто-нибудь потом спросит меня, кто среди вас был воин, равный старинным богатырям, я скажу: Бабинич!
— Не Бабиничем его звали, — сказал ксендз Кордецкий.
— Как не Бабиничем?
— Давно уж я знал настоящее его имя, но под тайной исповеди открыл он мне его. И только уходя во вражеский стан, чтобы взорвать кулеврину, сказал мне: «Коль погибну я, пусть узнают все мое имя, дабы доброю славой было оно покрыто и забыты были старые мои грехи». Ушел он, погиб, и теперь я могу сказать вам: это был Кмициц!
— Тот самый знаменитый литовский Кмициц?! — схватился за голову Чарнецкий.
— Да! Так по милости господней меняются людские сердца!
— О, боже! Теперь я понимаю, что он мог решиться на такое дело, понимаю, откуда бралась у него эта удаль, эта отвага, которой он превзошел всех нас! Кмициц, Кмициц! Тот самый страшный Кмициц, о котором слух идет по всей Литве!
— Отныне не слух, но слава пройдет о нем не только по всей Литве, но и по всей Речи Посполитой.
— Это он первый сказал нам о Вжещовиче!
— Спасибо ему, что вовремя мы закрыли врата и приготовились встретить шведов!
— Он подстрелил из лука первого врага!
— А сколько перебил их из пушки! А кто уложил де Фоссиса?
— А эта кулеврина! Кто виновник того, что мы не боимся завтрашнего штурма?
— Пусть же всяк добром его помянет и прославит, где только можно, имя его, дабы восторжествовала справедливость, — сказал ксендз Кордецкий. — А теперь: «Упокой, господи, душу его!»
— «Где праведные упокояются!» — подхватил хор голосов.
Но Чарнецкий долго не мог успокоиться, и мысли его все время возвращались к Кмицицу.
— Было в нем, скажу я вам, что-то такое, — говорил он, — что хоть служил он простым солдатом, а как-то само собой получалось, что он начальствовал над всеми. Я прямо диву давался, как это люди невольно начинают слушаться такого мальчишки. По сути дела, на нашей башне он был начальником, и я сам ему подчинялся. Знать бы тогда, что это Кмициц!
— Однако же странно мне, — заметил серадзский мечник, — что не стали шведы кричать об его смерти.
Ксендз Кордецкий вздохнул.
— Верно, порохом его разнесло на месте.
— Я бы руку дал себе отрубить, только бы он остался жив! — воскликнул Чарнецкий. — Но чтоб он да так оплошал!
— Он отдал за нас свою жизнь! — прервал его ксендз Кордецкий.
— Что говорить! — молвил мечник. — Когда бы эта кулеврина стояла на валу, не думал бы я так весело о завтрашнем дне.
— Завтра бог пошлет нам новую победу, — сказал ксендз Кордецкий, — ибо Ноев ковчег не может погибнуть в потопе!
Такой разговор вели они между собою в сочельник, а потом разошлись кто куда: монахи в костел, солдаты на тихий отдых или на стражу у врат и на стенах. Но излишней была эта бдительность, ибо и в шведском стане царил невозмутимый покой. И шведы предались отдыху и размышлениям, и для них приближался самый торжественный праздник.
Ночь была также торжественна. Мириады звезд светились в небе, мерцая красным и синим огоньком. Лунное сияние окрасило в зеленый цвет снежную пелену между крепостью и вражеским станом. Не веял ветер, и такая стояла тишина, какой не бывало у монастырских стен с самого начала осады.
В полночь шведские солдаты услышали мягко льющиеся с высоты звуки органа, к которым присоединились вскоре человеческие голоса, звон колоколов и колокольчиков. Весельем, бодростью и покоем дышали эти звуки, и тем большим сомненьем стеснилась грудь шведов, и сердце в них упало.
Польские солдаты из хоругвей Зброжека и Калинского, не спрашивая позволения, подошли к самым крепостным стенам. Их не пустили в монастырь, опасаясь засады в ночной темноте, но позволили стоять у самых стен. Собралась целая толпа. Одни преклонили колена на снегу, другие жалостно качали головами, сокрушаясь над собственной долей, или били себя в грудь, давая себе слово исправиться, и все с восторгом и со слезами на глазах внимали звукам органа и песнопениям, которые пелись по древнему обычаю.
Между тем запела и стража на стенах, чтобы вознаградить себя за то, что не может она быть в костеле, и вскоре по всем стенам из конца в конец разнеслась колядка:
В яслях лежит,
Кто прибежит
Славить младенца.
На следующий день пополудни рев пушек снова заглушил все иные голоса. Шанцы сразу окутались дымом, земля содрогалась; по-прежнему летели на крышу костела тяжелые ядра, и бомбы, и гранаты, и факелы в оправе из труб, которые лили потоки расплавленного свинца, и факелы без оправы, и канаты, и пакля. Никогда еще не был так неумолчен рев, никогда еще не обрушивался на монастырь такой шквал огня и железа; но не было среди шведских пушек той кулеврины, которая одна могла сокрушить стену и пробить бреши для приступа.
Да и так уже привыкли защитники к огню, так хорошо знал каждый из них, что должен он делать, что оборона и без команды шла обычным своим чередом. На огонь отвечали огнем, на ядро — ядром, только целились лучше, потому что были спокойны.
Под вечер Миллер выехал посмотреть при последних лучах заходящего солнца, что же дал этот штурм, и взор его приковала башня, спокойно рисовавшаяся в небесной синеве.
— Этот монастырь будет стоять до скончания века! — воскликнул он в изумлении.
— Аминь! — спокойно ответил Зброжек.
Вечером в главной квартире снова собрался совет; угрюмы все были больше обыкновенного. Открыл совет сам Миллер.
— Сегодняшний штурм, — сказал он, — ничего не принес. Порох у нас кончается, половина людей погибла, прочие пали духом и не победы ждут, а поражения. Запасы кончились, подкреплений ждать неоткуда.
— А монастырь стоит нерушимо, как в первый день осады! — прибавил Садовский.
— Что же нам остается?
— Позор!
— Я получил приказ, — продолжал генерал, — немедленно взять крепость или снять осаду и направиться в Пруссию.
— Что же нам остается? — повторил князь Гессенский.
Все взоры обратились на Вжещовича.
— Спасать нашу честь! — воскликнул граф.
Короткий, отрывистый смех, похожий на скрежет зубов, сорвался с губ того самого Миллера, которого звали Полиоцертесом.
— Граф Вжещович хочет научить нас воскрешать мертвых! — сказал он.
Вжещович сделал вид, что не слышит.
— Честь свою спасли только убитые! — прибавил Садовский.
Миллер начал терять самообладание.
— И он все еще стоит, этот монастырь? Эта Ясная Гора, этот курятник?! И я не взял его?! И мы отступаем? Сон ли это или явь?
— Этот монастырь, эта Ясная Гора все еще стоит, — как эхо повторил князь Гессенский, — и мы отступаем, разбитые!
Наступила минута молчания; казалось, военачальник и его подчиненные находят дикое наслаждение в мыслях о собственном позоре и унижении.
Но тут медленно и раздельно заговорил Вжещович.
— Во всех войнах, — сказал он, — не однажды случалось, что осажденная крепость давала выкуп за снятие осады, и тогда войска уходили как победители, ибо тот, кто дает выкуп, тем самым признает себя побежденным.
Офицеры, которые сперва слушали графа с надменным презрением, вдруг насторожились.
— Пусть монастырь даст нам какой-нибудь выкуп, — продолжал Вжещович, — тогда никто не посмеет сказать, что мы не могли его взять, скажут, что просто не пожелали.
— Но согласятся ли на это монахи? — спросил князь Гессенский.
— Ручаюсь головой, — ответил Вейгард, — более того, своей солдатской честью!
— Что ж, все может статься! — сказал вдруг Садовский. — Вконец измучила нас эта осада, но ведь их тоже. Генерал, что вы на это скажете?
Миллер обратился к Вжещовичу:
— Много тяжелых минут принесли мне, граф, ваши советы, самых, пожалуй, тяжелых во всей моей жизни, но за этот совет спасибо вам, век буду помнить.
Все вздохнули с облегчением. И в самом деле, речь могла идти уже только о том, чтобы уйти с почетом.
Назавтра, в день святого Стефана, офицеры собрались все до единого, чтобы выслушать ответ ксендза Кордецкого на посланное утром письмо Миллера, в котором монахам предлагалось внести выкуп.
Долго пришлось ждать офицерам. Миллер притворялся веселым; но на лице его читалось принужденье. Никто из офицеров не мог усидеть на месте. Тревожно бились сердца.
Князь Гессенский и Садовский стояли у окна и вполголоса вели между собой разговор.
— Как вы думаете, полковник, согласятся они? — спросил князь.
— Всё как будто за то, что должны согласиться. Кто бы не согласился избавиться от такой, что ни говорите, грозной опасности ценою каких-нибудь двух десятков тысяч талеров; да и то надо принять во внимание, что для монахов не существуют ни мирская гордость, ни солдатская честь, во всяком случае, не должны существовать. Я вот только боюсь, не потребовал ли генерал слишком много.
— А сколько он потребовал?
— Сорок тысяч талеров от монахов и двадцать тысяч от шляхты. Ну, на худой конец они, может, захотят поторговаться.
— Ах, боже мой, уступать надо, уступать! Да если бы я знал, что у них нет денег, я бы предпочел ссудить их, только чтоб осталась хоть видимость почета.
— Должен вам сказать, князь, что на этот раз совет Вжещовича, сдается мне, хорош, я уверен, что монахи дадут выкуп. Мочи нет терпеть, уж лучше десять приступов, чем это ожидание.
— Уф! Вы правы. Однако этот Вжещович может далеко пойти.
— Да пусть себе идет хоть на виселицу.
Собеседники не угадали. Графу Вейгарду Вжещовичу уготована была участь, горшая даже виселицы.
Между тем рев пушек прервал дальнейший разговор.
— Что это? В крепости стреляют? — крикнул Миллер.
Он сорвался и как оглашенный выбежал вон.
За ним последовали остальные и стали слушать. В самом деле из крепости долетали пушечные залпы.
— Ради бога, что бы это могло значить? Дерутся они там, что ли?! — кричал Миллер. — Ничего не понимаю!
— Генерал, я вам все объясню, — сказал Зброжек. — Нынче день святого Стефана, именины обоих Замойских, отца и сына, это салютуют в их честь.
Из крепости долетели приветственные клики, а за ними новые залпы салюта.
— Да, пороха у них много! — угрюмо заметил Миллер. — Вот новый знак для нас.
Но еще одного знака, гораздо более чувствительного, не пожалела для генерала судьба. Шведские солдаты так уже отчаялись и пали духом, что при звуках крепостных залпов целые отряды их в смятении бежали из ближних шанцев.
Миллер видел, как целый полк отборных смаландских стрелков укрылся в замешательстве у самой его квартиры, слышал, как офицеры при виде бегущих солдат повторяли:
— Пора, пора сниматься!
Понемногу, однако, все успокоилось, осталось только тягостное впечатление. Вместе со своими подчиненными генерал снова вошел в дом, и снова все ждали, ждали с нетерпением, так что даже на неподвижном лице Вжещовича изобразилось беспокойство.
Наконец в сенях раздался звон шпор, и вошел трубач, разрумянившийся с мороза, с заиндевелыми усами.
— Ответ из монастыря! — сказал он, вручая генералу большой пакет, завернутый в цветной платок и перевязанный шнурком.
У Миллера руки тряслись, он не стал развязывать пакет, а прямо разрезал шнурок кинжалом. Десятки глаз уставились на сверток, офицеры затаили дыхание.
Генерал отвернул один конец платка, затем другой, все торопливей развертывал он пакет, пока на стол не упала наконец кучка облаток.
Он побледнел и, хотя никто не требовал объяснений, произнес:
— Облатки!..
— И больше ничего? — спросил кто-то в толпе.
— И больше ничего! — как эхо повторил генерал.
Наступила минута молчания, прерываемая только тяжелым дыханием да порою скрежетом зубов или звоном рапиры.
— Граф Вжещович! — страшным, зловещим голосом сказал наконец Миллер.
— Его уж нет! — ответил один из офицеров.
И снова наступило молчание.
Ночью движение поднялось во всем стане. Едва погасло дневное светило, раздалась команда, промчались большие отряды конницы, послышались отголоски марша пехоты, конское ржание, скрип повозок, глухой стук орудий, лязг железа, звон цепей, шум, гомон и гул.
— Новый штурм, что ли, завтра? — говорила стража у врат.
Но ничего разглядеть она не могла, так как небо с вечера заволокло тучами и повалил снег.
Густые хлопья его заслонили свет. Около пяти часов утра стихли все отголоски, только снег валил все гуще и гуще. На стенах и зубцах башен он насыпал новые стены, новые зубцы. Одел пеленою весь монастырь и костел, словно хотел укрыть их от взоров захватчиков, оградить, защитить от огнеметных снарядов.
Уже стало светать и колокольчик зазвонил к утрене, когда солдаты, стоявшие на страже на южной башне, услышали фырканье лошади.
У врат обители стоял крестьянин, весь заметенный снегом; позади него на въезде виднелись низенькие деревянные санки, запряженные худой, облезлой лошаденкой.
Чтобы разогреться, крестьянин бил в ладони, переступал с ноги на ногу.
— Эй, люди, отворите! — кричал он.
— Кто там? — спросили со стен.
— Свой, из Дзбова! Дичины привез отцам.
— Как же тебя шведы пропустили?
— Какие шведы?
— Да что костел держат в осаде.
— Эге, да тут никаких шведов уж нет!
— Всякое дыхание да хвалит господа! Ушли?
— И след за ними замело!
Но вот толпы мещан и мужиков появились на дороге; одни ехали верхом, другие шли пешком, были среди них и бабы, и все еще издали кричали:
— Нету шведов! Нету!
— В Велюнь ушли!
— Отворяйте! В стане ни души!
— Шведы ушли! Шведы ушли! — закричали на стенах, и весть молнией разнеслась по крепости.
Солдаты кинулись на звонницу и ударили во все колокола, словно сполох забили. Все, кто жив, выбегал из келий, домов и костела.
Весть все еще переходила из уст в уста. Двор наполнили монахи, шляхта, солдаты, женщины и дети. Звуки ликований раздавались кругом. Кто вбегал на стены, чтобы поглядеть на пустой стан, кто разражался смехом или рыданием.
Некоторые все еще не хотели верить; но в монастырь стекались все новые и новые толпы мужиков и мещан.
Люди шли из Ченстоховы, из окрестных селений и из ближних лесов, шумно, весело, с песнями. Приносили новые вести; все видели отступавших шведов и рассказывали, куда они уходили.
Спустя несколько часов на склоне горы и внизу под горой было полно народу. Врата монастыря растворились настежь, как всегда были растворены они до войны; только колокола звонили, звонили, звонили, и ликующие их голоса летели вдаль, и слышала их вся Речь Посполитая.
А снег все заметал следы шведов.
В этот день в полдень народу в костел набилось битком, только головы виднелись, вплотную одна к другой, словно булыжники на мощеной городской улице. Сам ксендз Кордецкий служил благодарственный молебен, а людям чудилось, это белый ангел служит. И чудилось им еще, что всю душу выпоет он в песнопении или ввысь унесется она с фимиамом кадильниц и растает во славу божию.
Рев пушек не потрясал больше ни стен, ни стекол в окнах, не засыпал пылью людей, не прерывал ни молитв, ни той благодарственной песни, которую среди восторгов и рыданий запел святой приор:
Те Deum laudamus!..