ГЛАВА XII
От крепостных ворот мужики и шляхта, мещане из окрестных городов, люди обоего пола, всех возрастов и всякого звания, с пением псалмов на коленях ползли к костелу. Очень медленно текла людская эта река, и теченье ее то и дело приостанавливалось, когда тела сбивались слишком плотно. Хоругви всеми цветами радуги переливались на нею. Порой песнопенья смолкали, толпы людей начинал читать молитву, и тогда из конца в конец перекатывался гром голосов. Между молитвами и песнопеньями люди в молчании били поклоны или простирались ниц на земле; слышались только молящие, пронзительные голоса нищих, что сидели по обе стороны людской реки, обнажив перед всеми свои изуродованные члены. Их крик мешался со звоном монет, падавших в жестяные и деревянные чашки. И снова текло море голов, и снова звучали псалмы.
По мере того как волна приближалась к дверям костела, восторг обращался в исступление. Руки простирались к небу, глаза устремлялись ввысь, лица бледнели от волнения или пылали от молитвы.
Исчезла разница между званиями: крестьянские армяки смешались с кунтушами, солдатские колеты — с желтыми кафтанами мещан.
В дверях костела давка стала еще больше. Людские тела образовали уже не реку, а мост, сбитый так плотно, что, казалось, можно пройти по головам и плечам, не коснувшись стопою земли. Не хватало воздуха груди, пространства телу; но дух, ожививший их, придал им железную стойкость. Все молились, никто ни о чем больше не думал; каждый влек на себе толпу, всю ее тяжесть, но никто не падал, и, подталкиваемый тысячами, ощущал в себе силу тысяч, и, погруженный в молитву, в упоении и восторге с этой силой стремился вперед.
Кмициц полз со своими людьми в первых рядах и до костела добрался с первыми богомольцами; затем поток внес его в придел, где стояла чудотворная икона; здесь толпа с рыданием пала ниц, распростерев руки и целуя в исступлении пол. И пан Анджей лежал ниц, когда же он осмелился наконец поднять голову, то едва не лишился чувств от восторга, счастья и вместе с тем смертельного страха.
В приделе царил красный полумрак, который не могли рассеять огоньки свечей, пылавших перед алтарем. Свет струился и сквозь цветные витражи, и блики его, красные, фиолетовые, золотые, трепетали, пламенея, на стенах, скользили по статуям, изгибам, пронизывали самую глубину придела, выхватывая из мрака смутные очертания предметов, как бы погруженных в сон. Таинственные блики рассеивались и сливались с мраком так незаметно, что исчезала грань между светом и тьмой. Свечи на алтаре пылали в золотых нимбах. Фимиам кадильниц застилал придел багряною дымкой; на белой ризе монаха, служившего литургию, слабо мерцали переливы красок. И этот полусвет, и этот полумрак — все было неземным: неземными были блики, неземными — тени, таинственные, торжественные, благословенные, проникнутые молитвой, восторгом, священным трепетом.
Из главного корабля костела долетал слитный шум человеческих голосов, словно гул моря, а здесь царила глубокая тишина, прерываемая лишь голосом монаха, певшего молитву.
Завеса на иконе была еще задернута, и от ожидания замирало дыханье в груди. Видны были только глаза молящихся, устремленные в одну точку, неподвижные лица, словно отрешенные от земной жизни, руки, молитвенно сложенные у губ, как у ангелов на образах.
Пению монаха вторил орган, и мягкие, сладостные его звуки плыли будто от райских флейт. Они то струились, как вода в роднике, то падали тихие и густые, как обильный майский дождь.
Но вот ударили трубы и литавры — и трепет обнял сердца.
Завеса над иконой раздернулась надвое, и дождь алмазных искр хлынул сверху на молящихся.
Стоны, рыдания, крики раздались в приделе.
— Salve, Regina! — кричала шляхта. — Monstra Te esse matrem! Пресвятая богородица! — взывали крестьяне. — Дева Мария! Царица небесная! Всех скорбящих радость! Спаси, помоги, смилуйся над нами!
И долго звучали эти возгласы вместе с рыданием женщин, стонами несчастных, мольбами о чуде больных и калек.
Кмициц был как труп бездыханный, он чувствовал только, что пред ним разверзлась бесконечность, которой не обнять, не постигнуть, перед которой все падает ниц. Чем были сомнения перед этою верой, которую не могло вместить существо, чем были невзгоды перед этим утешением, чем было могущество шведов перед такою защитой, людская злоба перед таким покровительством?
Мысли в нем замерли, одни чувства остались; в самозабвении, в исступлении он забыл, кто он и где находится. Ему чудилось, что он умер, что душа его уносится ввысь с голосами органа, сливается с фимиамом кадильниц; он воздел руки, привыкшие к мечу и кровопролитию, и стоял, коленопреклоненный, в восторге, в исступлении.
Тем временем литургия кончилась. Пан Анджей сам не заметил, как снова очутился в главном корабле костела. Ксендз читал с амвона проповедь; но пан Анджей долго еще ничего не слышал, ничего не понимал, как человек, пробужденный ото сна, не сразу сознает, где кончается сон и начинается явь.
Первые слова, которые он услышал, были: «Здесь изменятся сердца и души исправятся, и шведы не одолеют силы сей, как блуждающие во тьме не победят света истины!»
«Аминь!» — сказал Кмициц в душе и стал бить себя в грудь, ибо теперь ему показалось, что он тяжко грешил, когда думал, что все кончено и нет больше надежды.
После окончания службы он остановил первого попавшегося монаха и сказал, что хочет видеть приора по делу, касающемуся костела и монастыря.
Приор тотчас принял его. Это был человек немолодой, жизнь его уже близилась к закату. Необыкновенно светел был его облик. Черная густая борода окаймляла его лицо, глаза были голубые, спокойные и проницательные. В своем белом монашеском одеянии он походил на святого. Кмициц поцеловал рукав его рясы, он же обнял рыцаря и спросил, кто он и откуда прибыл.
— Я приехал из Жмуди, — ответил пан Анджей, — дабы служить пресвятой богородице, обездоленной отчизне и покинутому государю, против которых грешил я доныне, в чем на духу покаюсь, ничего не утаив, и прошу я о том, чтобы еще сегодня или завтра до света мог я исповедаться, ибо сожалею я о грехах моих. Настоящее свое имя я открою тебе, преподобный отче, лишь под тайною исповеди, ибо вооружает оно людей против меня и может помешать моему исправлению. Для людей хочу я зваться Бабиничем по названию поместья моего, захваченного врагом. Важную привез я весть, отче, выслушай же меня терпеливо, ибо речь идет о сей святой обители и костеле!
— Хвалю твое намерение, сын мой, и желание исправить жизнь свою, — ответил ему ксендз Кордецкий. — Что до исповеди, то неленостно исполню я твою просьбу, а теперь слушаю тебя.
— Долго я ехал, — сказал Кмициц, — много видел и сокрушался много. Повсюду укрепился враг, повсюду еретики поднимают голову, мало того, — сами католики переходят во вражеский стан, и потому столь дерзостен стал враг, что, покорив обе столицы, вознамерился поднять святотатственную руку на Ясную Гору.
— От кого ты это узнал? — спросил ксендз Кордецкий.
— Последнюю ночь провел я в Крушине. Туда приехали Вейгард Вжещович и посол цесаря Лисола, который из Бранденбурга направлялся к шведскому королю.
— Шведского короля уже нет в Кракове, — прервав Кмицица ксендз, устремив на него проницательный взгляд.
Но пан Анджей не опустил глаз.
— Не знаю я, там ли король или нет, — продолжал он, — но знаю, что Лисола ехал к нему, а Вжещовича прислали сменить эскорт и сопровождать дальше посла. Оба они разговаривали при мне по-немецки, не опасаясь моего присутствия; не думали они, что я могу понять, о чем они говорят, а я с малых лет знаю немецкий язык, как польский, вот и понял, что Вейгард наущал короля занять монастырь и до казны добраться и получил уже на то позволение.
— И ты слышал это собственными ушами?
— Вот как стою здесь.
— Да будет воля господня! — спокойно сказал ксендз.
Кмициц испугался. Он подумал, что волей господней ксендз почел приказ шведского короля, что не помышляет он о сопротивлении, и потому сказал в замешательстве:
— Я видел в Пултуске костел в руках шведов, солдаты в святыне играли в карты, бочки пива стояли на алтарях, бесстыжие девки гуляли с солдатами.
Ксендз по-прежнему в упор смотрел на рыцаря.
— Удивительное дело, — сказал он, — искренность и правду читаю я в твоих очах…
Кмициц вспыхнул.
— Чтоб мне с места не сойти, коли я говорю неправду!
— Так или иначе, важные это вести, надо бы о них посоветоваться. Позволь же мне, милостивый пан, позвать старейших отцов да кое-кого из почтенных шляхтичей, что живут сейчас у нас и в жестокое это время поддерживают нас своим советом. Так, с твоего позволения…
— Я охотно все перескажу им.
Ксендз Кордецкий вышел и через пятнадцать минут вернулся с четырьмя старейшими отцами.
Вслед за ними вошел Ружиц-Замойский, серадзский мечник, человек суровый; Окельницкий, велюньский хорунжий; Петр Чарнецкий, молодой рыцарь с грозным, воинственным лицом, рослый и крепкий как дуб, и еще несколько шляхтичей разных лет. Ксендз Кордецкий представил им Бабинича из Жмуди, затем пересказал привезенные рыцарем новости. Удивлены все были чрезвычайно и устремили на рыцаря испытующие, недоверчивые взгляды, а так как никто не хотел говорить первым, слово взял ксендз Кордецкий.
— Я не подозреваю этого рыцаря в злонамеренности или во лжи, избави бог, — сказал он, — но вести, которые он принес, показались мне столь неправдоподобными, что я почел за благо обсудить их с вами. Питая самые благие намерения, рыцарь мог ошибиться, или ослышаться, или плохо понять, да и кто-нибудь из еретиков мог умышленно ввести его в заблуждение. Они рады-радехоньки исполнить сердца наши страхом, вызвать смятение в святой обители, помешать службе божией, и по злобе своей никто из них, наверно, не откажется это сделать.
— Сдается мне, очень это похоже на правду, — заметил отец Нешковский, самый старший из всех присутствующих.
— Надо бы сперва узнать, не еретик ли сам пан? — сказал Петр Чарнецкий.
— Католик я, как и ты! — ответил Кмициц.
— Взвесить надо сперва все обстоятельства дела, — промолвил Замойский.
— Обстоятельства такие, — прервал его ксендз Кордецкий, — что, верно, господь бог и пресвятая богородица с умыслом ослепили врага, дабы преступил он всякие границы в своем беззаконии. Иначе никогда не дерзнул бы он поднять меч на сию святую обитель. Не собственными силами покорил он Речь Посполитую, сыны ее помогли ему в том; но как ни низко пал наш народ, как ни погряз он во грехах, есть, однако, предел и греху, коего не посмеет он преступить. Государя своего он оставил, Речь Посполитую предал, но матерь божию, заступницу свою и владычицу почитать не забыл. Глумится над нами враг, вопрошая с презрением, что осталось у нас от прежних добродетелей. И ответствую я: все погибли, но одна осталась, вера осталась, поклоненье пресвятой деве, и на сем основании созиждутся прочие. И провижу я, что, когда хоть одна шведская пуля пощербит сии священные стены, самые закоренелые отвернутся от шведов, из друзей станут недругами, на них поднимут меч. Но и шведы видят, где таится их погибель, и хорошо сие разумеют. А посему, коль не наслал на них господь с умыслом слепоту, как я говорил уже, никогда не посмеют они напасть на Ясную Гору, ибо день сей станет поворотным днем, когда им изменит счастье, мы же опомнимся.
С изумлением внимал Кмициц словам ксендза Кордецкого, которые были как бы ответом на те речи, что лаял Вжещович против польского народа. Однако, придя в себя, он сказал ксендзу:
— Преподобный отче, как же не поверить, что бог наслал слепоту на врагов? Вспомним об их гордыне и алчности, вспомним о несносном иге и поборах даже с духовенства, и мы тотчас поймем, что не остановятся они ни перед каким святотатством.
Ксендз Кордецкий ничего не ответил Кмицицу, он обратился ко всем собравшимся:
— Рыцарь говорит, что он видел посла Лисолу, который ехал будто бы к шведскому королю; но как могло это статься, когда от краковских паулинов я доподлинно знаю, что короля нет уже ни в Кракове, ни во всей Малой Польше, ибо после сдачи Кракова он сразу же выехал в Варшаву…
— Не может быть! — воскликнул Кмициц. — И вот вам лучший довод: король ждет, покуда сдастся и принесет присягу на верность ему наше войско во главе с паном Потоцким.
— Присягу от имени короля должен принять генерал Дуглас, — возразил приор. — Так пишут мне из Кракова.
Кмициц умолк, он не знал, что сказать.
— Допустим, однако, — продолжал приор, — что шведский король не хотел видеть посла и предпочел умышленно разминуться с ним. Карл это любит: неожиданно приехать, неожиданно уехать; к тому же его гневит посредничество цесаря, так что я охотно верю, что он уехал, притворясь, будто не знает о прибытии посла. Мало удивляет меня и то, что с эскортом послали графа Вжещовича, — быть может, такой почестью хотели позолотить послу пилюлю; но как поверить тому, что граф Вжещович ни с того ни с сего стал тут же открывать свои замыслы барону Лисоле, католику, нашему да и всей Речи Посполитой и изгнанника короля благожелателю?
— Немыслимое дело! — воскликнул отец Нешковский.
— И у меня это что-то в голове не укладывается, — подхватил серадзский мечник.
— Вжещович сам католик и наш благодетель, — прибавил другой pater
— И ты, пан, говоришь, что все слышал собственными ушами? — жестко спросил Петр Чарнецкий.
— Вспомните и про то, — прервал его приор, — что у меня охранная грамота Карла Густава, стало быть, никто не смеет занять монастырь и костел, и мы навсегда свободны от постоя.
— Скажем прямо, — сурово промолвил Замойский, — слова рыцаря плохо вяжутся одно с другим: и напасть на Ченстохову для шведов не корысть, а потеря, и короля нет, — стало быть, Лисола не мог к нему ехать, — и Вжещович не мог Лисоле открыться, да и не еретик Вжещович, а католик, не враг церкви, а благодетель, да и не посмел бы он учинить нападение вопреки воле короля и его охранной грамоте, искушай его хоть сам сатана. — Тут он обратился к Кмицицу: — Что же это за басни ты рассказываешь и зачем, для какой цели понадобилось тебе устрашать и нас, и преподобных отцов?
Кмициц стоял, как преступник перед судом. С одной стороны, отчаяние овладело им оттого, что ему не верят и монастырь может поэтому стать добычей врага; с другой стороны, он сгорал со стыда, ибо сам видел, что все говорит против него и его легко могут счесть за лжеца. Гнев обуял его при одной мысли об этом, снова пробудился его природный необузданный нрав, возмутилась оскорбленная гордость, проснулся в нем прежний полудикий Кмициц. Но он боролся с самим собою, пока не поборол себя, и, призвав на помощь все свое терпение, твердя про себя: «За грехи мои! За грехи мои!» — ответил, меняясь в лице:
— Повторяю еще раз все, что слышал: Вейгард Вжещович должен напасть на монастырь. Срока я не знаю, но думаю, что должно это случиться в скором времени. Я вас предупредил, не послушаете меня, вам в ответе быть.
Услышав такие речи, Петр Чарнецкий произнес с ударением:
— Потише, пан, потише! Не повышай голоса! — Затем обратился к собравшимся: — Позвольте мне, преподобные отцы, задать несколько вопросов этому пришельцу…
— Милостивый пан, ты не имеешь права оскорблять меня! — крикнул Кмициц.
— Я вовсе не имею такого желания, — холодно ответил пан Петр. — Но дело касается монастыря, пресвятой девы, ее обители. Потому отбрось, пан, в сторону обиду, ну не отбрось, так отложи на время, ибо будь уверен, я всегда дам тебе удовлетворение. Ты принес нам вести, мы хотим проверить их, желание наше законно, и дивиться тут нечему, а не пожелаешь ты ответить нам, мы вправе будем подумать, что ты боялся, как бы не запутаться.
— Ладно, спрашивай! — процедил сквозь зубы Бабинич.
— То-то! Так ты, говоришь, из Жмуди?
— Да.
— И приехал сюда, чтобы не служить шведам и изменнику Радзивиллу?
— Да.
— Но ведь есть там такие, что не служат ему и выступили на защиту отчизны, есть хоругви, которые отказали Радзивиллу в повиновении, есть наш Сапега, почему же ты не присоединился к ним?
— Это мое дело!
— Ах, вот как, это твое дело! — сказал Чарнецкий. — Тогда, может, ты ответишь мне и на другие вопросы?
Руки у пана Анджея тряслись, он впился глазами в тяжелый медный колокольчик, стоявший перед ним на столе, а с колокольчика перевел взгляд на голову Чарнецкого. Им овладело безумное, непреодолимое желание схватить этот колокольчик и запустить в голову Чарнецкому. Прежний Кмициц все больше торжествовал над набожным и сокрушенным Бабиничем. Однако он снова превозмог себя и сказал:
— Спрашивай!
— Коль ты из Жмуди, то должен знать, что творится при дворе изменника. Назови нам тех, кто помог ему довести отчизну до гибели, назови полковников, которые стоят на его стороне.
Кмициц побледнел как полотно, однако назвал несколько имен.
Чарнецкий выслушал и сказал:
— Есть у меня друг, королевский придворный, пан Тизенгауз, он мне рассказывал еще об одном, самом знаменитом. Ты про этого вора из воров не знаешь!
— Не знаю…
— Как же так? Ты не слыхал про того, кто, как Каин, проливал братскую кровь? Будучи в Жмуди, ты не слыхал про Кмицица?
— Преподобные отцы! — трясясь как в лихорадке воскликнул пан Анджей. — Пусть духовное лицо меня спрашивает, я все стерплю! Но не давайте, ради Христа, этому шляхтишке терзать меня!
— Оставь, пан Петр! — обратился к Чарнецкому приор. — Не в этом рыцаре дело.
— Еще только один вопрос! — промолвил серадзский мечник. И, обратившись к Кмицицу, спросил: — Ты не ждал, что мы не поверим твоим вестям?
— Клянусь небом! — ответил пан Анджей.
— Какой же награды ты ждал за них?
Вместо ответа пан Анджей лихорадочно сунул обе руки в кожаный мешочек, висевший у него спереди за поясом, и швырнул на стол две полные горсти жемчугов, изумрудов, бирюзы и иных драгоценных каменьев.
— Вот! — сказал он прерывистым голосом. — Не за деньгами я пришел сюда! Не за вашими наградами! Вот жемчуга и иные каменья! Все они — добыча, все сорваны с боярских колпаков! Вот каков он я! Так ужель я требую награды? Пресвятой деве я хотел пожертвовать самоцветы, но после исповеди, с чистым сердцем! Вот они! Вот как нуждаюсь я в вашей награде! Больше есть у меня! Да ну вас!
Все умолкли в изумлении; зрелище драгоценных камней, которые легко, как песок, посыпались из мешочка, сильно поразило присутствующих, все невольно спрашивали себя, зачем лгать этому человеку, коль не нужна ему награда?
Петр Чарнецкий растерялся, ибо такова натура человеческая, что вид чужого богатства и чужого могущества ослепляет ее. Да и подозрения его оказались напрасны, нельзя было и подумать, чтобы этот богач, который мог сорить так драгоценностями, стал бы устрашать монахов из корысти.
Присутствующие переглянулись, а пан Анджей стоял над своими каменьями, подняв голову, похожую на голову разъяренного орленка, с огнем в очах и пылающим лицом. Незаживший шрам через весь висок и щеку посинел у него, и страшен был Бабинич, устремивший свой грозный и хищный взор на Чарнецкого, на которого обратился весь его гнев.
— Уже самый твой гнев показывает, что не ложны твои речи, — сказал ксендз Кордецкий, — но самоцветы спрячь, ибо не может пресвятая богородица принять дар, принесенный во гневе, пусть даже справедливом. Да и сказал я уже, не о тебе тут толк, но о вестях, которые исполнили наши сердца страхом и трепетом. Бог один знает, нет ли тут недоразумения или ошибки, но ведь и ты видишь, что слова твои плохо вяжутся с правдой. Как же изгнать нам богомольцев, не дать им молиться пресвятой богородице и держать день и ночь на запоре врата обители?
— Держите врата на запоре, Христом-богом молю, на запоре держите! — крикнул Кмициц, ломая руки так, что пальцы хрустнули в суставах.
Голос его звучал таким неподдельным отчаянием, что присутствующие невольно затрепетали, точно опасность была уже близка.
— Мы и без того зорко стережем все окрест и крепостные стены чиним, — сказал Замойский. — Днем мы можем пускать богомольцев на службу; но надо соблюдать осторожность хотя бы по той причине, что король Карл уехал, а Виттенберг, сдается, железной рукой правит в Кракове и духовных преследует не меньше, чем светских.
— Не верю я, что шведы могут напасть на монастырь, но осторожность не помешает, — заметил Петр Чарнецкий.
— А я пошлю к Вжещовичу монахов, — сказал ксендз Кордецкий, — и велю спросить его, ужели королевская охранная грамота не имеет больше никакой цены.
Кмициц вздохнул с облегчением.
— Слава богу! Слава богу! — воскликнул он.
— Да вознаградит тебя бог за доброе твое намерение! — сказал ему ксендз Кордецкий. — Коль справедливо ты нас предостерег, памятна будет заслуга твоя перед богородицей и отчизной; но не дивись, что мы встретили твои слова с недоверием. Не единожды пугали нас тут: одни — из ненависти к нашей вере, дабы не дать люду покланяться пресвятой богородице; другие — из алчности, дабы получить выгоду; третьи — из одного честолюбия, дабы, принеся весть, возвыситься в глазах людей; были, может статься, и такие, которых просто обманул враг, как мы вот и о тебе подумали. Ополчился сатана на сию обитель, все старания прилагает, чтобы помешать службе божией, не допустить к нам верующих, ибо ничто не повергает силы ада в такое отчаяние, как зрелище поклонения той, что сокрушила главу змия. А теперь пора к вечерне. Будем молить пресвятую деву о милости, под ее покров себя предадим, и пусть каждый спокойно отойдет ко сну, ибо где же еще быть спокойствию и безопасности, как не под ее крылом?
И все разошлись.
Когда кончилась вечерня, сам ксендз Кордецкий пригласил в исповедальню пана Анджея и долго его исповедовал в пустом костеле, после чего до полуночи ниц лежал пан Анджей у закрытых врат придела.
В полночь вернулся он в келью, разбудил Сороку и велел перед сном бичевать себя так, что окровавились у него спина и плечи.