ГЛАВА X
В Варшаве уже давно хозяйничали шведы. Виттенберг, правитель города и начальник гарнизона, находился в это время в Кракове, и его замещал Радзеёвский. Не меньше двух тысяч солдат стояло и в самом городе, обнесенном валами, и в прилегающих к нему городских владениях магнатов и церкви, застроенных пышными дворцами и костелами. Замок и город не были разрушены, так как Вессель, маковский староста, сдал Варшаву без боя, а сам с гарнизоном бежал, опасаясь мести своего личного врага Радзеёвского.
Но когда Кмициц присмотрелся поближе, он на многих домах увидел следы разбойничьих рук. Это были дома жителей, которые бежали из города, не желая терпеть чужого господства, или оказали сопротивление, когда шведы врывались на валы.
Из дворцов, поднимавшихся за валами, прежний блеск сохранили лишь те, хозяева которых душой и телом предались шведам. Во всем великолепии высились и дворец Казановских, ибо охранял его сам Радзеёвский, и собственный дворец Радзеёвского, и дворец Конецпольского, и тот, который был сооружен Владиславом Четвертым и назван потом Казимировским; но дома духовенства были сильно разрушены, полуразрушен был дворец Денгофа, совершенно разграблен канцлерский дворец на Реформатской улице, или так называемый дворец Оссолинских. В окна выглядывали немецкие наемники, а дорогая утварь, которую покойный канцлер за большие деньги вывез из Италии: флорентинская кожа, голландские гобелены, изящные, выложенные перламутром столики, картины, бронзовые и мраморные статуи, венецианские и гданские часы, великолепные зеркала — либо валялись беспорядочной кучей во дворе, либо уже были увязаны и ждали, когда их отправят вниз по Висле в Швецию. Стража стерегла эти богатства, между тем как ветер и дождь разрушали их.
Такую же картину можно было наблюдать во многих других местах, и хоть столица сдалась без боя, тридцать огромных барж уже стояли на Висле, готовые к вывозу добычи.
Город казался чужеземным. Не польская, а чужая речь звучала чаще на улицах, на каждом шагу встречались шведские и немецкие солдаты, французские, английские и шотландские наемники в самых разных мундирах, в шляпах и в лодейчатых шлемах с гребнями, в кафтанах, панцирях и полупанцирях, в чулках и в шведских ботфортах. Всюду чуждая пестрота, чуждая одежда, чуждые лица, чуждые песни. Даже лошади были каких-то иных статей, не таких, к которым привык глаз.
В город слетелось множество смуглолицых, черноволосых армян в пестрых ермолках, — эти явились скупать добычу.
Но больше всего поражали несметные толпы цыган, которые со всех концов Речи Посполитой бог весть зачем притащились вслед за шведами в Варшаву. Их шатры стояли перед Уядзовским дворцом и во владениях капитула, образуя в каменном городе как бы свой, особый полотняный город.
Среди этих разноязычных толп совершенно пропадали местные жители; безопасности ради они больше сидели по домам, а показываясь изредка, торопливо пробегали по улицам. Лишь порою через Краковское предместье к замку проносилась барская карета в сопровождении гайдуков или солдат в польских мундирах, напоминая о том, что это польский город.
Только по воскресным и праздничным дням, когда колокола сзывали в костел, толпы народа выходили из домов, и столица принимала прежний вид; но и тогда перед костелами выстраивались чужие солдаты, чтобы поглазеть на женщин, подергать их за платья, когда они, потупясь, проходили мимо, позубоскалить, а порой и затянуть непристойную песню как раз в ту минуту, когда в костеле звучало торжественное песнопение.
Как злые грезы, промелькнуло все это перед изумленным взором пана Анджея; но он недолго пробыл в Варшаве, никого он там не знал и некому было ему излить свою душу. Он не свел дружбы даже с той приезжей польской шляхтой, которая остановилась на постоялых дворах, построенных на Длугой улице еще при короле Сигизмунде Третьем. Правда, он заговаривал иной раз с шляхтичами, пытаясь узнать у них новости; но все они были заядлыми приверженцами шведов; ожидая возвращения Карла Густава, они заискивали перед Радзеёвским и шведскими офицерами в надежде получить староство, церковное или частное конфискованное имение и всякую иную добычу. Все они одного только стоили: плюнуть в глаза да отойти, что Кмициц, надо сказать, делал довольно охотно.
О горожанах Кмициц слышал только, что они сожалеют о былых днях, печалятся о ввергнутой в пучину бедствий отчизне и добром своем короле. Шведы жестоко преследовали их, отнимали дома, налагали контрибуции, сажали в тюрьмы.
Ходила молва, будто цехи, — особенно оружейный, мясницкий, скорняжный и богатый сапожный, — тайно хранят оружие, что они ждут возвращения Яна Казимира, не теряют надежды и при первой же помощи извне готовы ударить на шведов.
Слушая эти рассказы, Кмициц ушам своим не верил, в голове у него не укладывалось, что люди подлого сословия и подлого звания могут хранить верность своему законному монарху и больше любить отчизну, нежели шляхта, которая от пелен должна была питать эти чувства.
Но именно шляхта и магнаты становились на сторону шведов, а простой народ только о том и думал, как бы дать отпор врагу, и когда шведы сгоняли людей на работы по укреплению Варшавы, простолюдин часто предпочитал кнут, тюрьму, даже смерть, только бы не содействовать укреплению шведского могущества.
За Варшавой страна кипела, как улей. Все дороги, города и местечки были запружены солдатами и челядью, которая сопровождала магнатов и шляхту, служившую шведам. Все было захвачено, усмирено, покорено, все было таким шведским, точно страна испокон веку была в руках шведов.
Пан Анджей не встречал никого, кроме шведов и их приспешников да людей отчаявшихся, равнодушных, проникшихся убежденьем, что все уже пропало. Никто и не помышлял о сопротивлении, все смиренно и поспешно исполняли такие приказы, что и половина или даже десятая часть их в прежнее время была бы встречена бурей протестов. Такой обнял всех страх, что даже обиженные громко прославляли милостивого покровителя Речи Посполитой.
Прежде не раз бывало, что сборщиков гражданских и военных податей шляхтич встречал во главе вооруженной челяди, с ружьем в руках, а теперь шведы налагали подати, какие им вздумается, и шляхта платила их с такой же покорностью, с какой овцы отдают шерсть стригалям. Случалось, одну и ту же подать взыскивали дважды. Напрасно было предъявлять квитанции; хорошо еще, если офицер, производивший взыскание, не приказывал шляхтичу тут же съесть намоченную в вине квитанцию.
Но и это было шляхтичу нипочем! «Vivat protector!» — кричал он, а когда офицер уезжал, приказывал холопу тотчас лезть на крышу и смотреть, не едет ли другой. Но если бы дело ограничивалось одними только контрибуциями. Хуже шведа были повсюду предатели. Они мстили за старые обиды, сводили старые счеты, сравнивали с землей межевые знаки, захватывали луга и леса, и этим друзьям шведов все сходило с рук. Из них хуже всех были диссиденты. Но и этого мало. Люди отчаянные, неудачники, своевольники и смутьяны сколачивали вооруженные шайки и нападали на крестьян и шляхту. Им помогали шведские и немецкие мародеры и всякая вольница. Страна полыхала в пламени пожаров, вооруженный солдатский кулак был занесен над городами, в лесах нападал разбойник. Никто и не помышлял о судьбах Речи Посполитой, о спасении ее, о свержении ига. Ни у кого не оставалось надежды…
Как-то раз шведские и немецкие разбойники осадили в собственном его имении Струги сохачевского старосту Лущевского. Человек воинственный, он, хоть и был уже стариком, упорно защищался. Как раз в эту пору в Струги приехал Кмициц, и именно тут, словно назревший нарыв, лопнуло его терпение. Он позволил Кемличам «лупить», и сам так стремительно ударил на разбойников, что разбил их наголову, изрубил, никого не щадя, и даже пленников велел утопить. Староста, которому эта помощь словно с неба свалилась, с благодарностью принял своего спасителя, тут же стал его потчевать, а пан Анджей, увидев вельможу, державного мужа, к тому же человека старого закала, открылся ему в своей ненависти к шведам и, надеясь, что староста прольет бальзам в его душу, стал спрашивать, что думает он о будущих судьбах Речи Посполитой.
Но староста на все события смотрел совсем не так, как думал Кмициц.
— Дорогой мой! — ответил он пану Анджею. — Не знаю, что сказал бы я тебе, спроси ты меня об этом в ту пору, когда усы у меня были рыжие и разум омрачен плотскими помышленьями. Но сегодня, когда мне семьдесят, усы у меня седые, умудрен я опытом и прозреваю будущие события, ибо одной ногой стою уже в могиле, скажу я тебе, что не только нам не сломить шведского могущества, даже если мы исправимся, но и всей Европе.
— Да как же так? Откуда эта напасть?! — воскликнул Кмициц. — Когда же Швеция была столь могущественна? Разве нас, поляков, не больше на свете? Разве не можем мы набрать больше войска? Разве мы когда-нибудь уступали в храбрости шведам?
— Нас, поляков, на свете в десять раз больше, богатства наши господь столь приумножил, что в моем Сохачевском старостве родится больше пшеницы, нежели во всей Швеции, что до храбрости, то я был под Кирхгольмом, где мы с тремя тысячами гусар разбили вдребезги восемнадцать тысяч отборного шведского войска.
— Так по какой же причине, — воскликнул Кмициц, у которого глаза заблестели при воспоминании о Кирхгольме, — мы и сейчас не можем их одолеть?
— Первое дело, — неторопливо ответил старик, — мы умалились, а они выросли и нашими же собственными руками покорили нас, как раньше собственными их руками покорили немцев. Такова воля господня, и, говорю тебе, нет такой силы, которая сегодня могла бы устоять против них!
— А коль опомнится шляхта и соберется на защиту своего государя, коль возьмутся все за оружие, что ты посоветуешь сделать тогда и как сам поступишь?
— Пойду на врага вместе со всеми и сложу свою голову и всякому посоветую сделать то же, ибо такие наступят времена, что лучше нам их не видеть!
— Горше, нежели теперь, быть не может! Клянусь богом, не может! Немыслимое это дело! — воскликнул Кмициц.
— Видишь ли, — молвил староста, — антихрист явится перед вторым пришествием, и сказано в Писании, что злые возьмут тогда верх над праведными, и антихрист будет ходить по свету, проповедовать против истинной веры и совращать людей в веру ложную. По божию попущению везде восторжествует зло, и так будет до той самой поры, когда ангелы трубным гласом возвестят о скончании века.
Староста откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и продолжал тихим, таинственным голосом:
— Сказано в Писании, что знамения будут. Знамения на солнце в виде меча и десницы уже были. Боже, буди милостив к нам, грешным! Злые одолевают праведных, ибо побеждает швед и его приспешники. Истинная вера в упадке, ибо возвышаются лютеране. Люди! Ужели вы не видите, что приближается dies irae, dies illa. Мне семьдесят лет, и стою я на бреге Стикса, перевозчика жду и челн… Я прозреваю будущее!
Староста умолк, а Кмициц в страхе смотрел на него, ибо мысли старика показались ему справедливыми и выводы верными, испугался он Страшного суда и крепко задумался.
Но староста не глядел на него, взор его был устремлен в пространство.
— Так как же победить шведов, — сказал он в заключение, — когда это божье попущение, воля господня, открытая и возвещенная в пророчествах?! В Ченстохову надо идти, в Ченстохову!
И он снова умолк.
Заходило солнце, косые лучи его, заглядывая в окна, преломлялись в стеклах, оправленных свинцом, и ложились на пол семицветною радугой. Покой погружался во мрак. Кмицицу становилось все страшней, минутами ему чудилось, что стоит только исчезнуть свету, и тотчас раздастся трубный глас ангелов, зовущих на суд.
— О каких пророчествах ты говоришь, милостивый пан? — спросил он наконец у старосты, ибо молчание показалось ему еще страшнее.
Вместо ответа староста повернулся к двери, ведшей в смежный покой, и позвал:
— Оленька! Оленька!
— О, боже! — воскликнул Кмициц. — Кого это ты зовешь?
В эту минуту он во все верил, верил и в то, что его Оленька, чудом перенесенная из Кейдан, явится его взору. И, забыв обо всем на свете, он впился глазами в дверь и ждал, затаив дыханье.
— Оленька! Оленька! — снова позвал староста.
Дверь отворилась, и вошла не панна Биллевич, а тоненькая, высокая, красивая девушка, строгостью и спокойствием, разлитым в лице, немного напоминавшая Оленьку. Она была бледна, быть может, даже нездорова, а может, напугана недавним нападением и шла, потупя взор, такой тихой и легкой стопою, будто несло ее легкое дуновение.
— Моя дочь, — сказал староста. — Сыновей дома нет. Они с краковским каштеляном при нашем несчастном короле.
Затем он обратился к дочери:
— Сперва, моя милая, поблагодари этого храброго кавалера за спасение, а потом прочти нам пророчество святой Бригитты.
Девушка поклонилась пану Анджею и вышла, а через минуту вернулась с печатным свитком в руке и, встав в радужной полосе света, стала читать голосом звучным и сладостным:
— Пророчество святой Бригитты: «Явлю тебе сперва пятерых королей и царства их: Густав, сын Эрика, осел ленивый, ибо, оставя истинное исповедание веры, перешел в ложное. Покинув веру апостольскую, утвердил в королевстве ересь аугсбургскую, стыд и срам почтя за славу себе. Зри Екклезиаст, в коем о Соломоне сказано, что посрамил он славу свою идолопоклонством…»
— Слышишь, милостивый пан? — спросил староста, показывая Кмицицу большой палец левой руки, а остальные держа наготове для счета.
— Слышу.
— «Эрик, сын Густава, волк, — читала девушка, — ненасытною алчностью навлек на себя ненависть всех людей и брата своего Яна. Сперва настиг Яна войною, заподозрив его в ковах с Даниею и Польшей, и, полонив с супругою, четыре года держал в подземелье. Спасенный из узилища, Ян одолел Эрика и, покровительствуемый изменчивой фортуною, лишил его короны и вверг навечно в темницу. Вот непредвиденный случай».
— Замечай! Это уже второй! — сказал староста.
Девушка продолжала:
— «Ян, брат Эрика, гордый орел, трикратно победивший Эрика, датчанина и московита. Сын его Сигизмунд, избранный на польский престол, в чьей крови обитает храбрость. Слава его потомству!»
— Уразумел? — спросил староста.
— Многая лета Яну Казимиру! — воскликнул Кмициц.
— «Карл, король шведский: овен, ибо, как овны ведут стадо, так он вел шведов к беззаконию. Он же ополчился на праведных».
— Это уже четвертый! — прервал чтение староста.
— «Пятый, Густав Адольф, — читала девушка, — агнец убиенный, но не невинный, чья кровь была причиною бедствий и смут».
— Да! Это Густав Адольф, — сказал староста. — О Кристине нет упоминания, ибо перечислены одни мужи. Читай теперь, моя милая, конец, — это прямо о нынешних временах.
Девушка прочитала следующие строки:
— «Шестого явлю тебе: сушу и море он возмутит и малых сих смутит, и година возмездия моего будет в его руке. Коль не достигнет он скоро своего, сотворю суд мой над ним и царство ввергну в скорбь, и будет так, как написано: сеют смуту, а пожинают бедствия и муки. Не токмо сие королевство посещу, но города богатые и могущественные, ибо зван голодный пожрать достояние их. Много будет зла внутреннего и множиться будут раздоры. Глупцы будут царствовать, мудрецы же и старцы не подымут главы. Честь и правда падут, поколе не придет тот, кто мольбами смирит гнев мой и души своей не пощадит ради любви к правде».
— Вот видишь! — сказал староста.
— Все исполняется так, что только слепой мог бы усомниться! — воскликнул Кмициц.
— Потому и шведы не могут быть побеждены, — ответил староста.
— Поколе не придет тот, кто души не пощадит ради любви к правде! — воскликнул Кмициц. — Пророчество оставляет нам надежду! Стало быть, не суд ждет нас, но спасение!
— Содом был бы пощажен, когда бы нашлись в нем десять праведников, — возразил староста, — но и столько их не нашлось. Не найдется и тот, кто души своей не пощадит ради любви к правде, и пробьет час суда.
— Пан староста, пан староста, быть этого не может! — воскликнул Кмициц.
Не успел староста ответить ему, как дверь отворилась, и в покой вошел немолодой уже человек в панцире и с мушкетом в руке.
— Пан Щебжицкий? — удивился староста.
— Да, — ответил вошедший, — я услышал, вельможный пан, что тебя осадили разбойники, и поспешил с челядью на помощь.
— Без воли божьей волос не упадет с головы человека, — ответил старик. — Меня уже спас от разбойников этот вот кавалер. А ты откуда едешь?
— Из Сохачева.
— Что нового слышно?
— Новости одна другой хуже, вельможный пан староста. Новая беда!
— Что случилось?
— Воеводства Краковское, Сандомирское, Русское, Люблинское, Белзское, Волынское и Киевское сдались Карлу Густаву. Акт уже подписан и послами и Карлом.
Староста покачал головою и обратился к Кмицицу.
— Вот видишь! — сказал он. — И ты еще надеешься, что найдется тот, кто души своей не пощадит ради любви к правде.
Кмициц схватился за волосы.
— Горе! Горе! — повторял он в беспамятстве.
А Щебжицкий продолжал:
— Толкуют, будто остатки войск пана гетмана Потоцкого отказываются повиноваться ему и хотят идти к щведам. Гетман, опасаясь за свою жизнь, принужден согласиться.
— Сеют смуту, а пожнут бедствия и муки, — сказал староста. — Кто хочет покаяться в грехах, тому время!
Но Кмициц не мог больше слушать ни пророчества, ни вести, он хотел сесть поскорей на коня и остудить на ветру разгоряченную голову. Он вскочил и стал прощаться со старостой.
— Куда это ты так спешишь? — спросил староста.
— В Ченстохову, ибо грешник я!
— Тогда не стану тебя задерживать, хоть и рад бы попотчевать, но дело это неотложное, ибо суд уже близок.
Кмициц вышел, а вслед за ним вышла и девушка, чтобы вместо отца, который был уже слаб ногами, проводить гостя.
— Прощай, милостивая панна! — сказал ей Кмициц. — Не знаешь ты, как желаю я тебе добра!
— Коль желаешь ты мне добра, — ответила ему девушка, — сослужи мне службу. Ты едешь в Ченстохову, вот дукат, возьми его, пожалуйста, и закажи службу богоматери.
— За кого? — спросил Кмициц.
Пророчица потупила взор, горе изобразилось на ее лице, и щеки покрылись нежным румянцем; она ответила рыцарю тихим голосом, подобным шелесту листьев:
— За Анджея, да наставит бог его на путь правый!
Кмициц попятился, вытаращил глаза и от изумления минуту не мог слова вымолвить.
— Раны Христовы! — воскликнул он наконец. — Что это за дом? Где это я? Одни пророчества, веления и предсказанья! Ты, милостивая панна, зовешься Оленькой и даешь на службу за грешного Анджея? Не простая это случайность, перст это божий… это… это… нет, я ума лишусь! Ради Христа, я ума лишусь!
— Что с тобою, милостивый пан?
Но он схватил вдруг ее руки и стал трясти их.
— Пророчь же мне дальше! Все скажи до конца. Коли этот Анджей обратится и искупит свою вину, останется ли Оленька верна ему? Говори же, отвечай же, я без этого не уеду!
— Что с тобою, милостивый пан?
— Останется ли Оленька верна ему? — повторил Кмициц.
У девушки вдруг покатились слезы из глаз.
— До последнего вздоха, до смертного часа! — рыдая, ответила она.
Не успела она кончить, как Кмициц повалился ей в ноги. Она хотела бежать, но он не пустил и, целуя ее стопы, повторял:
— И я грешный Анджей, жаждущий обратиться на путь правый. И у меня Оленька, возлюбленная моя. Пусть же твой Анджей обратится на путь правый, а моя Оленька останется верна мне! Да будут пророческими твои слова! Бальзам и надежду влила ты в мою душу! Да вознаградит тебя бог! Да вознаградит тебя бог!
Он бросился вон, сел на коня и уехал.