ГЛАВА XIII
Князь в тот день не показался шляхте до самого вечера; обедал он с послами и сановниками, с которыми у него был совет. Однако полковники получили приказ привести в боевую готовность надворные радзивилловские, особенно пехотные, полки под командой иноземных офицеров. В воздухе запахло порохом. Замок, хотя и не укрепленный, был окружен войсками, как будто у стен его собирались дать сражение. Похода ждали не позднее следующего утра, и были тому явные приметы: толпы княжеской челяди укладывали на повозки оружие, дорогую утварь и княжескую казну.
Гарасимович рассказывал шляхте, что повозки направятся в Тыкоцин, на Подляшье, так как в неукрепленном кейданском замке казну оставлять опасно. Готовили и обоз со снаряжением, который должен был следовать за войском.
Разнесся слух, будто гетман польный Госевский арестован по той причине, что он отказался соединить свои хоругви, стоящие в Троках, с радзивилловскими и тем самым подверг заведомой опасности все предприятие. Впрочем, приготовления к походу, движение войск, грохот пушек, которые выкатывали из замкового арсенала, и тот беспорядок, который всегда сопутствует первым минутам военных походов, отвлекли внимание от пана Госевского и кавалера Юдицкого и заставили забыть об их аресте.
У шляхты, обедавшей в огромных нижних залах боковых крыльев дворца, только и разговору было что о войне, пожаре в Вильно, полыхавшем уже десять дней и разгоравшемся все больше, о вестях из Варшавы, о наступлении шведов и о самих шведах, против которых, как против вероломных предателей, напавших на соседа вопреки договору, имевшему силу еще шесть лет, негодовали сердца и умы и все больше ожесточались души. Вести о стремительном наступлении, о сдаче Уйстя, занятии Великой Польши со всеми городами, об угрозе нашествия на Мазовию и неизбежном падении Варшавы не только не возбуждали страха, напротив, они поднимали дух войска, и люди рвались в бой. Все объяснялось тем, что ясны стали причины удачи шведов. До сих пор враг еще ни разу не столкнулся ни с войском, ни с настоящим полководцем. Радзивилл был первым воителем по ремеслу, с которым шведам предстояло померяться силами и в военные способности которого собравшаяся шляхта верила непоколебимо, тем более что и полковники его ручались, что в открытом поле они побьют шведов.
— Непременно побьем! — уверял Михал Станкевич, старый и искушенный воин. — Я помню прежние войны и знаю, что шведы всегда оборонялись в замках, в укрепленных станах, в окопах: никогда не осмеливались они сразиться с нами в открытом поле, они очень боялись конницы, ну а когда, поверив в свои силы, отваживались напасть на нас, мы давали им хороший урок. Не завоевали они Великую Польшу, а отдали им ее измена и слабость ополчения.
— Да! — подтвердил Заглоба. — Квелый это народ, а все потому, что земля у них очень неурожайная и хлеба нет, одни сосновые шишки они мелют и пекут из такой муки лепешки, от которых воняет смолой. Иные по берегу моря ходят и жрут все, что только выбросит на берег волной, да и за эти лакомства дерутся друг с другом. Голь перекатная, потому и нет народа, который был бы так падок до чужого, как они; ведь даже у татар конины ad libitum, а они иной раз год целый мяса не видят и с голоду мрут, если только рыбы не наловят много. — Тут Заглоба обратился к Станкевичу: — А когда ты, пан, со шведами встречался?
— Да когда служил под начальством князя Кшиштофа, отца нынешнего пана гетмана.
— А я в войске пана Конецпольского, отца нынешнего хорунжего. В Пруссии мы несколько раз разбили наголову Густава Адольфа и пленных много взяли; с тех самых пор я их насквозь вижу и все ихние уловки знаю. Надивились же на них наши хлопцы! Надо вам сказать, что эти шведы вечно в воде болтаются и главный прибыток имеют от моря, ну, а ныряльщики они поэтому exquisitissimi. Мы им состязаться велели, так что вы на это скажете? Бросишь подлеца в одну прорубь, а он вынырнет в другую, да еще с живой селедкой в зубах!
— Боже мой, что ты говоришь, пан?!
— Чтоб мне с места не встать, коли я собственными глазами сто раз этого не видал да и других чудных ихних обычаев. Помню, так они на прусских хлебах разъелись, что потом не хотели домой ворочаться. Верно говорит пан Станкевич, солдаты из них никудышние. Пехота еще куда ни шло, но конница такая, что унеси ты мое горе! Ведь лошадей у них нет, и они не могут смолоду приучаться к верховой езде!
— Похоже, — вмешался в разговор Щит, — мы сперва не на них пойдем, а мстить за Вильно?
— Да. Я сам посоветовал это князю, когда он спросил, что я об этом думаю, — сказал Заглоба. — Но, покончив с одними врагами, мы тотчас двинемся на других. Эти ихние посланцы, верно, здорово там преют.
— Радушно их принимают, — заметил Заленский, — но только ничего они, бедняги, не добьются, и лучшее тому доказательство — приказы, отданные войскам.
— Боже, боже! — воскликнул Тварковский, россиенский судья. — Растет опасность, но и нас берет задор. С одним врагом имели дело и то чуть совсем не отчаялись, а теперь вот против двоих идем.
— Что ж, это часто бывает, — заметил Станкевич. — Бьют тебя, бьют, пока тебе невмоготу станет, смотришь, откуда и силы взялись и отвага. Сколько мы терпели, сколько перенесли?! Понадеялись на короля да на коронное ополчение, не полагались на собственные силы, а теперь вот: либо чужую голову добыть, либо свою отдать, либо обоих врагов бить, либо всем погибать безвозвратно!
— Бог нам поможет! Довольно уж медлить!
— На горло нам наступают!
— Мы им тоже наступим! Покажем коронным, какие у нас солдаты! Не бывать у нас Уйстю, как бог свят!
И чем больше выпивала шляхта чар, тем больше разгорячалась кровь и поднимался боевой дух. Так на краю пропасти спасение часто зависит от последнего усилия. Поняли это и толпы солдат, и та самая шляхта, которую совсем недавно Ян Казимир отчаянными универсалами звал в Гродно в ряды ополчения. Теперь все сердца, все умы были обращены на Радзивилла, все уста повторяли грозное имя, которому до недавних пор всегда сопутствовала победа. Только он мог собрать распыленные и пробудить дремлющие силы страны и возглавить войско, которое могло бы победоносно кончить обе войны.
После обеда к князю по очереди вызывали полковников: Мирского, поручика панцирной гетманской хоругви, а затем Станкевича, Ганхофа, Харлампа, Володыёвского и Соллогуба. Старые солдаты были удивлены, что их вызывают не всех вместе на совет, а по одиночке; но это было приятное удивление, ибо каждый уходил от князя с какой-нибудь наградой, с каким-нибудь вещественным знаком княжеской милости; взамен князь требовал только преданности и доверия, которые полковники и без того оказывали ему от всей души. Гетман все время спрашивал, не воротился ли Кмициц, и велел дать знать ему, когда хорунжий воротится.
Кмициц воротился поздно вечером, когда залы были уже освещены и гости начали собираться на пир. В арсенале, куда он зашел переодеться, он встретил Володыёвского и познакомился с остальными рыцарями.
— Я очень рад видеть тебя, пан Михал, и твоих знаменитых друзей, — сказал он, крепко пожимая маленькому рыцарю руку. — Все равно как родного брата увидел! Можешь мне верить, я не горазд притворяться. Правда, ты порядком изувечил мне башку, но потом поставил меня на ноги, чего я не забуду до гроба. При всех скажу: кабы не ты, сидеть бы мне сейчас за решеткой. Дай бог, чтоб такие люди множились, как голуби. Кто иначе думает, тот дурак, и пусть меня черт возьмет, коли я ему ушей не обрежу.
— Э, полно!
— Я за тебя в огонь и в воду, чтоб мне на месте умереть! Выходи, кто не верит!
Тут пан Анджей с вызывающим видом оглядел офицеров; но никто не возражал, ибо все любили и уважали пана Михала. Один только Заглоба сказал:
— Ну и бедовый же парень, черт побери! Вижу, крепко полюблю я тебя за пана Михала, ведь это у меня надо спрашивать, чего он стоит.
— Больше всех нас! — ответил Кмициц со свойственной ему горячностью. Он посмотрел на Скшетуских, на Заглобу и прибавил: — Прошу прощенья, я никого не хотел обидеть, я знаю, вы достойные люди и великие рыцари. Не прогневайтесь, я от души желаю заслужить вашу дружбу.
— Пустое! — промолвил Ян Скшетуский. — Что на уме, то на языке.
— Дай-ка я тебя поцелую! — сказал Заглоба.
— Мне не надо два раза повторять такие слова!
И они упали друг другу в объятия. После этого Кмициц крикнул:
— Не миновать нам выпить сегодня!
— Мне не надо два раза повторять такие слова! — как эхо откликнулся Заглоба.
— Убежим сегодня пораньше в арсенал, а об выпивке я позабочусь.
Пан Михал свирепо встопорщил усики.
«Не больно-то ты захочешь пораньше убегать, — подумал он про себя, глядя на Кмицица, — как дознаешься, кто нынче будет в княжеских покоях…»
Он открыл было рот, чтобы сказать Кмицицу о том, что в Кейданы приехал мечник россиенский с Оленькой, но что-то так ему стало тоскливо, что он переменил разговор.
— А где твоя хоругвь? — спросил он у Кмицица.
— Здесь. Готовенькая! Был у меня Гарасимович, приказ принес от князя, чтобы в полночь люди были на конях. Спрашивал я у него: все ли двинемся в поход; говорит — нет! Не пойму, что бы это могло значить. Одни офицеры получили такой же приказ, другие — нет. Но иноземная пехота вся получила.
— Может, часть войска пойдет сегодня в ночь, а часть завтра, — сказал Ян Скшетуский.
— Так или иначе, я здесь с вами выпью, а хоругвь пусть себе отправляется. Я ее потом за какой-нибудь час догоню.
В эту минуту вбежал Гарасимович.
— Ясновельможный хорунжий оршанский! — крикнул он, кланяясь в дверях.
— В чем дело? Пожар, что ли? Здесь я! — ответил Кмициц.
— К князю! К князю!
— Сию минуту, вот только оденусь. Эй, парень! Кунтуш и пояс, не то голову оторву!
Слуга вмиг подал и всю остальную одежду, и через несколько минут Кмициц, разодетый, как на свадьбу, отправился к князю. Так хорош был молодой рыцарь, что все кругом озарял своею красотой. Жупан серебряной парчи, затканной звездами, от которых блеск шел на всю фигуру, был застегнут у шеи крупным сапфиром. На жупан накинул Кмициц кунтуш голубого бархата и повязал его белым драгоценным поясом, который был так тонок, что его можно было продернуть сквозь перстень. Сабля, отливавшая серебром, вся усеянная сапфирами, висела сбоку на шелковой перевязи, а за пояс заткнул рыцарь и знак отличия, ротмистровский свой буздыган. Удивительно, как красил его этот наряд, и трудно было, пожалуй, сыскать рыцаря краше во всей огромной толпе их, собравшейся в Кейданах.
Вздохнул пан Михал, глядя на него, а когда Кмициц исчез за дверью арсенала, сказал Заглобе:
— Попробуй-ка при нем сунься к девушке!.
— Отними мне только тридцать лет! — ответил Заглоба.
Когда Кмициц вошел к князю, тот тоже был одет, и придворный, убиравший его с двумя арапами, уже успел выйти из покоя. Они остались одни.
— Дай бог тебе здоровья за то, что ты поторопился! — молвил Радзивилл.
— Готов к услугам, ясновельможный князь.
— А хоругвь?
— Как было приказано.
— Народ надежный?
— В огонь пойдут, в пекло!
— Это хорошо! Мне такие люди нужны… И такие, как ты вот, готовые на все… Еще раз повторяю, ни на кого я так не надеюсь, как на тебя.
— Ясновельможный князь, где уж мне при моих-то заслугах со старыми солдатами равняться, но коли надо двинуться на врагов отчизны, я не отстану.
— Я не умаляю заслуг старых солдат, — сказал князь, — хотя могут прийти такие pericula, такие черные дни, что поколеблются и самые верные.
— Пусть погибнет напрасною смертью тот, кто в опасности отступится от тебя, ясновельможный князь.
Радзивилл бросил на Кмицица быстрый взгляд.
— А ты… не отступишься?
Молодой рыцарь вспыхнул.
— Ясновельможный князь!
— Что ты хочешь сказать?
— Я покаялся тебе, ясновельможный князь, во всех моих грехах, и такое их множество, что только отцовской твоей доброте я обязан прощением. Но во всех этих грехах нет одного: неблагодарности.
— И вероломства!.. Ты покаялся мне во всех своих грехах, а я не только простил тебя, как отец, но и полюбил тебя, как сына, которого бог не дал мне и без которого мне порою тяжко жить на свете. Будь же мне другом!
С этими словами князь протянул руку, а молодой рыцарь схватил ее и, не колеблясь, прижал к губам.
Они долго молчали; внезапно князь вперил в Кмицица взгляд.
— Панна Биллевич здесь! — промолвил он.
Кмициц побледнел и пробормотал что-то невнятное.
— Я нарочно послал за нею, чтобы кончился раздор между вами. Ты увидишь ее сейчас, траур после смерти деда у нее уже кончился. Голова у меня пухнет от работы, но я все-таки сегодня поговорил с мечником россиенским.
Кмициц схватился за голову.
— Чем отплачу я тебе, ясновельможный князь, чем отплачу?..
— Я ясно дал понять пану мечнику, что моя это воля, чтобы вы поскорей поженились, и он не станет противиться. Я велел ему исподволь подготовить девушку. Время есть. Все зависит от тебя, а я буду счастлив, коли ты получишь награду из моих рук, и дай тебе бог дождаться и многих других наград, ибо ты далеко пойдешь. Грешил ты по молодости лет, но и славу на поле битвы снискал немалую… и все молодые готовы следовать за тобой. Клянусь богом, ты далеко пойдешь. Не для такого это рода, как твой, править в повете. Ты, верно, знаешь, что ты в родстве с Кишками, а моя мать была из рода Кишков. Тебе нужно только остепениться, а женитьба для этого наилучшее средство. Бери же девушку, коли она тебе по сердцу, и помни, кто дает ее тебе.
— Ясновельможный князь, я обезумею! Жизнь моя, кровь моя принадлежат тебе! Что должен я сделать, чтобы отблагодарить тебя, что? Говори, ясновельможный князь! Приказывай!
— За добро отплати мне добром. Верь мне и знай: все, что я совершу, я совершу для общего блага. Не отступайся от меня, когда будешь видеть измену и предательство других, когда будет кипеть злоба, когда меня самого…
Тут князь оборвал речь.
— Клянусь! — с жаром воскликнул Кмициц. — Слово рыцаря даю до последнего вздоха стоять за тебя, моего вождя, отца и благодетеля.
При этих словах Кмициц устремил полные огня глаза на князя и ужаснулся, увидев, как изменилось вдруг его лицо. Оно побагровело, жилы вздулись на нем, на высоком лбу выступили капли пота, и взор сверкал необычайно.
— Что с тобой, ясновельможный князь? — с тревогой спросил рыцарь.
— Ничего, ничего!
Радзивилл встал, торопливо подошел к аналойчику и, схватив распятие, заговорил отрывистым, сдавленным голосом:
— На этом кресте поклянись, что не покинешь меня до самой смерти.
Невзирая на весь свой пыл и готовность служить князю, Кмициц минуту смотрел на него с изумлением.
— Поклянись… на этом распятии! — настаивал гетман.
— Клянусь… на этом распятии! — произнес Кмициц, кладя пальцы на крест.
— Аминь! — торжественно произнес князь. Где-то под сводом высокого покоя отзвучием раздалось: «Аминь!» — и воцарилось долгое молчание. Слышно было только дыхание могучей груди Радзивилла. Кмициц не сводил с гетмана изумленных глаз.
— Теперь ты мой! — воскликнул наконец князь.
— Я всегда был твоим, ясновельможный князь, — торопливо ответил молодой рыцарь, — но объясни мне, что сталось? Почему ты в этом усомнился? Или твоей достойной особе грозит опасность? Открыта чья-нибудь измена, чьи-то козни?
— Близится година испытаний, — угрюмо молвил князь, — что до врагов, то разве тебе не ведомо, что пан Госевский, пан Юдицкий и пан воевода витебский рады столкнуть меня в пропасть? Да! Усиливаются враги моего дома, ширится измена, и нависла опасность народного бедствия. Потому я и говорю тебе: близится година испытаний…
Кмициц молчал, однако последние слова князя не рассеяли мрака, которым был объят его ум, и тщетно вопрошал он себя, что в эту минуту может грозить могущественному Радзивиллу. Ведь он возглавил теперь силы гораздо большие, нежели когда-либо раньше. В одних только Кейданах и окрестностях города стояло столько войска, что, будь у князя такие силы, когда он двинулся под Шклов, исход всей войны был бы совершенно иным.
Это верно, что Госевский и Юдицкий питали к князю неприязнь; но оба они были у него в руках, оба были заключены под стражу, что ж до воеводы витебского, то это был слишком достойный человек, слишком честный гражданин, чтобы в канун нового похода против врагов можно было опасаться с его стороны каких-либо препон и козней.
— Видит бог, ничего не понимаю! — воскликнул Кмициц, который вообще не умел скрывать своих мыслей.
— Ты все поймешь еще сегодня, — спокойно ответил ему Радзивилл. — А теперь пойдем в залу.
И, взяв молодого полковника под руку, он направился с ним к двери.
Они миновали несколько покоев. Издали, из огромной залы, долетали звуки капеллы, которой управлял француз, нарочно привезенный князем Богуславом. Капелла играла менуэт, который тогда танцевали при французском дворе. Мягкие звуки смешивались с шумным говором гостей. Князь Радзивилл приостановился и стал слушать.
— Дай бог, — промолвил он через минуту, — чтобы все эти гости, которых я принимаю под своим кровом, не перешли завтра в стан моих врагов.
— Ясновельможный князь, — заметил Кмициц, — я надеюсь, среди них нет шведских приспешников.
Радзивилл вздрогнул и остановился.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего, ясновельможный князь, я хотел только сказать, что там веселятся достойные воители.
— Пойдем! Время покажет и бог рассудит, кто из них достойный воитель… Пойдем!
У самой двери стояло двенадцать пажей, прелестных мальчиков в перьях и бархате. Увидев гетмана, они выстроились в два ряда; князь, подойдя к двери, спросил:
— Ясновельможная княгиня уже в зале?
— Да, ясновельможный князь, — ответили мальчики.
— А паны послы?
— Тоже.
— Откройте!
Обе створки дверей распахнулись в мгновение ока, поток света хлынул на гетмана и осветил его мощную фигуру; в сопровождении Кмицица и пажей Радзивилл взошел на возвышение, где стояли кресла для почетных гостей.
В зале тотчас поднялось движение, все взоры обратились на князя, и клик вырвался из сотен рыцарских грудей.
— Да здравствует Радзивилл! Да здравствует Радзивилл, наш гетман! Да здравствует Радзивилл!
Князь кивал головою и махал рукой, затем стал приветствовать гостей, собравшихся на возвышении, которые встали со своих мест, когда он поднимался. В толпе знати, кроме самой княгини, были два шведских посла, посол московский, воевода венденский, епископ Парчевский, ксендз Белозор, Коморовский, Межеевский, Глебович, староста жмудский и шурин гетмана, молодой Пац, полковники Ганхоф и Мирский, посол герцога курляндского, Вейсенгоф и несколько дам из свиты княгини.
Гетман, как и приличествовало радушному хозяину, сперва приветствовал послов, обменявшись с ними любезностями, потом уже поздоровался с прочими; опустившись после этого в кресло с горностаевым балдахином, он стал глядеть на залу, где все еще раздавались клики:
— Да здравствует Радзивилл, наш гетман! Да здравствует Радзивилл!
Кмициц, укрывшись за балдахином, тоже глядел на толпу. Взор его пробегал по лицам, ища среди них милые черты той, которая в эту минуту владела сердцем и душою рыцаря. Сердце колотилось у него в груди.
«Она здесь! Через минуту я увяжу ее, поговорю с нею!» — повторял он в душе. И искал, искал жадно, тревожно. Вон там, поверх перьев веера видны чьи-то черные брови, белое чело и светлые волосы. Это она!
Кмициц затаил дыхание, словно боясь спугнуть видение; но вот дама обмахивается веером, лицо открывается — нет, не Оленька, не она, милая, желанная! Взор его стремится дальше, окидывает прелестные фигуры, скользит по перьям, атласам, по лицам, подобным распустившимся цветкам, и обманывается каждое мгновенье. Не она, нет, не она! Но вот наконец в глубине залы, под окном промелькнуло что-то белое, и у рыцаря помутилось в глазах — это Оленька, она, милая, желанная!..
Капелла снова начинает играть, толпа движется мимо, кружатся дамы, мелькают нарядные кавалеры, а он, точно ослепнув и оглохнув, ничего не видит, кроме нее, и смотрит так жадно, словно в первый раз ее увидал. Как будто это та же Оленька из Водоктов, и все же не та. В этой огромной зале, в этой толпе она кажется ему меньше, и личико у нее маленькое, совсем какое-то детское. Так бы вот взял ее на руки и прижал к сердцу! И все-таки она все та же, хоть и иная; те же черты, те же сладостные уста, те же ресницы, от которых на щечки падает тень, то же ясное чело, спокойное, милое! Воспоминания молнией проносятся в голове пана Анджея: людская в Водоктах, где он впервые ее увидал, тихие покойчики, где они сидели вместе. Какое наслаждение даже только вспоминать об этом! А эта прогулка на санях в Митруны, когда он ее целовал!.. Потом уж люди разлучили их, восстановили ее против него.
«О, чтоб их гром убил! — воскликнул в душе Кмициц. — Чем владел я и что потерял! Какой близкой была она и как теперь далека!»
Сидит в отдалении, как чужая, и даже не подозревает, что он здесь! Гнев, но вместе с тем и безграничное сожаление охватили пана Анджея, сожаление, которое он излил в душе в одном только возгласе, так и не слетевшем с его уст:
«Эх, Оленька, Оленька!»
Много раз пан Анджей упрекал себя за старые свои проступки, порою готов был собственным людям приказать, чтобы растянули его на лавке да всыпали сотню плетей; но никогда не душил его такой гнев, как теперь, когда он снова увидел ее после долгой разлуки, еще более прекрасную, чем всегда, еще более прекрасную, чем он представлял себе. В эту минуту он готов был растерзать себя, но он был на людях, в толпе знати, а потому только стискивал зубы и, словно желая еще сильней уязвить свою душу, повторял про себя:
«Так тебе и надо, глупец! Так тебе и надо!»
Тем временем звуки капеллы снова смолкли, и пан Анджей услышал голос гетмана:
— Следуй за мной!
Юноша словно пробудился ото сна.
Князь спустился с возвышения и вмешался в толпу гостей. На лице его играла мягкая, добродушная улыбка, которая, казалось, придавала его фигуре еще больше величественности. Это был тот самый надменный властитель, который в свое время, принимая в Непоренте королеву Марию Людвику, удивил, изумил и подавил французских придворных не только роскошью, но и светскостью своего двора; тот самый властитель, о котором с таким восторгом писал Жан Лабуре в отчете о своем путешествии. Теперь он то и дело останавливался около почтенных матрон, степенных шляхтичей и полковников и для каждого находил ласковое слово, удивляя гостей своей памятью и мгновенно покоряя сердца. Взоры присутствующих обращались на него всюду, где только он появлялся. Медленно приблизясь к мечнику россиенскому, князь обратился к старику со следующими словами:
— Спасибо тебе, мой старый друг, за то, что ты приехал, хоть я и вправе сердиться на тебя. Не за сотни миль Биллевичи от Кейдан, а ты в моем доме rara avis.
— Ясновельможный князь, — с низким поклоном ответил мечник, — ущерб наносит отчизне тот, кто отнимает у тебя время.
— А я уж замыслил отомстить тебе и учинить наезд на Биллевичи; надеюсь, ты бы радушно принял старого боевого друга.
Услышав такие речи, мечник покраснел от счастья, а князь между тем продолжал:
— Да вот времени, времени все не хватает! Но когда станешь выдавать свою родичку, внучку покойного пана Гераклиуша, на свадебку непременно прикачу, это уж долг мой перед вами обоими.
— Пошли бог счастья девке поскорей! — воскликнул мечник.
— А пока представляю тебе пана Кмицица, хорунжего оршанского, из тех Кмицицев, которые Кишкам, а через Кишков и Радзивиллам сродни. Верно, ты слыхал эту фамилию от Гераклиуша, он ведь Кмицицев любил, как братьев…
— Здравствуй, здравствуй, пан Кмициц! — дважды повторил мечник, который, узнав из уст князя о том, сколь знатен род Кмицицев, проникся уважением к молодому рыцарю.
— Приветствует тебя, пан мечник, твой покорный слуга, — смело и не без кичливости промолвил пан Анджей. — Пан полковник Гераклиуш был мне отцом и благодетелем, и хоть позже разладилось дело, начатое им, однако же я не перестал любить всех Биллевичей так, как если бы в жилах их текла моя собственная кровь.
— Особенно, — подхватил князь, запросто положив руку на плечо юноши, — не перестал он любить некую панну Биллевич, в чем давно мне открылся.
— И всякому это скажу, не таясь! — с жаром воскликнул Кмициц.
— Потише, потише! — остановил его князь. — Вот видишь, пан мечник, не кавалер это — огонь, потому и накуролесил; но молод он, да и под особым моим покровительством, потому-то питаю я надежду, что, когда мы вдвоем с ним начнем молить прелестный трибунал о прощении, с нас будет снят приговор.
— Ясновельможный князь, ты можешь сделать все, что пожелаешь, — ответил мечник. — Несчастная принуждена будет воскликнуть, как языческая жрица Александру: «Кто противу тебя устоит?»
— А мы, как Александр Македонский, будем довольны этим прорицанием, — засмеялся князь. — Но довольно об этом! Проведи же нас теперь к своей родичке, я тоже буду рад увидеть ее. Надо поправить дело пана Гераклиуша, которое было разладилось.
— К твоим услугам, ясновельможный князь. Она вон там сидит под опекой пани Войниллович, нашей родички. Прошу только прощенья, ежели девушка смутится, — не было у меня времени упредить ее.
Мечник оказался прав. По счастью, Оленька раньше увидела пана Анджея рядом с гетманом, она могла поэтому оправиться, но в первую минуту едва не лишилась чувств. Она побледнела как полотно, ноги у нее подкосились, она вперила взор в молодого рыцаря, как в призрак, явившийся с того света. Долго не хотела она верить своим глазам. Она-то думала, что этот несчастный скитается где-то по лесам, без крыши над головой, всеми покинутый, преследуемый законом, как дикий зверь, или в темнице с отчаянием во взоре глядит сквозь решетку на веселый мир божий. Бог один знает, какой жалостью к этому потерянному человеку терзалась порой ее грудь, бог один знает, сколько слез она пролила в одиночестве, оплакивая его долю, такую жестокую, но такую заслуженную, — а меж тем он здесь, в Кейданах, рядом с гетманом, свободный, кичливый, в парче и бархате, с полковничьим буздыганом за поясом, с поднятым челом, с надменным и властным молодым лицом, и сам великий гетман, сам Радзивилл запросто кладет ему руку на плечо. Странные, противоречивые чувства овладели вдруг сердцем девушки: и чувство огромного облегчения, точно гора свалилась с плеч, и как бы досады на то, что напрасны были все ее сожаления, все муки, и разочарование, которое испытывает всякая честная душа при виде полной безнаказанности за столь тяжкие грехи и провинности, и радости, и собственной слабости, и граничащего со страхом удивления перед этим юношей, который сумел выбраться из такой пучины.
Тем временем князь, мечник и Кмициц кончили разговор и направились к ней. Девушка закрыла глаза и подняла плечи, словно птица, которая хочет спрятать голову под крыло. Она была уверена, что они идут к ней. Не глядя, она видела их, слышала, что они приближаются, что уже подошли к ней, что остановились. Она так была в этом уверена, что, не поднимая глаз, встала вдруг и низко поклонилась князю.
Он и в самом деле стоял уже перед ней.
— О, боже! — воскликнул он. — Не дивлюсь я теперь молодцу, ибо чудный это расцвел цветок… Приветствую тебя, моя панна, приветствую от всей души и сердца дорогую внучку моего Биллевича. Узнаешь ли ты меня?
— Узнаю, ясновельможный князь! — ответила девушка.
— А я бы тебя не узнал, я ведь в последний раз видел тебя девочкой еще не расцветшей и не в таком наряде, как нынче. Подними же эти занавески с глаз! Клянусь богом, счастлив тот ловец, который выловит такую жемчужину, несчастен, кто владел ею и потерял ее. Вот стоит перед тобою такой несчастливец. Узнаешь ли ты и этого кавалера?
— Узнаю, — прошептала Оленька, не поднимая глаз.
— Великий он грешник, и я привел его к тебе на покаяние. Наложи на него какую хочешь епитимью, но не отказывай ему в отпущении грехов, дабы в отчаянии не совершил он еще более тяжких. — Тут князь обратился к мечнику и пани Войниллович: — Оставим молодых, не годится присутствовать при исповеди, а мне это и моя вера запрещает.
Через минуту пан Анджей и Оленька остались одни.
Сердце колотилось у нее в груди, как у голубя, над которым повис ястреб; но и он был взволнован. Его оставила обычная смелость, горячность и самоуверенность. Долгое время они оба молчали.
Наконец он первый заговорил низким, сдавленным голосом:
— Ты не ждала увидеть меня здесь, Оленька?
— Нет, — прошептала девушка.
— Клянусь богом, если б татарин стоял около тебя, ты не была бы так испугана. Не бойся! Погляди, сколько здесь народу. Никакой обиды я тебе не нанесу. Да когда б и одни мы были, тебе нечего было бы бояться, я ведь дал себе клятву почитать тебя. Верь мне!
На мгновение она подняла глаза и посмотрела на него.
— Как же мне верить тебе?
— Грешил я, это правда; но все прошло и больше не повторится. Когда после поединка с Володыёвским лежал я на одре между жизнью и смертью, сказал я себе: «Не будешь ты больше брать ее ни силой, ни саблей, ни пулей, заслужишь любовь ее добрыми делами и вымолишь у нее прощенье! И у нее сердце не камень, смягчится гнев ее, увидит она, что ты исправился, и простит!» Дал я себе клятву исправиться и исполню ее!.. А тут и бог послал мне свое благословение: приехал Володыёвский и привез мне грамоту на набор войска. Мог он не отдать мне грамоту, но человек он достойный и вручил мне ее! Не надо было мне теперь и в суды являться, стал я гетману подсуден. Как отцу родному, покаялся я князю во всех грехах, и он не только простил меня, но обещал все дело уладить и защитить меня от недоброжелателей. Да благословит его бог! Не буду я изгнанником, Оленька, с людьми помирюсь, снова верну свою славу, отчизне послужу, возмещу обиды… Оленька, что же ты на это скажешь? Не скажешь ли ты мне доброго слова?
Он вперил в нее взор и молитвенно сложил руки.
— Могу ли я верить тебе? — спросила девушка.
— Можешь, клянусь богом, можешь, должна! — ответил Кмициц. — Ты погляди, и князь гетман, и пан Володыёвский поверили мне. Знают они все мои проступки, и все-таки поверили мне. Вот видишь! Почему же ты одна не хочешь мне верить?
— Я видела людские слезы, которые лились по твоей вине. Я видела могилы, которые не поросли еще травою…
— Могилы порастут травою, а слезы я сам оботру.
— Сперва сделай это, пан Анджей.
— Ты мне только надежду подай, что как сделаю я это, то тебя снова найду. Хорошо тебе говорить: «Сперва сделай!» А коли я сделаю, а ты тем временем выйдешь замуж за другого? Сохрани бог, упаси бог от такой страсти, не то я ума лишусь! Христом-богом молю тебя, Оленька, дай мне слово, что я не потеряю тебя, покуда помирюсь с вашей шляхтой. Помнишь, ты сама мне об этом написала? Я храню твое письмо, и когда у меня очень тяжело на душе, перечитываю его снова и снова. Ничего я больше не прошу, скажи только мне еще раз, что будешь ждать меня, что не пойдешь за другого!
— Ты знаешь, пан Анджей, мне по завещанию нельзя пойти за другого. Я могу только уйти в монастырь.
— Вот это бы угостила! Ради Христа и думать брось о монастыре, а то у меня при одной мысли об этом мороз подирает по коже. Брось, Оленька, не то я при всем народе упаду перед тобой на колени и буду молить не делать этого. Я знаю, ты отказала пану Володыёвскому, он сам мне об этом рассказывал. Он-то и толкал меня к тому, чтобы я покорил твое сердце добрыми делами. Но к чему все эти добрые дела, коли ты уйдешь в монастырь? Ты мне скажешь, что добро надо делать ради добра, а я тебе отвечу, что люблю тебя отчаянно и знать ничего не хочу. Когда ты уехала из Водоктов, я, едва поднявшись с постели, бросился искать тебя. Хоругвь набирал, минуты свободной не было, некогда было ни поесть, ни поспать, а я все искал тебя. Такая уж моя доля, что без тебя нет мне жизни, нет мне покоя! Такая, право, притча со мной! Одними воздыханиями жил. Дознался наконец, что ты у пана мечника в Биллевичах. Так, скажу тебе, как с медведем, боролся с самим собою: ехать, не ехать… Однако ж побоялся ехать, чтоб не напоила ты меня желчью. Сказал наконец себе: ничего хорошего я еще не сделал, не поеду… Но вот князь, дорогой отец мой, сжалился надо мною и послал человека просить вас приехать в Кейданы, чтобы я хоть наглядеться мог на тебя… На войну ведь идем. Я не прошу, чтобы ты завтра же за меня вышла. Но коли доброе слово от тебя услышу, коли только уверюсь, легче мне станет. Единственная ты моя! Не хочу я погибать, но в бою все может статься, не буду же я прятаться за чужие спины… потому должна ты простить меня, как прощают грехи умирающему.
— Храни тебя бог, пан Анджей, и да наставит он тебя на путь истинный! — ответила девушка мягким голосом, по которому пан Анджей тотчас понял, что слова его возымели действие.
— Золотко ты мое! Спасибо тебе и на том. А в монастырь не пойдешь?
— Покуда нет.
— Благослови тебя бог!
И как весною пропадают снега, так между ними стало пропадать недоверие, и они ощутили большую близость, нежели за минуту до этого. На сердце у них стало легче, глаза посветлели. А ведь она ничего ему не обещала, и у него хватило ума ничего не просить. Но она сама чувствовала, что нельзя, нехорошо отрезать ему пути к исправлению, о котором он говорил с такою искренностью, а в искренности его она ни минуты не сомневалась, не такой он был человек, чтобы притворяться. Но главной причиной, почему она не оттолкнула его снова, оставила ему надежду, было то, что в глубине души она все еще любила его. Гора разочарований, горечи и мук погребла эту любовь; но она жила, всегда готовая верить и прощать без конца.
«Нельзя судить о нем по его поступкам, он лучше, — думала девушка, — и нет уж больше тех, кто толкал его на преступления; в отчаянии он может снова оступиться, так пусть же никогда не отчаивается».
И доброе ее сердце обрадовалось тому, что она простила его. На щеках Оленьки заиграл румянец, свежий, как роза, окропленная утреннею росой, живо и радостно засиял ее взор и словно озарил всю залу. Люди проходили мимо и любовались чудной парой, потому что такого кавалера и такую панну днем с огнем не сыскать было во всей этой зале, где собрался весь цвет шляхты и шляхтянок.
К тому же оба они, словно сговорившись, нарядились одинаково: на ней тоже было платье серебряной парчи и голубой кунтуш венецианского бархата. «Верно, брат с сестрою», — высказывали предположение те, кто не знал их; но другие тотчас возражали: «Не может быть, уж очень он очами ее пожирает».
Тем временем дворецкий дал знак, что пора садиться за стол, и в зале сразу поднялось движение. Граф Левенгаупт, весь в кружевах, шел впереди под руку с княгиней, шлейф которой несли два прехорошеньких пажа; вслед за ними барон Шитте вел пани Глебович и шел епископ Парчевский с ксендзом Белозором, оба хмурые, чем-то очень удрученные.
Князь Януш, в шествии уступивший первое место гостям, но за столом занявший самое высокое место рядом с княгиней, вел пани Корф, жену венденского воеводы, которая вот уже неделю гостила в замке. Так текла целая вереница пар, изгибаясь и переливаясь многоцветною лентой, Кмициц вел Оленьку, которая слегка оперлась на его руку; пылая, как факел, он поглядывал сбоку на нежное ее личико, счастливый, властелин над властелинами, ибо рядом было бесценное его сокровище.
Так, шествуя плавно под звуки капеллы, гости вошли в столовую залу, представлявшую собою как бы целое особое здание. Стол, поставленный покоем, был накрыт на триста персон и ломился под золотом и серебром. Князь Януш, как один из властителей державы и родич стольким королям, занял рядом с княгиней самое высокое место, а гости, проходя мимо, низко кланялись и занимали места по титулу и чину.
Но мнилось гостям, что гетман помнит о том, что это последний пир перед страшной войною, в которой будут решены судьбы великих держав, ибо не было в лице его покоя. Тщетно силился он улыбаться и казаться веселым, вид у него был такой, точно его сжигал внутренний жар. Порою облако повисало на грозном его челе, и сидевшие рядом замечали, как покрывается оно каплями пота; порою пронзительный взор его, скользнув по лицам гостей, останавливался на лицах отдельных полковников; потом князь снова супил львиные брови, словно пронзенный болью или обуянный гневом при виде чьего-то лица. И странное дело! Сановники, сидевшие радом с ним: послы, епископ Парчевский, ксендз Белозор, Коморовский, Межеевский, Глебович, венденский воевода и другие, — тоже были рассеянны и неспокойны. На двух концах огромного, поставленного покоем стола уже слышался, как всегда на пирах, веселый и шумный говор, а в вершине его пирующие хранили угрюмое молчание, или обменивались шепотом короткими словами, или рассеянно и как будто тревожно переглядывались друг с другом.
Впрочем, в этом не было ничего удивительного, ибо на нижних концах сидели полковники и рыцари, которым близкая война грозила, самое большее, смертью. Легче быть убитым на войне, нежели нести за нее бремя ответственности. Не взволнуется душа солдата, когда, искупив кровью грехи, будет возноситься с поля битвы на небо, и лишь тот тяжело склонит голову, лишь тот будет беседовать в душе с богом и совестью, кто в канун решительного дня не ведает, чашу какого питья подаст наутро отчизне.
Так на нижних концах и объясняли беспокойство князя.
— Он перед войною всегда такой, потому с собственной душою беседует, — толковал Заглобе старый полковник Станкевич. — Но чем он угрюмей, тем хуже для врага, ибо в день битвы будет наверняка весел.
— Лев и то ворчит перед дракой, чтобы разъяриться, — заметил Заглоба, — что ж до великих воителей, то у всякого свой норов. Ганнибал, сдается, играл в кости, Сципион Африканский читал вирши, пан Конецпольский, отец наш, всегда о бабах любил поговорить, ну а мне перед боем поспать бы часок-другой, да и чару выпить с друзьями я тоже не прочь.
— Поглядите, епископ Парчевский тоже бледен как полотно! — сказал Станислав Скшетуский.
— Это потому, что он сидит за кальвинистским столом и с едой легко может проглотить что-нибудь нечистое, — пояснил вполголоса Заглоба. — К напиткам, говорят старики, нечистой силе доступа нет, их везде можно пить, а вот еды, особенно супов, надо остерегаться. Так было и в Крыму, когда я сидел там в неволе. Татарские муллы, или по-нашему ксендзы, так умели приготовить баранину с чесноком, что только отведаешь — и уж готов и от веры отречься, и в ихнего мошенника пророка уверовать. — Тут Заглоба еще больше понизил голос: — Я про князя не говорю, ну а все-таки мой совет вам, друзья, перекрестите еду, береженого бог бережет.
— Ну что ты, пан, говоришь! Кто перед едой поручил себя богу, с тем ничего не может статься: у нас в Великой Польше пропасть лютеран и кальвинистов, а я что-то не слыхал, чтоб они наводили чары на пищу.
— У вас в Великой Польше пропасть лютеран и кальвинистов, вот они со шведами тотчас и снюхались, — отрезал Заглоба, — а теперь и вовсе дружбу с ними свели. Я бы на месте князя собак натравил на этих послов, а не набивал им брюхо лакомствами. Вы только поглядите на этого Левенгаупта. Жрет так, точно через месяц ему должны веревку к ноге привязать и гнать на ярмарку. Еще для жены с детишками полны карманы сластей набьет. Забыл я, как ту другую заморскую птицу звать… Как, бишь, его…
— Ты, отец, Михала спроси, — сказал Ян Скшетуский.
Пан Михал сидел недалеко, но ничего не слышал, ничего не видел, так как по левую руку от него сидела панна Эльжбета Селявская, почтенная девица, лет этак сорока, а по правую Оленька Биллевич и рядом с нею Кмициц. Панна Эльжбета трясла над маленьким рыцарем головой, украшенной перьями, и что-то с большой живостью ему рассказывала, а он, глядя на нее отуманенным взором, то и дело поддакивал: «Да, милостивая панна, клянусь богом, да!» — но не понимал ни слова, ибо все его внимание было устремлено в другую сторону. Он ловил слова Оленьки, шелест ее парчового платья и от сожаления так топорщил усики, точно хотел устрашить ими панну Эльжбету.
«Что за чудная девушка! Что за красавица! — говорил он про себя. — Смилуйся, господи, надо мною, убогим, ибо нет сироты горше меня. Так хочется мне иметь свою любу, просто вся душа изныла, а на какую девушку ни взгляну, там уж другой солдат на постое. Куда же мне, несчастному скитальцу, деваться?»
— А что ты, пан, думаешь делать после войны? — спросила вдруг панна Эльжбета Селявская, сложив губки «сердечком» и усердно обмахиваясь веером.
— В монастырь пойду! — сердито ответил маленький рыцарь.
— А кто это на пиру про монастырь толкует? — весело крикнул Кмициц, перегибаясь за спиной Оленьки. — Эге, да это пан Володыёвский!
— А ты об этом не помышляешь? Верю, верю! — сказал пан Михал.
Но тут в ушах его раздался сладкий голос Оленьки:
— Да и тебе, пан, незачем помышлять об этом. Бог даст тебе жену по сердцу, милую и такую же достойную, как ты сам.
Добрейший пан Михал тотчас растрогался:
— Да заиграй мне кто на флейте, и то бы мне не было приятней слушать!
Шум за столом все усиливался и прервал дальнейший разговор, да и дело дошло уже до чар. Гости все больше оживлялись. Полковники спорили о будущей войне, хмурили брови и бросали огненные взгляды.
Заглоба на весь стол рассказывал об осаде Збаража, и слушателей бросало в жар, и сердца проникались отвагой и воодушевлением. Казалось, дух бессмертного Иеремии слетел в эту залу и богатырским дыханием наполнил души солдат.
— Это был полководец! — сказал знаменитый полковник Мирский, который командовал всеми гусарами Радзивилла. — Один раз только я его видел, но и в смертный час буду помнить.
— Юпитер с громами в руках! — воскликнул старый Станкевич. — Будь он жив, не дошли бы мы до такого позора!
— Да! Он за Ромнами приказал леса рубить, чтобы открыть себе дорогу к врагам.
— Он виновник победы под Берестечком.
— И в самую тяжкую годину бог прибрал его!
— Бог прибрал его, — возвысив голос, повторил Скшетуский, — но остался его завет будущим полководцам, правителям и всей Речи Посполитой: ни с одним врагом не вести переговоров, а всех бить!
— Не вести переговоров! Бить! — повторило десятка два сильных голосов. — Бить! Бить!
Страсти разгорались в зале, кровь кипела у воителей, взоры сверкали, и все больше распалялись подбритые головы.
— Наш князь, наш гетман последует его завету? — воскликнул Мирский.
Но тут огромные часы на хорах стали бить полночь, и в ту же минуту задрожали стены, жалобно задребезжали стекла, и гром салюта раздался во дворе замка.
Разговоры смолкли, воцарилась тишина.
Вдруг с верхнего конца стола послышались крики:
— Епископ Парчевский лишился чувств! Воды!
Поднялось замешательство. Некоторые гости повскакали с мест, чтобы получше разглядеть, что случилось. Епископ не лишился чувств, но так ослаб, что дворецкий поддерживал его сзади за плечи, а жена венденского воеводы брызгала ему в лицо водой.
В эту минуту второй салют потряс стекла, за ним третий, четвертый…
— Vivat Речь Посполитая! Pereant hostes! — крикнул пан Заглоба.
Однако новые салюты заглушили его слова. Шляхта стала считать залпы:
— Десять, одиннадцать, двенадцать…
Стекла всякий раз отвечали дребезжанием. От сотрясения колебалось пламя свечей.
— Тринадцать, четырнадцать! Епископ не привык к пальбе. Испугался и только потеху испортил, князь тоже встревожился. Поглядите, какой сидит хмурый… Пятнадцать, шестнадцать… Ну и палят, как в сражении! Девятнадцать, двадцать!
— Тише там! Князь хочет говорить! — закричали вдруг с разных концов стола.
— Князь хочет говорить!
Воцарилась мертвая тишина, и все взоры обратились на Радзивилла, который стоял могучий, как великан, с кубком в руке. Но что за зрелище поразило взоры пирующих!..
Лицо князя в эту минуту показалось гостям просто страшным: оно было не бледным, а синим, деланная, неестественная улыбка судорогой исказила его. Дыхание всегда короткое, стало еще прерывистей, широкая грудь вздымалась под золотой парчой, глаза были полузакрыты, ужас застыл на этом крупном лице и тот холод, какой проступает в чертах умирающего.
— Что с князем? Что случилось? — со страхом шептали вокруг.
И сердца у всех сжались от зловещего предчувствия; лица застыли в тревожном ожидании.
А он между тем заговорил коротким, прерывающимся от астмы голосом:
— Дорогие гости! Многих из вас удивит, а может быть, и испугает моя здравица… но… кто предан мне и мне верит… кто воистину хочет добра отчизне… кто искренний друг моего дома… тот охотно поднимет свой кубок… и повторит за мною: vivat Carolus Gustavus… с нынешнего дня милостивый наш повелитель!
— Vivat! — подхватили послы Левенгаупт и Шитте и десятка два офицеров иноземных войск.
Однако в зале воцарилось немое молчание. Полковники и шляхта ошеломленно переглядывались, словно вопрошая друг друга, не потерял ли князь рассудка. Наконец с разных концов стола донеслись голоса:
— Не ослышались ли мы? Что все это значит?
Затем снова воцарилась тишина.
Неописуемый ужас и изумление отразились на лицах, и все взоры вновь обратились на Радзивилла, а он все стоял и дышал глубоко, точно сбросил с плеч тягчайшее бремя. Краска медленно возвращалась на его лицо; обращаясь к Коморовскому, он сказал:
— Время огласить договор, который мы сегодня подписали, дабы все знали, чего надлежит держаться. Читай, милостивый пан!
Коморовский поднялся, развернул лежавший перед ним свиток и стал читать ужасный договор, который начинался следующими словами:
«Не ведая в нынешнее смутное время меры лучше и благодетельней и потеряв всякое упование на помощь его величества короля, мы, правители и сословия Великого княжества Литовского, вынужденные к тому необходимостью, предаемся под покровительство его величества короля шведского на нижеследующих условиях:
1) Совместно воевать против общих врагов, выключая короля и Корону Польскую.
2) Великое княжество Литовское не будет присоединено к Швеции, но соединено с нею тою же униею, каковая доныне была с Короною Польскою, то есть народ во всем будет равен народу, сенат сенату и рыцари рыцарям.
3) Свобода голоса на сеймах будет невозбранною.
4) Свобода религии будет нерушимою…»
Так читал Коморовский в объятой тишиною и ужасом зале, но когда он дошел до параграфа: «Акт сей подписями нашими скрепляем за нас и потомков наших, клянемся в том и даем поруку…» — ропот пробежал по зале, словно первое дыхание бури всколыхнуло лес. Но буря не успела разразиться: седой как лунь полковник Станкевич воскликнул с мольбою в голосе:
— Ясновельможный князь, мы не верим своим ушам! Раны Христовы! Ведь прахом пойдет все дело Владислава и Сигизмунда Августа! Мыслимое ли это дело — отрекаться от братьев, отрекаться от отчизны и заключать унию с врагом? Вспомни, князь, чье имя ты носишь, вспомни заслуги, которые оказал ты родине, незапятнанную славу своего рода и порви и растопчи позорный этот документ! Знаю я, что прошу об этом не от одного своего имени, но от имени всех присутствующих здесь военных и шляхты. Ведь и нам принадлежит право решать нашу судьбу. Ясновельможный князь, не делай этого, еще есть время! Смилуйся над собою, смилуйся над нами, смилуйся над Речью Посполитою!
— Не делай этого! Смилуйся! Смилуйся! — раздались сотни голосов.
И все полковники повскакали с мест и пошли к Радзивиллу, а седой Станкевич спустился посреди залы на колени, между двумя концами стола, и все громче неслось отовсюду:
— Не делай этого! Смилуйся над нами!
Радзивилл поднял свою крупную голову, и молнии гнева избороздили его чело.
— Ужели вам приличествует, — внезапно вспыхнул он, — первыми подавать пример неповиновения? Ужели воинам приличествует отрекаться от полководца, от гетмана и выступать противу него? Вы хотите быть моею совестью? Вы хотите учить меня, как надлежит поступить для блага отчизны? Не сеймик здесь, и вас позвали сюда не для голосования, а перед богом я в ответе!
И он ударил себя рукою в грудь и сверкающим взором окинул воителей, а через минуту воскликнул:
— Кто не со мною, тот против меня! Я знал вас, я предвидел, что будет! Но знайте же, мечь висит над вашими головами!
— Ясновельможный князь! Гетман наш! — молил старый Станкевич. — Смилуйся над нами и над собою!
Но старика прервал Станислав Скшетуский, — схватившись обеими руками за волосы, он закричал голосом, полным отчаяния:
— Не молите его, все напрасно! Он давно вскормил в сердце эту змею! Горе тебе, Речь Посполитая! Горе всем нам!
— Двое вельмож на двух концах Речи Посполитой продают отчизну! — воскликнул Ян. — Проклятие этому дому, позор и гнев божий!
Услышав эти слова, опомнился Заглоба.
— Спросите у него, — крикнул, негодуя, старик, — что он взял за это от шведов? Сколько они ему отсчитали? Что еще посулили? Это Иуда Искариот! Чтобы тебе умереть в отчаянии! Чтобы род твой угас! Чтобы дьявол унес твою душу! Изменник! Изменник! Трижды изменник!
В беспамятстве и отчаянии Станкевич вырвал из-за пояса свою полковничью булаву и с треском швырнул ее к ногам князя. За ним бросил булаву Мирский, третьим Юзефович, четвертым Гощиц, пятым, бледный как труп, Володыёвский, шестым Оскерко — и покатились по полу булавы, и в то же время в этом львином логове, прямо в глаза льву все больше уст повторяли страшное слово:
— Изменник! Изменник!
Кровь ударила в голову кичливому магнату, он весь посинел и, казалось, сейчас замертво рухнет под стол.
— Ганхоф и Кмициц, ко мне! — взревел он страшным голосом.
В ту же минуту четыре створы дверей с треском распахнулись, и в залу вступили отряды шотландской пехоты, грозные, немые, с мушкетами в руках. От главного входа их вел Ганхоф.
— Стой! — загремел князь. Затем он обратился к полковникам: — Кто со мной, пусть перейдет на правую сторону!
— Я солдат и служу гетману! Бог мне судья! — сказал Харламп, переходя на правую сторону.
— И я! — прибавил Мелешко. — Не мой грех будет!
— Я протестовал как гражданин, как солдат обязан повиноваться, — прибавил третий, Невяровский, который поначалу бросил булаву, но теперь, видно, испугался Радзивилла.
За ними перешло еще несколько человек и довольно большая кучка шляхты; только Мирский, старший по чину, и Станкевич, старший по годам, Гощиц, Володыёвский и Оскерко остались на месте, а с ними оба Скшетуские, Заглоба и подавляющее большинство шляхты и хорунжих из разных тяжелых и легких хоругвей.
Шотландская пехота окружила их стеной.
Когда князь провозгласил здравицу в честь Карла Густава, Кмициц в первую минуту вскочил вместе со всеми остальными, он стоял окаменелый, с остановившимися глазами, и повторял побелевшими губами:
— Боже! Боже! Что я наделал!
Но вот тихий голос, который он, однако, явственно расслышал, шепнул ему на ухо:
— Пан Анджей!
Он вцепился руками в волосы:
— Проклят я навечно! Расступись же подо мною, земля!
Панна Александра вспыхнула, глаза ее, словно ясные звезды, устремились на Кмицица:
— Позор тем, кто встает на сторону гетмана! Выбирай! Боже всемогущий! Что ты делаешь, пан Анджей! Выбирай!
— Иисусе! Иисусе! — воскликнул Кмициц.
В это время в зале раздались крики, это полковники бросали булавы под ноги князю, однако Кмициц не присоединился к ним; он не двинулся с места ни тогда, когда князь крикнул: «Ганхоф и Кмициц, ко мне»! — ни тогда, когда шотландская пехота вошла в залу, и стоял, терзаемый мукой и отчаянием, со смутно блуждающим взором, с посинелыми губами.
Внезапно он повернулся к панне Александре и протянул к ней руки.
— Оленька! Оленька! — жалобно простонал он, как обиженный ребенок.
Но она отшатнулась от него с отвращением и ужасом.
— Прочь, изменник! — решительно сказала она.
В эту минуту Ганхоф скомандовал: «Вперед!» — и отряд шотландцев, окруживший узников, направился к дверям.
Кмициц в беспамятстве последовал за ними, сам не зная, куда и зачем он идет.
Пир кончился…