ГЛАВА 3
Не так давно, еще в дни моего детства, путешествие за океан действительно было большим путешествием: надо было ехать и ехать по разным странам, пересекая границы, опутанные колючей проволокой; плыть и плыть по шумному океану, страдая от морской болезни, ждать и ждать дни и часы, когда наконец встанут из-за горизонта голубоватые силуэты строений другого мира.
А ныне граница находится под Москвой, на Шереметьевском аэродроме. Подъезжаешь туда на автобусе меньше чем за час от центра, заполняешь декларацию о том, что не везешь с собой ничего недозволенного: ни золота, ни драгоценностей, ни водки, ни закуски. А затем парни в зеленых фуражках выпускают тебя из Советского Союза.
Емкое чрево “Ту-114” поглощает меня. В чреве кресла в белых чехлах, по шести в ряд. На мое счастье, мне достается крайнее — у круглого иллюминатора. Зажигается надпись: “Просьба не курить. Пристегнуться ремнями”. Моторы начинают реветь… и ревут десять часов подряд.
Почти над самым “Шереметьевом” входим в облака. За окном сверкает мир ослепительно белых сугробов, мир туго взбитых подушек под густо–синим пологом. Мир этот красив, незапятнанно чист, даже разнообразен по формам, но слишком одинаков для всей планеты.
Летим над Прибалтикой. Сугробы и подушки. Летим над Балтикой. Сугробы и подушки.
“Под нами Стокгольм”, — объявляет стюардесса.
Сугробы и подушки.
Сугробы над Швецией, сугробы над Норвегией. Как мне писать отныне в анкетах: был я или не был в Скандинавии?
Над Атлантическим океаном сугробы и подушки.
В современном самолете есть что-то восхитительное и возмутительное одновременно. Он облегчает путешествие и отменяет путешествие. Я лечу по путям древних викингов, Эрика Рыжего и Кабота. Их героический путь я проделал, не видя пути. Пересекаю океан — океана не вижу.
Где-то уже часа через три в горном сверкающем мире появляются промоины. В них видно нечто морщинистое, сизое или синеватое, напоминающее искусственную кожу — ледерин. Если старательно присматриваться, замечаешь, что морщины перемещаются, — это пенные гребни океанских валов. Ледерин показывают вместо океана.
Судна ни одного, ни разу на тысячи километров. Пустовата еще наша планета. Стюардесса объявляет: “Справа по борту Гренландия”. Страна эскимосов, Нансена, Рокуэлла Кента, величайший в мире остров с величайшим ледником: утесы, фиорды, ледопады, айсберги, бездонные трещины…
Мы видим что-то коричневое с белыми вмятинами.
Наконец на восьмом часу полета морщинистая кожа сменяется глухой синевой. Американский континент!
Он весь в реках и озерах. Реки как бы выложены фольгой — серебристые ленты вьются на синем фоне. А одна лента широченная и почему-то не серебряная, а латунная. Это река Св. Лаврентия.
Снижаемся. Сосем конфеты, но в ушах все равно больно. Уже видны прямые просеки в лесах и на перекрестках поселки, похожие не на села, а на топографические знаки. Блошиные автомобильчики резво катятся по прямым дорогам. И, хотя у нас все это выглядит именно так же, я смотрю с жадным любопытством, ибо поселки, дороги и автомобильчики чужеземные, американские.
А потом под крыло подлезают кварталы, кварталы, кварталы пятиэтажных кирпичных домов, толчок — и самолет катится по бетонной дорожке, такой же, как на всех других аэродромах.
Но это другой материк. Это Новый Свет, это Канада.
А какая она, Канада?
Человек, побывавший за океаном, вынужден в каждом обществе снова и снова пересказывать свои впечатления. В сущности, мне не надо бы рассказывать, я в Канаде пробыл несколько дней. Я не могу делать доклад о стране, могу изложить только поверхностные впечатления: что бросается в глаза свежему человеку, прибывшему из Москвы.
Цвет прежде всего. В моих глазах каждая страна, где я был, имеет свои цвета. Югославия — красно–бело–синяя, как ее национальный флаг: белые дома с красной черепицей у очень синего моря. Германия — серая. Это цвет цемента: цементом там обмазывают дома, как у нас известкой. И этот цвет копоти: застарелая копоть толстым слоем лежит на саксонском известняке, а счищать ее нельзя — известняк мягкий, лепнина будет обдираться при чистке.
Так вот, Канада пестрая, броско–пестрая, глянцевито–пестрая, как обложка двенадцатицентового комикса. Пестрые машины на улицах, пестрые витрины, ярко выкрашенные дома, крылечки одного цвета, стены другого. Кирпичные стены нередко красят масляной краской. Но больше всего пестроты вносят рекламы, днем красочные, ночью огненные, вспыхивающие, крутящиеся. Иллюминация каждый вечер на торговой улице Сен–Катрин.
Почему такая яркость? Да от конкуренции. На одной улице два десятка обувных магазинов — надо, чтобы мой бросился в глаза покупателю. Нередко рядышком друг против друга заправочные станции конкурирующих фирм. Вот они и кричат красками: “Ко мне заверни, ко мне!” Сверкает желтая ракушка “Шелл”, красная звезда “Тексако”, “ВС” на синем фоне, красные буквы “ЭССО”. Кто ярче, кто громче, кто бросится в глаза!
Запомнились дороги и особенно пространственные развязки — пересечения дорог в три этажа. Развязки-то есть и у нас — классические клеверные листки. Но листки, такие изящные в плане, на местности плоски, все их завитки лежат на зеленых откосах. Там попадались нам развязки на эстакадах, этакие бетонные астры, вознесенные над домами и рельсами. И пестрые машины льются по ним, выписывая плавные кривые, одни на уровне третьего этажа, другие на пятом, седьмом. И как они там находят, куда надо развернуться, это тайна водителей.
И небоскребы запомнились: розовые и серые утесы, врезанные в небо. В Монреале их не так много, десятка полтора, не выше нашего университета, много ниже Останкинской башни. Их немного, но городу они необходимы, без них у Монреаля нет силуэта. От многих людей я слыхал, что небоскребы их подавляют, душат, давят. Присоединиться не могу. Меня небоскребы бодрят, в меня они вселяют гордость, уважение к человеку, который этакие махины сумел поднять. И незачем считать их достижением капитализма — это достижение мастеров, инженеров и рабочих.
Но вот что бросается в глаза: в наших высотных домах по преимуществу квартиры и министерства. У нас самое обширное в мире хозяйство, управление этим хозяйством требует емких зданий. Там в небоскребах — дорогие гостиницы, страховые компании и банки. Газеты могут сколько угодно трепаться о демократии, а архитектура сама говорит: главное-то — деньги, банки всех выше.
И как не вспомнить, что в Канаде правительство находится в Оттаве, тихом городке, седьмом по количеству населения. Правительство тихо заседает в провинции, а жизнь — в Монреале, Ванкувере, Торонто — в центрах торговли и финансов.
Я думаю, что банки иногда нарочно строят здания повыше без особенной надобности, только для внушительности, для престижа. Без престижа нет кредита, нет доверия. А как создается престиж? По видимой, весомой собственности, по убедительной недвижимости. Не только банки, но и маленькие торговцы стараются прихвастнуть собственностью. Собственный дом, собственная квартира — марка солидности. Я видел дома, раскрашенные в три краски. Владелец каждого крылечка старался продемонстрировать свою независимость. Почти повсеместный обычай: по фасаду вьются лестницы, ведущие на второй этаж. Жители второго этажа хотят иметь собственные квартиры с собственным входом, даже если для этого нужно зимой карабкаться по обледенелым ступеням.
Сам я жил на главной улице номер 1980. Нет, не так уж далеко от центра, примерно на уровне Садового кольца. Но там принято нумеровать не дома, а двери. У меня была дверь номер 1980. Так адрес выглядит солиднее, как будто бы собственный дом.
В Вестмаунте, районе коттеджей, самом богатом в Монреале, тихом и пустынном городке, где по улицам скачут белки и прохожих не бывает, потому что, выходя из двери, люди садятся сразу в машину, я видел дом, распиленный пополам. Его владелец был самым богатым человеком в городе, а когда он умер, некому было продать дом. Половину же никто не хотел купить — несолидно быть владельцем половины дома. Пришлось распилить здание и сделать проход между половинками, чтобы каждый из полупокупателей мог считать себя независимым владельцем. Собственность — идеал, собственность — пьедестал, и люди положительные стремятся к собственности.
Важно накопить деньги, а деньги не пахнут. Все равно, откуда они пришли. Где-то за городом у большой дороги я увидел щит с броской надписью: “Продаются черви и лягушки”. Нет, не голодающим, конечно. Местность озерная, в озерах водится форель, на уикэнд приезжают любители рыбной ловли; червей копать им неохота, есть спрос на наживку. И некий предприимчивый делец организовал массовый сбор червяка. Червями деньги его не пахнут.
Был бы спрос — предложение будет. Важно, чтобы деньги платили. Потрясли меня, как и всех приезжающих, характерные для англосаксов магазинчики “Страна шутки”; я бы перевел: “Магазин пособий для хулиганства”. Здесь можно купить резиновую змею, толстую, серую, гибкую, совсем как настоящую, и положить ее в постель своей старшей сестре или тете. Можно купить бляхи с ругательствами или угрозами: “Берегись, сегодня мафия убьет тебя!” Можно купить для подарка конфетную коробку, из которой выскакивает мышь на пружинке (“Ух ты, как завизжит именинница!”). Или порошок, который превратит суп соседа в кровавую жижу. Или столовый прибор для худеющих: дырявая ложка, беззубая вилка, сломанный нож. Маски — уродливые, с язвами, красноглазые, страшные; маленький братишка разревется обязательно. Неприличные надписи, неприличные картинки. Непишущие ручки, незажигающиеся спички…
Мальчишки развлекаются нарисованными драками, машут игрушечными ружьями, юноши дерутся всерьез и покупают серьезное оружие в любом магазине оружия по сходной цене. Пистолет стоит Дешевле, чем визит к врачу.
Пистолет стоит дешево, и деньги не пахнут, и фильмы прославляют риск…
На задворках моего дома с дверью номер 1980 был небольшой бассейн, бетонированная яма, достаточно глубокая, чтобы можно было утонуть в ней. Бассейн огорожен не был, а у ступенек стояла доска с надписью: “Плавайте на собственный риск”. Для меня это было нечто странное. Я бы этот бассейн огородил, или засыпал, или поставил бы дежурного спасателя, или хотя бы вывесил плакат с четкой надписью: “Купаться воспрещается. За нарушение виновные будут привлекаться к ответственности с наложением штрафа”. Я говорил об этом своим канадским знакомым, они пожимали плечами. С их точки зрения, все было “олл райт”. Людей предупредили, дальше они сами решают: рисковать или нет? И я подумал, что таков стиль жизни на Западе. Ты живешь на свой риск. Добываешь деньги как угодно и где угодно. Если попадешься на недозволенном — это твой риск. Работаешь сколько угодно. Если надорвешься и заболеешь — это твой риск. Развлекаешься, как угодно, покупаешь любые игрушки, даже огнеопасные. Если попадешь пулей в чужую голову — это твой риск. А также риск того, который не сумел сберечь свою голову, подставил ее под пулю. Каждый плавает на свой риск.
С джентльменами, решившими рисковать, вскоре мне пришлось встретиться.
Все это я рассказываю, забегая вперед: я складываю впечатления первого дня и последующих. Конечно, мне не дали возможности целую неделю фланировать по Сен–Катрин, сравнивая витрины. Прямо из аэропорта меня повезли в гостиницу и в тот же день — на место преступления.
Самолет покинул Москву в 11 утра и приземлился в Канаде в 2 часа дня после десятичасового перелета. Арифметическая неувязка за счет разницы во времени. К пяти часам по американскому времени спать хотелось неудержимо (мой организм ощущал полночь), но опытные люди предупредили меня, что в первый день надо перетерпеть. Иначе все пойдет кувырком: выспишься вечером, ночью будешь бродить по комнате, после обеда опять захочешь спать. И я перетерпел, в первые сутки устал до потери сознания, спал как убитый и вошел в чужой ритм.
Итак, в полночь по–московски, в пять вечера по–монреальски, ко мне в гостиницу явились полицейские инспекторы, чтобы ввести меня в курс дела. Их было двое: мистер Джереми и мистер Кэйвун. Мистер Джереми — долговязый, костистый и мрачный. Казалось, его долго коптили над дымным костром и провялили насквозь, не оставили ни капли жира. Глядя на его темное лицо, гораздо темнее, чем мундир, я задумался, откуда он родом. И, предупреждая неуместные вопросы, Джереми сообщил, что он англо–канадец. В Канаде очень обращают внимание на происхождение; национальные группы держатся компактно. В Монреале есть районы французские, английские, итальянские. И местный житель, представляясь, обязательно отметит, что он франко–канадец, итало–канадец, испано–канадец. Англо–канадцы, как правило, более привилегированные и обеспеченные. В Монреале 60 процентов франко–канадцев, но из трех университетов два английских и только один французский.
А мистер Кэйвун был украино–канадец (Кавун — его природная фамилия). Украинцы, преимущественно потомки переселенцев из Львовщины и Волыни, — четвертая по количеству населения национальная прослойка в Канаде. Кэйвун традиционно брил голову, носил запорожские усы и говорил на чудесном певучем украинском языке, перемежая речь неуместными англицизмами:
— У моей дочки чоловик маэ малэнький шоп та йидальню. Та хиба ж це бизнес у нашем дистрикте. Голодранци, незаможники. Такий бе–рэ пиво та хотдогс (“хот–догс” — горячие собаки. Почему-то так называются маленькие сосиски). Та сидаэ цилий динь.
Втроем мы тут же направились на выставку — на место преступления. Но о выставке я рассказывать не буду, потому что рассказывать надо слишком много и это далеко уведет в сторону. Выставка — это же не Канада, это нечто искусственное. Более того: Всемирная выставка не давала представления обо всем мире. Там можно было узнать только, как хочет выглядеть в глазах мира каждая страна.
И еще я узнал на выставке, как тяжко живется архитекторам, как стесняет их извечная необходимость обязательно делать в каждом доме двери, ряды окон, плоские этажи. Понял, как тяжко приходится зодчим, которые пишут свои каменные поэмы считанным количеством неизбежных каменных слов.
Но на ЭКСПО оконно–этажные догмы были не обязательны. Твори как вздумается! Раззудись, рука!
У американцев павильон и виде ячеистого шара, этакий стрекозиный глаз высотой в двенадцать этажей. У мексиканцев — раковина с рогами, У Канады — пирамида, поставленная на острую вершину. Павильон деревообделочников — в виде елок зеленых, жердочки вертикальные, жердочки горизонтальные, кубы, треугольники, болт с гайкой, палатка, труба. Дом будущего, сложенный из кубиков; каждый кубик — квартира. Похож на соты или на аул в Дагестане, где сакли лепятся по склону горы. И все это увито монорельсом, мелькают в воздухе вертолетики с прозрачными хвостами, грохочут ревущие “ховеркрафт” — суда на воздушной подушке… Шумно. Крикливо. Пестро.
Совсем скромно выглядел на этом фоне павильон искусства — обыкновенный павильон с колоннами у входа и нормальной очередью на полчаса. Впрочем, и там нашлось чему удивляться.
Удивляла экспозиция. В первый момент казалось, что устроители расставили экспонаты кое-как, как пришлось, до сортировки руки не дошли. Рядом висели нежные мадонны эпохи Возрождения, угловатые, с яйцеобразными ликами красавицы модернистов, тут же стояли хищные, с покатыми лбами ацтекские идолы и соломенные чучела из Гвинеи — очень выразительные чучела, сплетенные из бамбуковых стеблей, например соломенная мать с соломенным ребенком. И так в каждом зале: старина, классика, экзотика, абстракции… Как оказалось, устроители выставки решили подчеркнуть извечность человеческих чувств и свойств и расставили экспонаты не по эпохам, как мы привыкли, а по темам: “Любовь”, “Материнство”, “Труд”, “Бунт”. Дескать, люди были людьми во все эпохи, всегда любили, всегда трудились и всегда бунтовали. Излюбленный мотив западной пропаганды: так было, так будет и незачем тужиться, стараться что-то менять. Но само искусство решительно протестовало против идеи извечности. Не было сходства между соломой и мрамором. Не видел я мадонн в гвинейском плетении.
И еще удивляло обилие полиции. Так привыкли мы к музейной сонной тишине, к старушкам–пенсионеркам, дремлющим в углу зала среди драгоценных реликвий. Тут в каждом зале бродили три–четыре молодых охранителя в мышиных мундирах. Стоило вам остановиться у картины, сразу двое устремлялись с двух сторон с настороженным взором. Я спросил, не связана ли усиленная охрана с кражей. Нет, ответили мне, стража и раньше была не меньше. Но вот не уследили…
Для моего нового носа экспонаты еще и пахли по–разному. Ароматы мира были собраны для меня в этом музее. Горячей, сухой пустыней пахли египетские статуэтки, благородные греческие статуи — оливковым маслом, а римские — луком и молодым, недобродившим вином, кислятиной, чуть ли не уксусом. Копотью и лампадным маслом тянуло от византийских икон, а от безглазых готических статуй — золой и запекшейся кровью. Уверяю вас — кровью, уж я — то в угрозыске научился различать этот запах. Но роскошнее всего был букет гвинейских чучел: запах болотной прели, пряных цветов, бананов и еще каких-то неведомых мне фруктов и острый запах звериного пота. Подогретая парфюмерная лавка! Духи, пролитые на печь.
А в каком-то углу на меня повеяло чем-то очень и очень знакомым: вроде бы холодной сыростью, резким ветром, сдувающим пар с дымящейся на морозе реки. Я поднял глаза. Ну конечно, полотно из Эрмитажа, Тицианова “Магдалина” с опухшими от слез щеками, впитавшая запах Невы.
Мистер Кэйвун дергал меня за рукав:
— Та пийдемо. Побачим цей закуток, иде був криминал.
— Я попробую сам найти, — сказал я.
Горячая пыль пустыни. Маслины и лук. Томатный соус с перцем. Тропические фрукты. Туман с привкусом серного дыма. Морская соль. Сырой ветер с реки.
— Тут она висела?
— Ну це не диво, — сказал украино–канадец, несколько озадаченный. — Пустый закуток, як же не бачить. Куда втикло це малювання — тзет из тзе квешен.
“Куда втикло?” Действительно, всю Канаду не обойдешь, принюхиваясь. Чем я мог помочь? Мог, в лучшем случае, проследить, каким путем выносили картину. Мог выявить при этом сопутствующие невскому ветру запахи. Может быть, они укажут на кого-либо из служителей, помогавших ворам.
Первая ниточка — запах зимней Невы у Зимнего дворца.
Пахнет ли Невой дверь из этого зала, лестница, вестибюль, портал с колоннами?
Нет. Картины выносили не через главный вход.
Пахнут ли Невой окна?
Нет. Картины выносили не через окна.
Загадка для классического детектива: преступление в запертой комнате. Как ушел преступник, если не через дверь и не через окно?
Проще предположить, что ушел обычным путем, а запах выветрился.
Снова вернулся я к месту происшествия, попробовал составить ароматический букет. Чем пахло в углу, где висела картина?
Запах краски, запах полотна, запах сухого дерева — он присущ всем картинам. Запах речной свежести присущ всем картинам из Эрмитажа. Что еще можно различить?
Очень слабый запах опилок. Запах неоструганных досок. Запах спирта и имбиря — имбирного пива, возможно. Запах смолы и мыла — так пахнет кока–кола. Запах сырого сукна, обычный для всяких шинелей, для полицейских в том числе. Не слишком выразительный набор. Попробую зацепиться за имбирь и опилки.
Как ищешь по запаху? Так же, как и глазами. Допустим, нужна книга в голубом переплете. Водишь, водишь глазами по полке, сосредоточившись на голубом, прочие цвета скользят мимо. Так и тут: запахов много, но думаешь о нужном, на нем сосредоточился, прочие скользят мимо.
На лестнице и в вестибюле нет опилок и имбиря. У окон нет опилок и имбиря. Под окнами нет опилок и имбиря. Обхожу все здание по периметру. Нет нигде нужного букета.
Вот тайна! Не на вертолете же увезли полотна!
— Мистер Кэйвун, собак вы приводили?
Инспектор разводит руками. За кого я их принимаю? У местной полиции великолепные ищейки, призовые, знаменитые. Конечно, в первую очередь полиция привела собак. Но ищейки не взяли след.
Собаки след не взяли. Стало быть, на один только запах надеяться нельзя. Какая-то есть человеческая хитрость, сбившая с толку собак. Не только носом, но и умом искать надо.
И тут я обратил внимание на боковую дверцу, которая пахла не зимней Невой, не опилками и имбирем, а вовсе креозотом — нестерпимо вонючим и противным креозотом. И я подумал: к чему тут, в музейном помещении, креозот? Не хотел ли кто-нибудь сбить со следа собак? И еще я подумал, что собаки ничего не подумали бы, они бы просто нос отворотили от неприятного запаха.
— Мистер Кэйвун, куда ведет эта дверца?
Вызванный служитель объяснил: дверца ведет в запасник. На выставку прислали очень много картин, больше, чем помещается на стенах. Часть экспонатов хранится в запаснике. Некоторые еще будут вывешены, другие отправляют владельцам за ненадобностью.
— Пусть откроют дверь.
Почему-то очень долго искали ключ. Но я заупрямился. Я потребовал, чтобы меня провели в запасник с другого хода, все равно я осмотрю лестницу изнутри.
Наконец ключ нашелся. На узенькой лестнице пронзительно пахло креозотом. Я спускался, зажимая нос. Носу было больно, как ушам больно от грохота литавр.
Подвал. Ага, вот и запах опилок, запах неоструганных досок. Картины здесь заворачивают в рогожи, поверх рогож — толь, толь забивают досками. На досках выведено краской: “Музеум” такой-то или мистеру такому-то — в частную коллекцию, стало быть.
Досками пахли все контейнеры, имбирным пивом или кока–колой — почти все. Терпеливо наклоняясь к каждому ящику, я старался угадать, какие вещи там запакованы. И улавливал еле слышные, уже понятные мне ароматы Древнего Египта, Греции, Рима, музеев Лондона и Парижа, холодных английских замков и современных квартир богачей.
И вдруг свежий эрмитажный запах у одного, недавно заколоченного ящика.
— Мистер Кэйвун, вскройте этот.
Мрачный англо–канадец протестует. Ящик адресован очень уважаемому человеку, известному коллекционеру из Соединенных Штатов. За задержку штраф. Это очень влиятельный и обидчивый человек. Если я не уверен, если я возьму на себя ответственность… Во всяком случае, надо запросить разрешение адресата.
— Решайте сами. Мы ищем пропажу или не ищем?
Кэйвун уговаривает своего сослуживца немедленно звонить владельцу картин в Огайо. Ссылается, что сам он плохо понимает американское произношение на слух (наивное какое-то основание), потому не решается разговаривать по телефону. Подтрунивает над моей подозрительностью (“Що вам приблизнилось таке?”). Наконец Джереми согласился нехотя. Из окна мы видели, как он нерешительно шагал к зданию администрации, оглядываясь то и дело.
И тут Кэйвун схватил меня за руку:
— Пийшлы до низу. Ломать будемо на мию голову. Що вам приблизнилось таке?
Там оно и нашлось — исчезнувшее полотно, закатанное меж двух аппетитных фламандских натюрмортов с омарами и фазанами. Вот это был триумф!