ГЛАВА 1
Есть у меня в столе, в запертом ящике, заветный альбом в ледериновом, шоколадного цвета переплете, на котором вытиснена одна буква “Я”. Сто фото в этом альбоме. Сегодня я вклеил сотое — юбилейное.
Первое, конечно, самое симпатичное. На нем пухлощекий младенец совершает трудное путешествие от стула до стула. Ножки у него заплетаются, язык высунут от усердия. Гордые родители держат его за лапки, улыбаясь с умилением. Нелегко поверить, но этот младенец — я в возрасте одного года.
Фото номер дна. Школьник в громадной фуражке, налезающей на оттопыренные уши, старательно таращит глаза, чтобы не мигнуть во время выдержки. Вид у него подавленный и запуганный, что действительности не соответствовало. Дитя было предприимчивое и озорное. Это тоже я, но в возрасте десяти лет.
Третье фото. Юноша в небрежной позе, с небрежно расстегнутой “молнией” на замшевой блузе, с папироской, засунутой в угол рта, и аккуратно подстриженной бородкой. И это я, но уже двадцатилетний. Вид у меня скучающе–снисходительный, горько разочарованный, что опять-таки действительности не соответствовало. Но я сам считал себя человеком пожившим, все испытавшим, познавшим суету и тлен. Разочарованность мне представлялась взрослее жизнерадостности.
На фото четвертом мужчина с не очень запоминающейся внешностью. Лицо бритое, очки, стрижка под “полечку”, белая рубашка, галстук, пиджак. Это я в тридцать лет. Тогда я начал считать, что дельного человека ценят по делам и неприлично иметь броскую внешность и броскую одежду, как бы предупреждая при первом знакомстве, что у меня все снаружи — внутри ничего не ищите. А мне очень захотелось быть дельным человеком с основным содержанием внутри.
Вероятно, читатель ждет последовательного ряда: грузнеющий мужчина в начале пятого десятка, с самоуверенной улыбкой и залысинами над висками, седоватый и толстый в пятьдесят, еще два или три беззубых, морщинистых старика со слезящимися глазами. Будет, будет и такое в свое время, будет и неизбежное грустное фото в обрамлении цветов и деревянного ложа. Но до этого еще не дошло. Пока что я таков, как на фото четвертом. С пятого номера логика нарушается.
Вот я перелистываю альбом, раскрываю наугад там и тут, мелькают лица всё новые и новые. Сухопарый, ходуленогий бегун на гаревой дорожке. Широкогрудый штангист с налитыми мускулами, каждый виден, хоть анатомию изучай. Акробат, просунувший голову меж колен, человек–веревка, хоть узлом его завязывай. Гигант, кладущий мяч в баскетбольную корзину. Вы не поверите, но это все я. Я пробовал спортивные возможности моего тела тогда. И кудрявый красавец с соболиными бровями и ярким, словно гримом подкрашенным ртом, хорошо известный тем, кто покупает в киосках портреты кинозвезд, — это не Михаил Карачаров, это тоже я. И я — неприятный тип с острыми зубками и опухшим носом картошкой. Это я, номер двенадцать.
Номер девятнадцать — миловидная девушка, скуластая, с чуть узковатыми глазами и длинными черными кудрями до плеч. Нет, не жена, не возлюбленная, не невеста — опять я. Негр, монгол, суровый индейский воин — все я. Сотня ролей, как у бывалого ветерана сцены. Серия снимков зверей — целый зоопарк. Дельфин с извилистыми, ироническими губами и очень лукавыми глазками в уголках рта — я. Лев, величественный, с бороздой посреди премудрого лба. Головастый слон с поперечно–полосатым хоботом, только часть его влезла в фотографию. Мохнатая морда, не то пудель, не то медведь. И нелепое существо вроде птицы феникс с человечьим лицом, обрамленным крыльями. Тут уж вы не поверите, что это все — я…
Сотня фото, сегодня я вклеил юбилейное. Сотня историй, все они хранятся в моей памяти. Связанный торжественным обещанием, я все эти годы копил наблюдения, не имея права рассказать, как, почему и откуда пришел ко мне чудесный дар метаморфоза. И, попадая в переплет — а дар мой не из числа безопасных, — я боялся не только того, что жизнь моя оборвется, страшился не только за будущее, но и за прошлое. Столько вложено труда, столько добыто фактов, и все это прахом пойдет, если я стану прахом. Полезную тайну нельзя Доверять одному человеку — слишком это ненадежное хранилище. Видимо, надо записать все пережитое, иначе смысла нет во всех стараниях. Не для себя же рисковал.
Конечно, испытывая дар там и тут, я не всегда мог скрывать его от людей. Приходилось идти на полупризнание: дескать, да, есть у меня такой талант, от рождения не было, а к тридцати годам проявился. Разве так не бывает, чтобы талант проявился к тридцати годам?
И вас, читатели моего отчета, прошу примириться с недомолвкой. Я расскажу вам, как я выбирал свои “Я”, а почему и откуда пришел ко мне этот дар, не расскажу. Пока не имею права.
С чего начать? Надо бы с самого начала, но именно начало теснее всего связано с секретом. Стало быть, придется выбирать из середины что-нибудь позанимательнее. Поведать хотя бы историю номера двенадцатого, некрасивого, с острыми зубами и носом картошкой, — у него было порядочно переживаний. А для разбега, для введения в курс дела, придется еще изложить историю номера одиннадцатого, того, что похож на киноартиста с томными очами. Он появился на свет из-за любви и ради любви. Недаром такой красавчик.
В ту зиму я был влюблен без памяти, влюблен, как мальчишка, в пышноволосую русалку с округлыми плечами и стройными ногами балерины. Фигура у нее была удивительная и осанка женщины, знающей себе цену, но всего лучше глаза, глубокие и невозмутимые. В них хотелось смотреть и смотреть, как в озерную глубину, и при этом в душу входило такое спокойствие, такое непоколебимое равновесие обреталось… Сам становился увереннее, мудрее, чище.
И все вокруг становилось яснее.
Невозмутимая ясность была главной чертой Эры (так она себя называла: Валерия, Лера, Эра). Она всегда точно знала, что ей хочется и что не хочется. Хочется веселиться или молчать, танцевать или посидеть в кресле, загорать или кушать мороженое.
И с милой откровенностью она, не стесняясь, объясняла нам, гостям и поклонникам, что сейчас ей хочется соснуть, или уйти из дому, или заняться шитьем и “не пора ли вам по домам, милые гости?” И мы уходили, не обижаясь ни чуточки.
Хочется же!
У меня, человека неуверенного, взволнованно ищущего, пробующего, спрашивающего, эта кристальная ясность вызывала восхищение и зависть. Я выразил восхищение в первый день знакомства: в поезде мы познакомились, по дороге в Крым, и продолжал восхищаться на берегу моря и в Москве, несколько месяцев беспрерывно. Забыл простейшее правило политэкономии (и психологии): люди ценят прежде всего вложенный труд. Дорого трудно добытое, легко доставшееся — дешево. Слишком верных поклонников девушки склонны пересаживать на скамейку запасных, там и придерживать.
Вот я сидел на скамейке запасных всю зиму, пока не расхрабрился на решительное объяснение.
Умом-то я понимал, что мои перспективы безнадежны. Приятелю своему, даже постороннему, глядя со стороны, сказал бы: “Друг мой, шансы твои равны нулю, не позорься, уйди, здесь ты не добьешься ничего”. Умом я понимал, но сердце хотело надеяться и заставляло ум придумывать контрдоводы: “Ты ошибся, ум, ты перемудрил, с тобой играют в холодность, а ты игру принимаешь за равнодушие, уйдешь молча, порвешь из-за недомолвки, надо поговорить откровенно, надо объясниться…”
И под предлогом срочной переписки (Эра работала машинисткой и охотно брала заказы на дом) я отправился к ней в середине дня, когда соперников быть не могло, никто не помешал бы.
Эра лежала на кушетке в кимоно, черном, с громадными бледными розами, покуривая сигарету и поглядывая на телевизор. Как раз на экране чаровал зрительниц Михаил Карачаров — герой фильмов “Самая первая любовь”, “Ей было шестнадцать”, “Сердце — не камень” и прочих в том же духе.
“Но если это настоящая любовь?” — убеждал свою партнершу Карачаров.
Я попросил разрешения выключить. Смешно было бы говорить о чувствах дуэтом: один — в комнате, другой — в рамке экрана.
— Звук убавьте, — сказала Эра. — Мне досмотреть хочется.
И закинула руки за голову, позволяя мне любоваться своими великолепными локтями.
Недовольно косясь на экран, где артист шевелил черными губами, я заговорил о своем чувстве.
Эра слушала, не отводя глаз от телевизора. Карачаров проповедовал что-то умудренно–черствое. Его партнерша ушла в слезах. Лицо моей партнерши не выражало ничего.
— Вы меня не слушаете, Эра?
Пауза.
— Слушала.
Пауза.
— Ну что вам сказать, Юра? Человек вы хороший, умный (подслащенная пилюля?), ученый… и внешне вы ученый, очкарик, как говорят. А мне нравятся мужественные и красивые. Вы не верьте женщинам, когда они говорят, что внешность для них не играет роли. Некоторые любят некрасивых, но это компромисс, уверяю вас. А я не хочу сделок с сердцем. Хочу гордиться, идя под руку с мужем. Хочу, чтобы оглядывались на меня, хочу зависть вызывать, а не жалость. Вот за таким, — она показала ресницами на экран, — я пошла бы на край света.
— Значит, все дело во внешности?
Пауза.
— И, будь я похож на Карачарова, вы ответили бы иначе?
Эра кивнула ресницами.
— И пошли бы со мной на край света, со мной — Юрием Кудеяровым, аспирантом по кафедре цетологии?
Эра пожала плечами:
— Не понимаю, чего вы добиваетесь? Пошла бы, вероятно. Но ведь это теоретический разговор. Вы Юра Кудеяров с лицом Юры Кудеярова.
Я промолчал многозначительно. Ведь Эра не знала, что я — человек, выбирающий “Я”.
И, не откладывая дела в долгий ящик, я отправился прямо от Эры в кино на “Любви все возрасты покорны” с Михаилом Карачаровым, в обычной для него роли эгоистичного, отрицательного юноши–соблазнителя, ставящего свои удовольствия или интересы выше семейных обязанностей. Взял билет в последнем ряду, уставился на тупые носы туфель и начал настраиваться.
Как настраиваешься на перевоплощение? Обыденно. Стараешься изгнать все разумные мысли из головы. Думаешь о носках туфель, думаешь о своем дыхании. Четыре удара сердца — вдох, два удара — пауза, четыре — выдох. Вот уже сердце и пульс введены в ритм, можно ускорить, можно замедлить, можно остановить. Все тело в ритме, ты сам качаешься на волнах, мысли тоже на волнах, колышутся, как на надувном матраце. Странное ощущение! Нельзя сказать, что оно неприятное, но в мире исчезает определенность. Пространство не трехмерно, прошлое не отличается от будущего, зрительный зал — от экрана. И я уже не я, я — кто угодно и где угодно. Смотрю сам на себя из соседних кресел, равнодушно скольжу взглядом по этому невзрачному очкарику в последнем ряду, уставившемуся на собственные ботинки. А сам я — встрепанный парнишка с леденцом за щекой, я — девушка со стрельчатыми ресницами, я — ее лохматый спутник, я — толстая дама, заботливо развязывающая шарф своей дочурке, я — тени, мелькающие на экране, я — бегуны на старте, ракета, взлетающая в клубах дыма, я — рабочий и колхозница, стоящие на пьедестале перед выставкой, я — артист Михаил Карачаров, черноротый, соболино–бровый… Тут надо зацепиться, на этом сосредоточиться.
То, что я рассказываю здесь, не рецепт. Это внешние приемы, которые помогают мне. Вам они не помогут, потому что у вас нет некоторого секрета, того, о котором я вынужден умолчать. Итак, я — артист Карачаров. Это мои блестящие брови, мои кудри, прилипшие к потному лбу, мой нос с горбинкой, мои безупречные зубы, моя ироническая улыбка. Я — Карачаров, а не Кудеяров. Я должен вжиться в этот образ.
Вообще-то я видел его в жизни, как-то встречался на дне рождения у общих знакомых. От хозяев дома знаю, что в быту Карачаров совсем не такой, как на экране. Да, он кумир истеричных девиц, но девицы — не суть его жизни. Карачаров — работяга. Он встает в семь утра, плавает, ездит верхом, работает на кольцах и на брусьях. Он знает свои роли нередко глубже, чем авторы, подсказывает реплики сценаристам и трактовку режиссерам. В кино он пошел со сцены, но, считая работу в театре основной, не оставил прежней труппы. В прошлом сезоне он снимался и Ленинграде и три раза в неделю ездил туда на съемки. Шесть ночей в поезде еженедельно — это весомая нагрузка. Его мечта — образы Шекспира: Гамлет, Отелло, король Лир даже. Но ему не дают этих ролей — внешние данные не те. Карачаров редкий, если не единственный человек, который ждет с нетерпением, чтобы годы провели борозды на его лбу.
Это я жду с нетерпением, чтобы годы провели борозды на моем лбу. Это я хочу сыграть короля Лира, а мне твердят про внешние данные. Я вынужден изображать пошлого красавца, хотя по натуре я труженик. Это я топчусь на игровой площадке, на пятачке, прожаренном “юпитерами”. Это мне кричат: “Ваша реплика, Миша!” — “Любви все возрасты покорны”. — “Не так, Миша, ироничнее”, “Еще раз, Миша, с другой съемочной точки”, “Нет, Миша, вы заслонили Танечку, еще разок…” Журчит кран, оператор чуть не вываливается с аппаратом вместе. Вживаюсь в пошлость: “Любви все возрасты…” — “Мишенька, еще раз, так получается в профиль”. Не надо раздражаться, не раздражение нужно, а самоуверенная пошлость…
Так я вживался в образ артиста три часа — на сеансе 18.30 и сразу же на следующем сеансе, 20.15. Больше трех часов подряд выдержать трудно. Вживание — занятие утомительное. Три часа надо воображать себя не собой и не соскользнуть на прежнее “Я”. Конечно, соскальзывание — не катастрофа. Это не сказочная белая обезьяна, о которой нельзя думать ни разу, чтобы не загубить все колдовство. Мое колдовство не губится от посторонних мыслей, оно только тормозится. Но если все время вспоминать, что ты Кудеяров, не получится ничего.
Мне очень помогло бы, если бы я достал какие-нибудь вещи артиста: его письма или, лучше, авторучку, носовой платок, белье, одежду, еще лучше — кусочек кожи или ткани (но не каплю крови, кровь не годится). Хороши ботинки, подходят стельки, на худой конец, годится даже земля, по которой он ступал босыми ногами (невольно вспоминается обычный прием колдовства — след вынимать из-под ноги). Вещественное подкрепление очень ускорило бы метаморфоз, было бы почти необходимо, если бы я хотел приобрести характер артиста, строй его мыслей, его конституцию. Но в данном случае речь шла только о внешности, о форме лица. Тут можно обойтись (я могу обойтись) одним воображением.
Вообще-то превращение идет довольно быстро. Темп изменений примерно такой, как у набирающего вес после болезни, — полкилограмма–килограмм в сутки. Вес головы примерно три килограмма, в том числе полтора килограмма мозга. Мозг я не собирался менять: мне надо было переделать только ткани лица. Я рассчитывал сделать это за шесть вечеров в кино.
Даже в самый первый вечер, внимательно разглядывая себя в зеркале, я заметил, что нос у меня чуть–чуть удлинился и припух посередке, там, где требовалась горбинка. Приободрившись, я наклеил на зеркало портрет Карачарова (афишу сорвал, каюсь: где же еще достанешь?). Портрет, конечно, условность, но стимул для воображения. И, засыпая, еще новоображал себя артистом. Если настроишься так, что снится новое “Я”, значит, процесс идет и во сне.
На второй день я предупредил соседей по лестнице, что сам я уеду в командировку, вместо меня будет жить мой приятель, описал его. Так и сказал: похож на знаменитого Карачарова. Дня три после этого, в самый разгар перемен, ходил с завязанной физиономией, потом ушел с чемоданчиком на виду у всех… и вернулся в другом костюме, в шляпе, позвонил соседке, спросил, оставлены ли мне ключи от квартиры. Меня не узнали, точнее, узнали артиста, спросили, не близнецы ли мы со знаменитостью. Смешно было разговаривать с соседкой, притворяясь незнакомым. Мы поговорили обо мне; я узнал о себе много лестного: непьющий, солидный, вежливый, скоро буду кандидатом наук, но пропадаю в бобылях, хожу с оторванными пуговицами, неухоженный, жениться надо бы. Затем меня (нового меня) познакомили с девушкой со второго этажа, забежавшей за утюгом. С ходу она начала со мной кокетничать, в точности так, как кокетничала с прежним “Я”.
Забота была: не перепутать, с кем я познакомился в новой ипостаси, с кем был знаком раньше. Я решил на всякий случай кивать всем встречным. Юрием Андреевичем меня не назвал никто.
Прошелся по улице. Прохожие оглядывались. Пожилые хмурили лоб, припоминали знакомое лицо, молодые радостно улыбались, мальчишки обгоняли, чтобы разглядеть получше. Покупая газету, услышал за спиной:
— Гляди, Карачаров. Настоящий! Газету покупает. Куртка бежевая, на “молнии”. Не иначе, с фестиваля привез, из Венеции.
“Пять с плюсом”, — сказал я себе и направился в телефонную будку.
— Эрочка? Можно я пришлю вам с работой моего знакомого? Да–да, хороший знакомый, я за него ручаюсь. Да вы и сами знаете его, наверняка узнаете, сразу.
Эра узнала Карачарова. Я не узнал ее.
Я знал и любил величественную, томную грацию с плавными движениями, милостиво разрешавшую любоваться своей красотой благоговейным воздыхателям.
Я увидел суетливую ломаку, которая не знала, как сесть, как повернуться, какие слова сказать, каким смехом смеяться, чтобы понравиться знаменитости.
Эра выбрала пошлейшую роль молитвенно восхищенной дурашки. Сказала, что она семь раз смотрела все фильмы с Карачаровым, что сегодняшний день — самый замечательный в ее жизни, она всем подругам расскажет, какое событие произошло с ней; что для нее артисты — особенные люди, люди высшего класса. Она совершенно не представляет себе, как это можно играть столько ролей, откуда взять столько жестов и выражений лица, что он (я) обязательно должен рассказать и показать ей, как он играет, хотя она едва ли поймет, потому что это особенный талант, редкостное дарование…
И мне стало скучно.
Дело в том, что смена лица не проходит бесследно для психики. Целую неделю я вживался в образ известного артиста… и вжился немного. Внушил себе, что я труженик, что я мечтаю о шекспировской роли и что я одурел от букетов, записочек, визгливых поклонниц, комплиментов, восторгов, неумеренных и необоснованных похвал. Пришел к машинистке по делу, роль перепечатать… а тут еще одна визгливая поклонница.
— Внешность у меня киногеничная, — сказал артист моими губами. — Остальное — опыт. Учат же нас.
— Ах, не принижайте себя! — всплеснула руками Эра — Внешность ничто без таланта. Мы, женщины, вообще не обращаем внимания на внешность. Для нас важна только душа человека.
Вот как?!
— А неделю назад, — напомнил я, — вы говорили одному моему знакомому, что не безразличны к внешности. И полюбили бы, даже на край света пошли бы за человеком, будь у него внешность одного артиста.
Она покраснела от раздражения. Но и гнев украшал ее.
— Ваш друг — ужасающий болтун.
— Эра, — сказал я проникновенно, — послушайте и поверьте. Я и есть тот друг, я Юра и вовсе не киноартист Карачаров. Это мне вы сказали, что полюбили бы меня, будь у меня внешность Карачарова. Я изменил лицо — в нашем институте научились делать такие операции. И вот я перед вами, в новом облике. Как вы примете меня такого?
Она усомнилась. Не потому, что встретилась с неслыханным. В наше время люди верят в любые чудеса науки. Превращение так превращение — это не удивительнее полета на Луну. Разочарование было написано на ее лице.
— Вы артист, вы можете сыграть любую роль, — сказала она. — Нехорошо при первой встрече разыгрывать незнакомую девушку.
Я протянул ей паспорт. Она не поверила.
— Паспорт Юра мог дать вам, это ничего не значит.
И тогда я вспомнил про заметку в “Вечерке”. Газета была у меня в кармане. Я вынул ее и показал интервью с Карачаровым. Он снимался в советско–немецком совместном фильме в ГДР, говорил, что пробудет в Потсдаме еще месяц.
Эра прочла заметку дважды, кусая губы.
— Предположим, я с вами говорила неделю назад, товарищ Кудеяров–Карачаров, — процедила она. — Но что это меняет? Значит, вы хотели поймать меня на слове? Напрасно старались. Бездарная копия не заменяет оригинала. Эрзац остается эрзацем.
Несется по московским проспектам обыкновенный троллейбус, стремительно неповоротливый, мчит над асфальтом свое брюхо, нашпигованное пассажирами, бочки–колеса разбрызгивают лужи, искрят усы, дергаясь на проводах, цокают рычаги, двери журчат, сминаясь гармошкой, медяки трясутся в кассе… а возле нее сидит с угрюмым видом рядовой пассажир, четыре копейки ему цена, и в груди его буря бушует… Буря!
Ревность, зеленоглазое чудовище, рвет сердце когтями. Юра ревнует к Юре, лицо прежнее к новому, Я–четвертое к одиннадцатому Я. Юре обидно, что недоступная снежная вершина оказалась такой легкой для смазливенького красавчика. А если бы он не признался, что он — это не он? Что тогда? Эра стала бы его женой? Чьей?
“Эрзац остается эрзацем”, — сказали ему. Юра — четвертое Я — скрипит зубами от досады. Его обманули. Он старался, ломал себя, переделывал, подвиг терпения совершил и в ответ услышал одни оскорбления. Эра с легкостью нарушила слово. На что же надеяться, если слово любимой ничто?
Но не глупо ли, не стыдно ли взрослому человеку надеяться на любовь по договоренности? Смешно перечислять пункты условий. Как будто можно полюбить из честности… Эрзац остается эрзацем. Я — не то, о чем мечтала Эра.
Допускаю, что она сама себя не понимала толком, в своих мечтах ошибалась. Думала, что требования у нее эстетические, а на самом деле в глубине лежало тщеславие. Под руку со знаменитостью хотелось ей идти по жизни. “С кем это идет наша Эра?” Не с безвестным красавцем, а с прославленным деятелем кино. “С самим Карачаровым!” А что я мог предложить ей? “С кем это наша Эрочка? Не с Карачаровым ли?” — “О нет, это один тип из нашей лаборатории, серая личность. Ужасно похож на знаменитого артиста, но сам по себе ничто. Забавное сходство, правда?”
Быть подругой забавной копии? Естественно, Эра разъярилась.
Разъярилась, прогнала меня, велела не являться больше, но не это самое грустное. Самое грустное, что мне не хочется туда, в заветную квартирку на Кутузовском. Эры там нет. То есть там живет женщина с ее прической, плечами и ногами, но нет безмятежного спокойствия, нет кристальной чистоты, омывающей душу. Ясность была от равнодушия, оказывается, а когда затронули за живое, все замутилось. Словно лесной пруд: небо в нем отражается, синева, голубое зеркало в рамке елей, сапфир в полгектара. А черпнешь воды — и нет зеркала, бурая муть, ил от дна до поверхности.
Нет идеала — вот что самое грустное.
— Гражданин, ваш билетик?
— У меня сезонка.
— Предъявите, пожалуйста.
Лезу в карманы. В грудном нет, в куртке нет. Где же моя сезонка? Наверное, в паспорт положил. Глупая привычка — паспорт использовать как бумажник. Стой, а паспорт где? Вынимал же у Эры, показывал. Вынимать-то вынимал, а куда сунул?
— И долго будем комедию ломать, гражданин? Трудно, конечно, найти то, что не прятал. Платите лучше штраф, не задерживайте.
Я вскипел. Сказал, что не имею обыкновения экономить за счет государства, что человек мало–мальски наблюдательный мог бы понять, что для меня четыре копейки не играют роли, что вообще люди порядочные склонны верить своим согражданам и нужен особо склочный характер, чтобы в каждом подозревать четырехкопеечного жулика, спорить из-за такой ерунды, нервы людям дергать.
В общем, наговорил лишнего должностному лицу при исполнении служебных обязанностей. Сами понимаете: грусть, обида, стыд, ревность, а тут к тебе с билетиком пристают.
Но, возможно, у контролера были свои душевные переживания или недовыполнен план по вылавливанию “зайцев$1 — безбилетников. В общем, на ближайшей остановке он сдал меня постовому с безапелляционным:
— Нарушал. Штраф платить отказался.
С этим должностным лицом я уже не решился пререкаться и смиренно поплелся в милицию.
К счастью, отделение находилось неподалеку, так что мне не пришлось долго шагать по улицам сквозь строй встревоженно–укоряющих женщин: “Кого это помели? Бандита? Шпиона?”
Милиция у самого дома, а побывать не приходилось. Не без любопытства вошел в приемную. Пустоватая, чисто вымытая комната, даже выскобленная, но со стойким запахом махорки, карболки и сырых шинелей. Широкая деревянная скамья без спинки, вероятно, на нее кладут мертвецки пьяных. Милицейские начальники за решеткой, перед ней топчется пьяноватая, замызганная женщина в грязной спецовке, объясняет заплетающимся языком:
— А что я? Я ничего. Я сижу тихо. Я никого не оскорбляла.
Дежурный, в нарядной новой форме, с гербом на околыше, заполнял анкету, с трудом вырывая ответы. Кое-как удалось выяснить, что женщина тут временно, остановилась у родни, а прописана в Чувашии, в деревне, там у нее двое детей, соседка обещала присмотреть, да и не надо так уж присматривать, потому что старшенькой двенадцать, самостоятельная уже…
— И почему же ты пила на вокзальной скамейке?
— Я, гражданин начальник, никого не оскорбляла. День рождение мое сегодня. Отметила малость и пела потихонечку. Я — человек свободный.
— Ну вот и посоветуй мне, человек свободный, — ласковым голосом сказал майор, подошедший из глубины. — Двое детей у тебя, дети заботы требуют, в школу должны ходить, как полагается. Ну чего ради понесло тебя в Москву, вино пить из горлышка, на вокзале песни распевать? Что нам делать с такими матерями?
— Пятнадцать суток дашь, начальник?
Я уж не заметил, чем кончилась эта дискуссия, потому что именно в этот момент произошло радостное событие.
Я все шарил по карманам, соображая, где может быть паспорт. Очень уж не хотелось мне, сразу после окончательного разрыва с Эрой, бежать к ней же: “Извините, ссорясь с вами, я паспорт не забыл ли на столе?” Шарил по карманам, по куртке хлопал. Вдруг чувствую: что-то твердое под рукой, прямоугольное. Вот он, миленький!
Короче, подкладка отпоролась у внутреннего кармана. Я вовремя не зашил — такое бывает у холостяков; когда совал паспорт, он провалился мимо кармана под борт. Вот хорошо, ничего не пропало. И сезонка тут же.
И, когда до меня дошла очередь, я уверенно протянул документы дежурному:
— Извините за беспокойство, товарищ лейтенант, произошло недоразумение. Билет у меня был, но провалился под подкладку.
Еще добавил какие-то речи укоризненные, что все-таки в людях разбираться надо, не подозревать в каждом четырехкопеечного жулика.
Дежурный взял билет, внимательно прочел, зачем-то посмотрел на меня еще внимательнее, изучил все страницы паспорта, еще раз пытливо оглядел меня, передал майору, процедура повторилась.
— Где вы работаете? — спросил майор.
— В институте зоопсихологии, аспирант.
— Где родились?
— Там же написано.
— Но я вас спрашиваю.
Ответил.
— И вы утверждаете, что это ваш паспорт? — спросил майор своим ласковым голосом.
И тут я сообразил, что попал в историю. Паспорт-то был мой, а лицо у меня чужое — лицо артиста Карачарова.
— Я наклеил очень неудачное фото, — сказал я. — Вы, наверное, обратили внимание, что сходства мало? Действительно, бывают недоразумения.
— Справедливо, очень и очень неудачный у вас фотограф, — согласился майор охотно. — Вы черноглазый, горбоносый, у вас тип южный, не кавказский, но близкий к тому, донской, пожалуй, ростовский. А фотограф сделал бледного ленинградца в очках, глаза светлые, светлые волосы ежиком. Неужели ретушировать нельзя было как следует? Большая небрежность с вашей стороны наклеить такое фото. Безусловно, были и будут недоразумения. Давайте, уж если мы встретились с вами, выясним все до конца. К счастью, вы живете недалеко. Сейчас мы вызовем дворника, опросим соседей, установим вашу личность…
В общем, я попался безнадежно. Личность мою никто не установит. Для соседей я — гость Юры Кудеярова. Гость разгуливает с паспортом хозяина — это еще подозрительнее. Единственный выход сказать правду.
— Товарищ майор, — сказал я, — с этим фото связаны некоторые очень серьезные обстоятельства. О них не расскажешь сразу, и нельзя рассказывать всем. Можете вы меня пригласить в свой кабинет, чтобы я изложил все по порядку.
И поведал я этому внимательному, мягкому майору истину. Нет, не всю. Примерно в том объеме, как вам, то, что имел право сказать. Сказал, что я — единственный в мире человек, могущий менять свою внешность по желанию, что, думая о Карачарове, глядя на его фильмы, я становлюсь похожим на него. Вот такой у меня дар или, можно сказать, болезнь, ненормальность. И до сих пор я его скрывал, испытывал, потому что сам не знаю: на пользу этот дар человечеству или во вред?
Майор выслушал меня с выражением серьезного сочувствия.
— А теперь войдите в мое положение, — сказал он. — Допустим, я вам поверил, я даже склонен поверить. Из практики знаю, что задержанные придумывают правдоподобные оправдания. Вы приводите неправдоподобное, сверхфантастическое объяснение — это уже подкупает. Но войдите в мое положение. Сидит у меня в отделении человек, не похожий на фото в паспорте. Что приходит в голову мне, практическому работнику милиции, чье мышление очень испорчено постоянным общением с правонарушителями? Мне приходит в голову, что вы — некто, скрывающий свое подлинное имя, и что Кудеяров одолжил вам свой паспорт. Мне приходит в голову, что вы добыли паспорт Кудеярова недозволенными средствами, может быть, применив насильственные действия. Я обязан, просто обязан провести дознание. Как вы опровергаете мои подозрения? Сказкой. И признаете, что никто этой сказки не подтвердит: ни сослуживцы, ни соседи по дому. Вот и рассудите, как должен я поступить, охранитель покоя честных граждан? Посоветуйте.
Я вздохнул, вспомнив ту женщину, которая посоветовала посадить ее на пятнадцать суток.
— Посадите меня на трое суток, — сказал я. — Через трое суток у меня будет прежнее лицо, как на карточке.
— Без предъявления обвинения я могу задержать вас только на двадцать четыре часа для выяснения личности.
— Изменения будут заметны через двадцать четыре часа, — сказал я. — Даже к утру будут заметны.
Я знал, что обратный метаморфоз идет гораздо быстрее, почти автоматически, даже без напряжения. Мне легко было думать о себе как о себе, не как о Карачарове. Через сутки я был достаточно похож сам на себя, и мягкий майор отпустил меня. Правда, до квартиры проводил сам лично и зашел к соседке, расспросил обо мне — о Юре Кудеярове, конечно.
Читательниц, интересующихся в книгах только любовью, должен предупредить, что Эра больше не появится на страницах этой повести. У жизни своя логика. В жизни герои пролога не обязательно присутствуют и в эпилоге. Эру я больше не видел, даже старался не встречаться с ней. А от общих знакомых я слышал, что она вскоре вышла замуж… за театрального администратора, не красавца, но благообразного и очень доброго — к своей семье — “доставалу”, из числа тех, у кого жена с норками и гарнитурами. Он даже устроил Эру на сцену — давнишняя ее мечта, но особого успеха она не имела. Эра была натурщицей по натуре, ей было приятно показывать свою красоту, а не выражать какие-то чувства. Чужих она не понимала, своих — не было. Но не буду злословить о девушке, главная вина которой в том, что она не полюбила меня. Каждый выбирает свой путь. Наши пути встретились, пересеклись и разошлись. Роль ее в моей жизни оказалась скромной: из-за нее я угодил в милицию, дальнейшие события связаны с милицией.