3
Однажды утром он открыл глаза и увидел вокруг себя незнакомую обстановку — не пустую больничную комнату, а прекрасный гостиничный номер с коврами на полу, мягкими креслами, картинами на стенах и так далее. Рядом с кроватью на спинке кресла висел костюм — видать, очень дорогой, и повесили его здесь, а не в шкафу, для того чтобы Николай Тимофеевич сразу заметил приколотый к нему орден Красной Звезды и круглую незнакомую медаль на полосатой ленточке, на которой он прочитал слова «За оборону Москвы».
— Доброе вам утро, Николай Тимофеевич! — раздался за его спиной голос доктора. Как всегда, тот появился, словно почувствовав, что его ждут. — Умывайтесь, одевайтесь и на завтрак! Мы находимся в гостинице Академии наук, с вами очень хотят поговорить наши ученые. Я знаю, у вас масса вопросов, и сегодня вам на все ответят. Это ваш костюм — как, нравится?
— А орден, медаль… откуда? — глухо спросил Николай Тимофеевич, рассматривая награды.
— А это за то, что вы храбро сражались под Москвой. И еще за спасенных детей — помните?
— Неужели спасли? Удалось, значит…
Невероятная эта история помнилась ему во всех подробностях. Сразу после прихода фашистских войск разведчики донесли, что немцы хватают детей в окрестных деревнях и куда-то увозят. Вскоре удалось установить, куда — в одном из подмосковных санаториев фашисты устроили госпиталь для своих раненых офицеров — а их было превеликое множество, поскольку каждый шаг к Москве оплачивали враги великой кровью. Вот эту-то кровь и вознамерились ученые душегубы в белых халатах брать у русских детей для спасения своих раненых. Поверить в подобное было невозможно, но разведчики поверили сразу — так плакала и заламывала руки рассказавшая об этом старуха, которую фашисты допустили убирать грязь в операционных.
Жуткое известие потрясло людей. Партизаны проявили чудеса изворотливости, чтобы все вызнать, — и вызнали. Наблюдатели с рассвета до заката недвижно лежали в сугробах, засекая смену караулов; неосторожный обер-лейтенант из легкораненых, спьяну отправившийся куда-то в одиночку, поплатился за это жизнью, но перед смертью рассказал все, что знал; партизаны осторожно опросили каждого из местных жителей, кто хоть раз побывал на территории госпиталя. Словом, они узнали все, но сделать ничего не могли: уж очень хорошо охраняли фашисты свое раненое воинство, и соваться с дюжиной винтовок против крупнокалиберных пулеметов было бы самоубийством. Партизаны и на это бы пошли, чтобы спасти детей, но предприятие представлялось настолько безнадежным, что властью командира Николай Тимофеевич запретил и думать об этом и очередные доклады разведки о том, сколько прозрачных детских трупиков было сброшено сегодня в овраг возле госпиталя, выслушивал в одиночестве. Ему не хотелось, чтобы видели партизаны, как молча, с неподвижным лицом плачет их бесстрашный Дед.
Среди партизан был парнишка, знавший территорию санатория как свои пять пальцев. Его-то и послал командир на восток с приказом добраться до Красной Армии и все рассказать — где держат детей, где казарма охраны, откуда проще подобраться к пулеметным вышкам… Парень ушел, и никто не знал, выполнил он приказ или нет. В отряде не было даже приемника, связь с соседями установить не удалось, а немцы брехали, что Москва давно взята и бои идут чуть ли не за Уралом…
Теперь Николай Тимофеевич узнал, что Ванюша все-таки дошел — идти ему пришлось не до Урала, а гораздо ближе. Подробностей Сергей Иванович не рассказал, потому что не знал их сам, но уже вечером Николаю Тимофеевичу стало известно все — как в непролазной глуши пересек фронт лыжный отряд комсомольцев, как пятьдесят километров бежали они по немецким тылам, как бесшумно были сняты часовые, как летели в окна казармы тяжелые противотанковые гранаты, как обезумевшие от страха перед возмездием враги выскакивали в нижнем белье на страшный мороз, бежали в темноту по сугробам и падали от пуль, с каким ужасом глядели раненые фашисты на русских бойцов, когда те вылавливали по палатам ученых палачей (был строжайший приказ раненых даже пальцем не трогать, а как хотелось их перестрелять — ведь это им переливали кровь, высосанную из русских мальчишек и девчонок), как торопливо закутывали бойцы истощенных, обескровленных ребятишек, как несли их, дрожащих, невесомых, к саням, как мчались в них навстречу прорывающимся танкам Катукова…
Но все эти рассказы были потом, а сейчас ждали другие заботы. Николай Тимофеевич наспех умылся (удобства у академиков были в точности такие, как в больнице, ничуть не лучше, и он даже слегка возгордился этим), и после завтрака они пошли. Кабина лифта понесла их куда-то вниз. В большом кабинете ожидали четверо мужчин. Они представились. Странные имена троих ничего не сказали Николаю Тимофеевичу (он только удивился, увидев здесь огромного негра, черного как сажа), а фамилия и лицо последнего показались ему знакомыми, и он вопросительно оглянулся на врача.
— Да, да, это тот самый Владимир Росин, спасая которого, вы попали в плен, — подтвердил старший из присутствующих, профессор Свет.
— Ну, здравствуй, летчик, — сказал Николай Тимофеевич, тряся сильную, загорелую руку. — Значит, выбрался ты к своим все-таки…
Ему припомнился необыкновенный аппарат, на котором прилетел к ним Росин, — ни на что не похожее сооружение, в открытый люк которого фашисты не могли войти, как ни пытались. Каждого, кто приближался к аппарату, останавливала и отбрасывала непонятная сила — словно невидимая резина, обладавшая прочностью стали. Партизаны в бинокль видели, как однажды фашисты подкатили к аппарату пушку и выстрелили почти в упор. Отлетевшими неожиданно далеко осколками ранило несколько солдат, а аппарату хоть бы что… Выручить пилота сверхсекретной машины из вражеского плена было просто необходимо.
— Рассаживайтесь, товарищи, — сказал Нгоро — верзила негр, сияя ослепительно белыми зубами. — Пора рассказать нашему гостю все, что с ним случилось.
После некоторой паузы, переглянувшись с остальными, профессор Свет вздохнул, словно собрался прыгать в холодную воду, и заговорил:
— Дорогой Николай Тимофеевич! Ваш лечащий врач, Сергей Иванович, сообщил нам, что здоровье ваше восстановлено полностью. В полном порядке и ваша память. Вы знаете, что попали в плен, были тяжело ранены и что благодаря контрнаступлению советских войск под Москвой вас удалось спасти. Остальное вам неизвестно, и у вас естественно накопилось огромное количество вопросов, на которые почему-то никто не хотел вам отвечать — даже на самые простейшие. Сейчас мы ответим на все. Как дела на фронте, где теперь воюют ваши партизаны и многое другое. Начну с самого простого.
Для начала расскажу, как вам удалось уцелеть. Вас спас Владимир Росин — он вывез вас на своем аппарате из немецкого тыла, и это помогло врачам сохранить вашу жизнь. Так что вы с ним квиты.
Беда случилась с вами в декабре, а теперь лето. Вы, естественно, поняли, что очень долго были без сознания. Это так, но теперь вы здоровы, совершенно здоровы, и вам непонятно, почему мы держим вас здесь взаперти, когда идет война. Сергей Иванович сказал, что вы рветесь в действующую армию. Вы вполне здоровый, обученный боец призывного возраста, и теперь, когда территория, где вы партизанили, освобождена, вы, конечно, будете проситься на фронт. Я не ошибся?
— Буду, — ответил Николай Тимофеевич. — У меня с фашистами свои счеты. Мне бы еще того фрица найти, что допрашивал меня…
Сидевший в углу Росин заворочался в кресле.
— Извини меня, Дед, — сказал он, подходя к столу. — Вот, возьми на память.
Он со стуком поставил на зеркальную столешницу сверкающую никелированную зажигалку с готической надписью «Gott mit uns» и подогнувшим лапки черным пауком — свастикой в красном кружочке. Все с недоумением смотрели на незнакомую вещь. Сердце у Николая Тимофеевича заколотилось. Он поднялся, взял зажигалку, крутанул колесико — вспыхнул желтый язычок пламени, словно высветив темные углы крестьянской избы и засученные рукава на руках обер-лейтенанта, подносящих эту зажигалку к его лицу… Он поднял глаза на Росина.
— Извини меня, Дед, — повторил тот. — Пристрелил я его как собаку… Он ведь и меня допрашивал…
— Владимир… — укоризненно прогудел четвертый собеседник, которого звали Ким. — Мы же договорились…
— Да, как собаку! — в запальчивости крикнул Росин. — И еще встречу — снова пристрелю! И не только его — любого! Их всех до единого надо перестрелять!
Тут он словно осекся, пробормотал: «Извините» — и снова сел в кресло. В комнате воцарилось молчание.
Партизанский командир удивленно оглядел присутствующих. Вспышка Росина была ему понятна: так говорил и думал каждый, но здесь его слова были восприняты как-то странно, и ученые смотрели на Росина явно осуждающе.
— Мы несколько отвлеклись, — произнес наконец Свет, когда молчание стало тягостным. — Продолжим. Итак, Николай Тимофеевич, вы хотели бы попасть на фронт. Проблема эта непростая…
Он сделал паузу, и Николай Тимофеевич, которого зажигалка вывела из равновесия, бурно запротестовал:
— Вы же сами сказали, что я совершенно здоров. Поэтому, извините, не понимаю, в чем проблема. Профессор переглянулся с остальными.
— Проблема в том… что война уже кончилась!
— Кончи…лась? Совсем кончилась? — пробормотал ошеломленный партизан. — Так быстро?
Между учеными словно искра пробежала, но они молчали, только врач подошел вплотную и потихоньку опустил руку на плечо своего пациента.
— И чем же она кончилась? — напряженно спросил Николай Тимофеевич. Мысли его метались. Самые невероятные предположения теснились в его голове — одно нелепей другого. Сергей Иванович провел ладонями у его висков, словно успокаивая. Сразу стало легче, напряжение спало, да и ученые вдруг заулыбались.
— Война окончилась нашей полной и окончательной победой, — ясным голосом сказал Свет. — Гитлер во время штурма Берлина отравился, его подручные были схвачены и по приговору международного трибунала повешены. Сегодня фашизм уничтожен на всей планете — полностью и навсегда!
— Сколько же война продолжалась? — В мыслях у Николая Тимофеевича был полный сумбур, но одно он понимал — такие дела быстро не делаются.
— Война была долгой и кровавой. Она унесла двадцать миллионов жизней только у нас и длилась четыре года.
— Четыре года… Так, значит, сейчас сорок пятый год? Свет отрицательно покачал головой. — Нет, не сорок пятый. После войны прошло много времени… Очень много…
— Какой же сейчас год? — глухо произнес Николай Тимофеевич. Перед его глазами опять встала все та же картина: простоволосая жена, перед отъездом в эвакуацию со слезами обнимающая его, зареванные детишки, узлы на санях с какими-то вещами — вроде даже самовар прихватили — комья снега из-под лошадиных копыт…
— Чуть позже я вам отвечу. А сейчас у меня самого есть к вам вопрос. Скажите, какие из тех книг, что мы вам дали, вы Успели прочитать?
— «Войну и мир» начал, первый том. — Вопрос был явно нелепый, но ответа, видимо, очень ждали.
— Там был еще роман Герберта Уэллса…
— «Война миров»? Да я его в школе прочел. Посмотрел бы автор на нашу войну…
— Но в той же книжке был еще один роман — «Машина времени». Его вы читали?
— Полистал только. По-моему, скукотища изрядная.
— Но о чем там идет речь, уловили?
— Какую-то машину там изобрели. У нас в деревне был тракторист безногий, так вот он себе такую сделал — с рычагами.
— Еще один вопрос. Вы Москву знаете? Бывали в ней?
Николай Тимофеевич кивнул. К сестре в Марьину Рощу он наведывался не раз, костюм в Пассаже покупал, а в ЦУМе — патефон с пластинками. Утесов, Шульженко, Александрович, Козин…
— Тогда посмотрите сюда, — профессор показал на стену.
И в ту же секунду стена исчезла, и за ней раскрылась Красная площадь — красный кирпич древних зубчатых стен, мрамор Мавзолея, неподвижные фигуры часовых. По брусчатке площади бродили веселые, необычно одетые люди, под ногами у них сновали голуби, легкий ветер колыхал флаг над куполом дворца…
В первый момент Николай Тимофеевич решил, что это кино, но на кино это не походило. Просто не стало стены, и он видел Красную площадь через огромный проем. Но тут изображение стало стремительно вырастать, и вот уже перед ним был только Мавзолей, и огромные буквы на нем — ЛЕНИН. Затем картина сменилась, появился Большой театр, перед ним били фонтаны и тоже гуляли веселые люди. Потом театр поехал в сторону, и Николай Тимофеевич перестал что-либо узнавать — здания вокруг были странные, огромные, сплошь из стекла. Опять мелькнула кремлевская стена — он словно мчался к ней через площадь, уголком глаза отметив справа знакомые здания Манежа и университета, он тут же забыл о них, потому что чудесным способом поднялся в воздух, перелетел через решетку Александровского сада и замер перед языком пламени, трепещущим над мраморной пятиконечной звездой. Профессор Свет что-то говорил ему, но он не понимал ничего — все слова оставались за порогом сознания, а он продолжал идти, ехать, мчаться, лететь по улицам небывалой, невозможной Москвы — то рядом с забавными карапузами, таращившими на него круглые глазенки, то в стремительном полете над крышами.
Он видел здания небывалой вышины и прозрачные трубы над городом, в которых скользили прозрачные каплевидные поезда, обгонял диковинные автомобили, не похожие ни на что, спиралью взлетел чуть не к самому небу вокруг бетонной иглы неимоверной длины — верхняя часть вся была в каких-то железных прутьях, словно ерш для чистки ламповых стекол. На самой ее макушке, выше облаков, развевался красный флаг, а рядом с флагом летели двое на прозрачных крыльях — похоже, парень с девкой, — кувыркались в небе, смеялись и дурачились, ошалев от солнца, неба и любви… Потом все исчезло, стена комнаты вернулась на место, и постепенно Николай Тимофеевич осознал, что он по-прежнему сидит все в том же кабинете.
— Что это? — тихо спросил он после долгой паузы.
— Это Москва, сегодняшняя Москва, — ответили ему. — Это тот самый город, защищая который, и вы, и миллионы других людей шли на бой с фашизмом, шли на смерть и муки.
— Но ведь такое не сделать и за двадцать лет. Сколько же времени прошло? — еле слышно спросил Николай Тимофеевич, уже предугадывая ответ и страшась его. — Какой теперь год?
Они смотрели на него с жалостью и тревогой.
— Год вам ничего не скажет, — ответил Свет тихо, — у нас теперь другое летосчисление. А война закончилась пятьсот лет назад.