Глава первая, традиционная
Автор отправляется в плавание и попадает в переделку
...Волна вынесла крестообразный обломок верхушки фок-мачты, к которому был привязан я, на галечный пляж. Моя левая рука, свесившаяся с перекладины, пребольно ударилась о камни; в ней что-то хрустнуло. Но я был не в состоянии ощутить боль.
Не могу и сейчас определить, сколько дней носили меня морские стихии на этом обломке после того, как наш корабль «Северный олень» наскочил на рифы. Привязался я сам, когда понял, что начинаю впадать в забытье. Впоследствии я так и не встретил никого из команды корабля, ничего не слыхал об их судьбе; вероятно, все погибли. Да и со мной дело шло к тому же: снежная буря в южных приполярных широтах и последующее долгое купание наградили меня воспалением легких – я был в жару и вместо стонов хрипел; ссадины, полученные во время кораблекрушения, воспалились и от действия морской воды превращались в язвы. Все эти дни у меня не было ни крошки во рту, ни глотка воды. Последним ударом, который, похоже, сломал мне руку, стихии добивали меня.
Боль в руке все-таки принудила меня очнуться. Я лежал распятый на своем обломке, не имея сил ни отвязаться, ни, что хуже, бороться за жизнь, бороться со своей злосчастной судьбой, коя постоянно ввергает меня в беды. Судя по тому, что солнце висело в зените и палило вовсю, меня вынесло на сушу где-то в тропиках. Свесив голову влево, я увидел, как пляж переходит в обрывистый берег, но верху которого растут деревья с пышными кронами. Вскоре вода перестала омывать мои ноги, шум волн о гальку утих – начался отлив. Значит, до прилива я успею умереть на берегу и акулы не сожрут меня живым, как они уже пытались. Мысль эта принесла мне удовлетворение.
Когда появились «призраки», я и их воспринял совершенно спокойно – как видения предсмертного бреда, а может быть, уже и загробного мира. Странным показалось лишь то, что они говорят на каком-то звонком, чирикающем языке; но, собственно, почему я решил, что на том свете все должны изъясняться по-английски?
Эти существа освободили меня от пут, а затем и от одежды (в чем я тоже усмотрел определенную логику), приподняли, поддерживая, влили в рот воды. Свежая влага на минуту вернула меня к жизни, я поднял голову, смотрел воспаленными глазами: существа как бы были и как бы но были – вместо тени они отбрасывали радужные ореолы, вместо плотных тел имели что-то переливчатое, сквозь что искаженно просматривался обрыв и деревья на нем... но в то же время по очертаниям и вполне человеческое. Нет, это не могло быть реальностью! Я сник, уронил голову.
Потом меня укладывали на носилки, везли (судя по колыханиям, между двумя лошадьми) по дороге в тени деревьев, снова укладывали на что-то неподвижное, упругое, пахнущее кожей; смазали все тело бархатной мазью, от которой кожа смягчилась и перестала саднить; поили какой-то пряной влагой. Затем меня перевернули на спину и, придерживая за руки и за ноги, начали весьма чувствительно колоть под мышками и в паху с обеих сторон – причем с каждымуколом в меня будто вливалось и расходилось по всему телу что-то дурманящее. Как уже сказано, я был в жару, в полузабытьи и, хоть в ежился от прикосновений «призраков», вздрагивал от уколов, но в целом принимал все как должное: раз здесь – где бы ни было это здесь – это делают со мной, значит, так и надо. После десятка уколов я не то впал в беспамятство, не то уснул.
Проснулся я от светивших прямо в лицо лучей солнца. Я лежал ничем не покрытый (не чувствуя, впрочем, холода) на упругой постели. Самочувствие было заметно лучше вчерашнего, хотя жар еще оставался, голова пошумливала; в левой руке ниже локтя пульсировала тупая боль. Хотелось есть – первый признак выздоровления. Несколько минут я лежал неподвижно, прикрыв глаза, вспоминал вчерашнее и пытался понять обстановку. Честно говоря, мне хотелось, чтобы многое из привидевшегося вчера осталось сном или бредом.
Открыл глаза, повел ими в стороны: комната с белым потолком и тремя стеклянными стенами, солнце, поднимающееся над пологой зеленой горой, ярко-синее небо, ветви близких деревьев. Четвертая стена была глухая. Чувствовалось присутствие многих людей и направленное на меня внимание.
Неловко поднялся, сел – подо мной был обитый черной кожей топчан – огляделся. Да, не сон то был вчера и не бред: за прозрачными стенами на ярусах амфитеатра расположились «призраки». Их были сотни, многие сотни. И все смотрели на меня.
В первую минуту мне было не до встречного разглядывания их – я спохватился, что предстал перед туземцами нагим, прикрылся рукой, завертелся в поисках одежды. Но ничего не нашел. Толкнул дверь в глухой стене – заперта. Осмотрелся еще: в комнате ни портьер на окнах, НИ гобеленов, ни коврика – вообще, ни клочка ткани, которым я мог бы обмотаться, чтобы выглядеть приличней. Только топчан да зеркала по углам в рост человека – но и у них стекло составляло одно целое со стенами-окнами.
От возмущения я забыл о голоде иболи в руке. Вот так: меня выставили напоказ. Для них, прозрачных существ, обычный человек – диковина, вот и выставили. Глазеют. Что делать: протестовать? ругаться? рычать? – чтобы им стало еще интересней?..
Я сел на топчан, скорчился, стараясь выглядеть поневинней, попытался успокоиться. Туземцы, дикари, дети природы, что с них взять; развлечений мало, вот и... Глазеют – это еще ничего, бывает, что и едят. (Непохоже, что дикари: такие стекла я не видывал и во дворцах, пол блестит, как лакированный, большие чистые зеркала...) В конце концов не впервой: в Бробдингнеге меня хозяин возил в клетке, показывал в трактирах за деньги; правда, одетым и при шпаге. (А здесь, интересно, за деньги или так?)
Ну что ж, раз они рассматривают меня, мне ничего не остается, как рассматривать их. Не исключено, что среди этих любознательных ребят придется провести остаток дней, надо привыкать. Повернулся так, чтобы солнце не слепило глаза, поднял голову – и едва удержался, чтобы тотчас не опустить ее и не зажмуриться. Холод вошел в мою душу.
О мужественном человеке говорят, что он умеет смотреть в лицо смерти. Но представьте себе многие сотни «смертей» в их общепринятом воплощении (правда, без саванов и кос – да что то косы!), расположившихся в вольных позах на амфитеатре и глядящих на вас с интересом и ожиданием. Каков тогда окажется самый мужественный человек? Поэтому не буду кичиться своим мужеством: от немедленного сумасшествия меня спасло не оно, а то, что я врач: предметные медицинские познания. При прохождении курса не однажды доводилось вскрывать и препарировать трупы, зарисовывать вид и расположение внутренних органов. Скелет же хирургу вообще положено знать на ощупь, каждую косточку.
И, овладев собой, я постарался смотреть на туземцев спокойным взглядом специалиста.
...С изрядной неуверенностью, тем но менее, я приступаю к описанию тикитаков (таково самоназвание этого народа). Во-первых, понимаю, какие чувства может вызвать у читателей неприкрытая натурность его,– сам их пережил. Во-вторых, литературные возможности у нас здесь крайне ограничены. Наиболее отработано в нашей художественной литературе описание лица – единственной постоянно обнаженной у европейцев части тела, виду которой в силу этого мы придаем исключительное значение. «Лицо – зеркало души». Я уж не буду говорить о том, что каждый знающий жизнь относится к этому тезису скептически, ибо не раз претерпевал от ловкачей с открытыми, честными лицами или от женщин; какое к черту зеркало! Но следует помнить о том, что мы вынуждены так считать – просто в силу необходимости: было бы обнажено у нас другое место, его считали бы «зеркалом». И применительно к нему писатели строили бы свои великолепные описания движений души: «его грудь омрачилась от печали», «его спина побагровела и напряглась от гнева», «его поясница зарделась от смущения», «его...» – ну, впрочем, дальше не будем.
Теперь представьте, что все, решительно все в человеке доступно вашему взгляду – и даже более то, что внутри, а не снаружи. И если до этого вы – на основании рисунка, сделанного со случайного мертвеца,– были уверены, что внутренности у всех одинаковы, то теперь вы убедитесь, что ничего подобного: внутренний облик у каждого неповторимо свой. Более того, там – от разных настроений, состояний, а равно и известий, слов близких и т. п.– что-то омрачается, светлеет, искажается, вытягивается, багровеет, бледнеет... И каждый орган, каждое место в «инто» (так называют тикитаки свой полный вид) имеет свое выражение – настолько красноречивое для понимающих его, что по нему узнают о человеке куда больше, чем по лицу. На него тикитаки нечасто обращают внимание.
Но, к сожалению, в силу скудности литературных средств об этом я могу дать читателям только общее представление, не более. В конкретных же дальнейших описаниях могу лишь обещать, что не будут перепутаны сердце и желудок (и иные органы, разумеется) – а в остальном, как говорится, да поможет мне бог!
Скелеты сидящих в амфитеатре бросились мне в глаза не потому, что были заметней прочего, а – страшнее. Напугали. Они тоже были прозрачны, все кости янтарно просвечивали; приглядевшись и привыкнув, я нашел, что выглядят эти каркасы вполне респектабельно. Да и ниши глазниц смотрели не зловеще черными провалами – ведь в них находились глазные яблоки. По строению скелетов (и только по этому) я отличал мужчин от женщин; и тех, и других здесь было примерно поровну. Головы дам украшали темные волосы, собранные в высокие прически.
Наиболее заметными у всех были области головы и позвоночника из-за непрозрачности мозга, а также сердца, печени, почки и крупные сосуды – из-за непрозрачности крови. Причем, поскольку ткани этих органов и сосудов тоже были прозрачны, то выглядели они все непривычно, размыто: алые и темно-красные пятна в середине туловищ с отростками сужающихся и ветвящихся полос того же цвета. Пятна сердец и полосы крупных сосудов ритмично пульсировали, то расширялись, то сужались. А чем дальше от сердца, тем более мельчали и дробились потоки крови, растекались в кружева капилляров, кои не были видны, а замечались окрашивающей мышцы и ткани розоватостью.
«Многое отдал бы сэр Уильям Гарвей, чтобы увидеть это!» – подумал я.
Не было более ни страха, ни возмущения (раз я вижу то, что вижу, то и они все нагие, значит, это в порядке вещей здесь,– чего же обижаться!). Я смотрел, подавшись вперед. Ближние туземцы сидели в нескольких ярдах от стеклянной стены; за желто-прозрачными лбами их (у некоторых он переходил в лысину) я отчетливо различал изборожденную извилистыми складками серую поверхность мозга. От головы в янтарные шейные позвонки и ниже, до поясницы, опускался вырост спинного мозга; от него во все стороны растекались такой же сложной сетью, как и кровеносные сосуды, но куда более тонкие, нити нервов. Прочие внутренности, как и мышцы, и кожа, были настолько прозрачны, что угадывались более всего по преломлению ими света. В животах некоторых туземок что-то искрилось, поблескивало – ведали я не мог разглядеть что. Сидевший в первом ряду мужчина с массивным костяком поднес к зубам трубку: дыхательное горло и легкие его голубовато очертились от затяжки дымом.
«Мозг и кровь,– вертелось у меня в голове,– кровь и мозг!» Скелет – каркас и опора тела, мышцы движут, пищеварительные органы питают... Но если бы мне предложили выделить самое главное, то для разумного существа иного и не выберешь, кроме мозга – носителя разума, и крови – носительницы жизни. То есть вряд ли, что это у них сами, от природы, выделились наименьшей прозрачностью главные вещества разумной жизни... выходит, выбрали?!
Но если так, то я попал совсем не к дикарям. Наоборот, вполне возможно, что это я в их глазах выгляжу дико. Эта мысль заставила меня отвлечься от наблюдения прозрачников (теперь и в уме мне не хотелось именовать их туземцами), перенести внимание на местность.
Амфитеатр расширяющимися дугами ступеней из белого камня поднимался на два десятка ярусов; но бокам и в середине были проходы. Далее в гору шла прямая, мощеная и усаженная по бокам деревьями улица; но обеим сторонам ее стояли дома в один или два этажа, стены которых блестели сплошными окнами. Слева от амфитеатра углом выступало многоэтажное здание сложной архитектуры, тоже почти все из стекла. Непохожа местность на дикую, совсем непохожа!
Из глубины улицы примчали на лошадях двое, соскочили, зацепили поводья за колышек, сами стали пробираться по ступеням вниз. Это были мужчина и женщина, видимо, опоздавшие к началу зрелища. Лошади – непрозрачные, одна гнедая, другая вороная, хорошо ухоженные – стояли смирно, только подергивали кожей и помахивали хвостами. Мой взгляд задержался на них гораздо дольше, чем они того заслуживали; я вздохнул.
Внизу слева тоже произошло движение. Переведя глаза туда, я увидел, как на возвышение в форме усеченной пирамиды из того же светлого камня поднялись трое; их янтарные скелеты выражали достоинство, в руках были кожаные папки. Одновременно сверху, прямо перед стеной-окном моего дома, появилась и начала медленно опускаться люлька, похожая на ту, в которой маляры и штукатуры перемещаются вдоль стен, но более ажурная, сделанная из бамбука. В ней находился долговязый худой туземец, который делал какие-то указующие жесты, а рядом с ним весьма обширная женщина; она – в этом я не мог ошибиться – стояла спиной ко мне. Механизм, который перемещал люльку во всех направлениях, находился, вероятно, на крыше домика, я его не видел. Люлька на некоторое время зависла напротив меня, затем поплыла к пирамиде и развернулась так, что женщина в ней оказалась спиной к тем троим. Мужчины один за другим что-то говорили, указывали в мою сторону то рукой, то папкой; когда речь длилась долго, люлька поворачивала женщину в ней спиной ко мне.
По этому ритуалу да еще по тому, что взгляды сидевших в амфитеатре теперь преимущественно были устремлены к пирамиде, я заключил, что на ней находятся немаловажные особы, какие-то сановники, а может быть, и здешние правители. Вспомнив, что учтивость и хорошие манеры никогда меня но подводили, я приблизился к левой стеклянной стене, отвесил этим троим глубокий поклон – с выставленной ногой и надлежащими взмахами правой руки, хоть и без шляпы в ней; не уверен, что у нагого это выглядело слишком уж изящно, но что оставалось делать! Затем распрямился и обратился к сановникам с речью. Я сказал, что благодарен от всей души за мое спасение и рад буду отплатить за это услугами, какими только смогу, что родом я из могучей и просвещенной державы, которая имеет много заморских владений и охотно установит отношения с данной территорией; а сейчас я желал бы, чтобы меня выпустили из этой комнаты, вернули одежду и дали поесть. Последние просьбы я подкрепил красноречивыми жестами. Люлька с худым туземцем и неподвижной дамой в это время приблизилась ко мне. Вряд ли я был понят и даже отчетливо услышан через стекло, но сановники смотрели на меня благосклонно, а один даже кивнул. Во всяком случае мои манеры и внятная речь могли произвести на них впечатление, что я не дикарь. Внезапно в амфитеатре произошло оживление. Туземцы указывали на меня, переговаривались. Затем зааплодировали, причем аплодисменты явно адресовались тем троим на пирамиде: они довольно кланялись. До сих пор я так самозабвенно рассматривал прозрачников, что не задумывался над тем, какое впечатление произвожу на них сам – своим телом, кожей, осанкой, лицом. А оно тоже должно быть изрядным, все-таки белый человек не такой частый гость в этих широтах. И чего это они возбудились, указывают на меня – будто только увидели, а не рассматривают добрый час?
Я подошел к зеркалам, образующим левый угол комнаты, взглянул... и едва не грянулся на пол от стыда, отчаяния и ярости. Я был теперь более чем голый, на мне не было кожи!
То есть она сохранилась, я ощутил прошедший по ней, по спине и бокам, мороз, чувствовал и на ощупь – и в то же время исчезла, растворилась, сделалась прозрачной. Моя белая кожа, признак европейца, признак расы! Я стоял перед зеркалом как освежеванный,весь в багровых мышцах, которые около суставов переходили в белую бахрому соединительной ткани и в тяжи сухожилий. Нетрудно было угадать, что произойдет дальше. Так вот для чего меня вчера кололи, впрыскивали что-то в тело: меня хотят сделать прозрачником, таким же, как и они все. И зачем мне вчера не дали умереть спокойно?!
Шатаясь, я дошел до топчана, рухнул на него ниц. При этом в левой руке, которую я нерасчетливо выставил для опоры, что-то снова хрустнуло – и от сильной боли я потерял сознание.