Книга: Дверь с той стороны (сборник)
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая

Глава шестая

Капитан Устюг всегда недолюбливал пассажиров: самый беспокойный груз. Сейчас он заставлял себя любить их, старался отыскать в каждом из них как можно больше хорошего. Причин тому было множество. Теперь он был виноват перед пассажирами еще больше, чем в начале побега от Земли: батареи вышли из строя по его вине, а когда виноват, далеко не всегда спрашивают, ошибся ли ты, стремясь ко благу или просто по небрежности, по лености ума. Пассажиры же то ли на самом деле не понимали, что он виноват, то ли не желали понять этого, и вели себя так, что лучшего нельзя было бы и желать.
Поэтому если в нормальных рейсах капитан показывался пассажирам два-три раза за месяц с лишним, то сейчас он целые дни проводил с ними, чтобы постоянно ощущать их настроение и вовремя предупредить любую нежелательную перемену в нем. Он не обнадеживал и не разочаровывал, просто старался всем своим видом показать, что все в порядке, все идет как надо. До поры до времени это ему удавалось.
Ради спокойствия пассажиров Устюг в какой-то степени отступил от своего долга. Что прежде всего должен был сделать капитан в такой ситуации, в какую попали они? Проверить состояние сопространственных батарей, понять – можно ли восстановить их, или устройства вышли из строя безнадежно, и уже в зависимости от этого строить свое поведение. Но капитан не сделал этого. Он видел пострадавшие батареи всего один раз, вместе с Рудиком, сразу же после аварии. Тогда все там было раскалено, пришлось ограничиться осмотром издали. И теперь, хотя батареи давно уже успели остыть, он не спешил повторить визит. Слишком многое говорило за то, что батареи погибли безвозвратно, а знай капитан это наверняка, он не сумел бы удержать секрет при себе – капитан Устюг был никудышным актером, мысли его легко прочитывались на лице, пассажиры сразу почуяли бы, что дело плохо, и кто знает, как повели бы себя. Капитан не хотел рисковать и ради общего блага предпочитал оставаться в относительном неведении, и даже не торопил Рудика с обстоятельным докладом.
Рудик и сам, казалось, не хотел спешить. Работая на синтезаторе, он исправно обслуживал пассажиров, а те придумывали все новые и новые заказы и находили в этом даже какое-то удовольствие, как если бы им хотелось на практике испытать всемогущество корабля. Сейчас потребовались картины. Как ни хитрил Рудик, ему вместе с Луговым удалось выжать из «Сигмы» лишь какое-то подобие орнамента – абстрактные фигуры, построенные из кривых. Но пассажиры и этому были рады, а экипаж – тем более.
Да, скверным актером был капитан. И обида на Зою – за то, что не поддержала тогда, в самый первый момент, – была так явственно написана на его лице, что все видели. Зоя лишь улыбалась про себя: ничего, пусть это будет наша первая маленькая ссора. Все равно, он придет: ему нужна поддержка. После примирения они станут еще дороже друг для друга. Так всегда бывает. Подождем еще денек, еще недельку… Бывает, что человек оказывает положенные знаки внимания, учтив и нежен, а в глазах его – пустота; вот тогда действительно становится страшно. А сейчас чувству их ничто не угрожает всерьез. Нет, ничто.
Так – в перепланировании помещений, смене обстановки, разговорах, отдыхе, играх – проходили дни, не приносившие ничего страшного, никакого разочарования, никакой беды – и капитану казалось, что он выиграл эти дни у какого-то врага.

 

Та-та-та. Та-та-та. Ладонь – мяч – пол. Шаг.
Звуки эти смешивались с шумным дыханием и резкими выкриками. Нарев, ведя мяч, пересекал площадку по диагонали. Остановился. Луговой, подняв руку, ждал передачи, между ним и щитом не было никого. Нарев, прищурившись, бросил мяч. Но Еремеев неожиданно выскочил, перехватил и помчался к противоположному щиту; мяч подхлестнутый ладонью, звонко ударялся об пол, подскакивал и на мгновение словно бы прилипал к пальцам игрока. Зоя встала на пути, но мяч, будто понимая обстановку, отскочил вкось, Еремеев одновременно сделал шаг в сторону – и, словно повиснув на долю секунды вровень со щитом, легко положил мяч в корзину и мягко спустился на пол.
Вторая команда проигрывала. Нарев начал новую атаку, но Петров, судья, засвистел. Появившаяся в зале Вера, отыскав глазами капитана, вышла на площадку, ход игры нарушился.
Капитан слушал ее, и на лице его возникало выражение заинтересованности и удовлетворения.
– Администратор в состоянии разговаривать, – объявил он громко. – Он просит меня навестить его.
Шелест, возникший в зале, был радостным. Администратор возвращался в строй, это означало поворот к лучшему. Такие люди, как администратор, не могут не найти выхода из самых сложных положений. Есть на что надеяться!
– Только не очень утомляйте его, – сказала Зоя.
Нарев стоял в нерешительности, ударяя мячом о пол и снова ловя упругую камеру. Стоило ли продолжать игру? Команда все равно осталась в меньшинстве. Но вбежал инженер Рудик, раздеваясь на ходу. Подняв руку, он вышел на площадку, Петров засвистел, и матч возобновился, но игра пошла не так, как до сих пор, а энергичнее, радостнее, быстрее: администратор пришел в себя.
Капитан торопливо нырнул в бассейн, чтобы смыть пот. Вода ласково гладила его кожу – голубоватая глыба, предназначенная лишь для того, чтобы омывать тела людей и совсем как будто позабывшая, что она – родня стихиям.

 

Петух, обезглавленный ловким ударом топора и неосторожно выпущенный из рук, несется, растопырив крылья, заливая свой путь кровью, уже неспособный представить будущее, но еще не забывший ужаса происшедшего. Так и человек, внезапно лишившийся всего, что составляло содержание его жизни, в первый момент не успевает ужаснуться грядущему, но ощущает лишь потерю того, чего ждал и к чему готовился. Значительнейшие события своей жизни люди воспринимают прежде всего эмоционально, разум же в это время цепляется за мелочи, за детали, так как лишь через детали человек может осмыслить главное.
Так произошло и с администратором Карским.
Достаточно оказалось ему услышать, что непосредственной, сиюминутной опасности нет, что не придется мучительно гибнуть, вцепившись в обломки корабля и делясь последним глотком воздуха и крошкой съестного, как мысли о потерянном тотчас же вытеснили из его сознания главное – мысли о будущем: уж слишком несопоставимы были они в его представлении. Администратор в первую очередь понял, что не попадет в Совет ни сегодня, ни завтра, и вообще никогда, и работу, подготовке к которой столько было отдано и от которой столько ожидалось, ему так и не придется делать. Поняв это, Карский ощутил в теле странную пустоту – исчезла цель, которую он преследовал. Администратор, все последние дни уже живший мыслями на Земле, встречавшийся в воображении с другими членами Совета и делившийся идеями, что возникли у него и за пять лет подготовки получили теоретическое обоснование, – администратор вдруг почувствовал себя так, словно его долго и настойчиво уговаривали прийти вечером в дом, и он долго не решался, и наконец пошел – и наткнулся на запертую дверь; никто не откликнулся на звонки и не отворил, – а в окнах был свет, и слышались голоса. Это было обидно и унизительно.
Все, что ощущал сейчас Карский, не оформилось еще в четкие мысли; это были не фразы, а настроения, не слова, а цвета, в которые вдруг окрасилось окружающее. Однако, даже не сумев сформулировать всей трагичности того, что произошло, администратор подсознательно уже постиг, что с ним обошлись плохо, поступили недостойно. Как и все, досконально постигшие мудрость причинно-следственного закона, он прежде всего подумал даже не о поисках выхода, но о поисках виноватого. И им мог быть только капитан.
– Как же вы, капитан, допустили такое?
– Могу повторить…
Капитан проговорил эти слова сухо, официально, а в голове стоял туман. Он шел сюда с радостью и надеждой, шел на совет, а попал, кажется, на допрос, и на допрос пристрастный. Капитан не снимал с себя вины, хотя и знал, что ни один законник не сформулировал бы ее: она относилась к этической, а не к правовой области. Чего хотел администратор: чтобы капитан сложил обязанности командира? Это было бы самое легкое, но Устюг понимал, что понесет свой груз и дальше, как бы ни относились к нему люди и как бы сам он ни хотел избавиться от этого груза. Чувство разочарования – вот это владело сейчас капитаном; зная за собой слабости, он подсознательно отказывал в них администратору, хотя и на самом высоком посту человек остается человеком. Администратор проявил слабость – значит помощи от него ожидать не приходилось и можно было лишь вести себя строго официально.
Все это Устюг даже не думал, но просто чувствовал, пока продолжал свои объяснения. Собственно, все было уже сказано, и Устюг поймал себя на том, что лишь затягивает время. Ему стало стыдно, и он прервал свою речь сухим: «У меня все», – прервал так неожиданно, что Карский по инерции еще несколько секунд молчал…
– Значит, у нас практически нет шансов вернуться на Землю? И ни на какую другую планету? – проговорил он наконец, странно блестя глазами. – О, бессмертные боги, узнаю вашу иронию!
– Если появится хоть малейшая возможность, она будет использована полностью.
– Батареи?..
– Как только положение выяснится, вам будет доложено.
Но уже наступила реакция, и Карский, глядя мимо капитана, пробормотал:
– Можете не докладывать. Что от этого изменится?
– Дело в том, что вы нам нужны, вы – руководитель.
– Громко сказано. Двенадцати человекам?
Капитан мог бы сказать, что двенадцать – это много, особенно для замкнутого пространства. И что каждый из двенадцати хочет жить не менее, чем каждый из тысячи или десяти миллиардов. Карский же с горечью думал о том, что всю мощность его, как руководителя, хотят использовать для дюжины человек. Представляют полководцу командовать отделением, хотя тут нужен от силы сержант.
Он был неправ; но он был болен.
Не дождавшись продолжения, капитан встал.
– Поправляйтесь, администратор, – сказал он и вышел, и, как подумалось ему, карманы его были полны обломков надежды.
Зоя и Вера ожидали за дверью.
– Ну, что он?
– Вы не утомили его?
Капитан лишь покачал головой. Он смотрел на Зою. Вот на кого только он мог рассчитывать. На ее помощь, на ее поддержку.
– Зоя…
– Да, – сказала она. – Слушаю тебя.
Вот и дождалась, подумала она в этот миг. Он пришел. Конец недоразумениям. Все будет хорошо…
– Мы можем увидеться? Немного попозже?
– Да, если ты хочешь.
– Очень.
– Где?
Он сказал сразу:
– У меня, если не возражаешь.
Она улыбнулась.
– Нет, конечно. У тебя.
Капитан перевел взгляд на Веру. Девушка постаралась побыстрее согнать с лица улыбку.
– Сейчас я буду в энергодвигательном.
– Есть, – чинно ответила Вера.
Пришла пора осмотреть батареи всерьез, – решил капитан, уходя. – Чтобы что-то решить, наконец. Пришла пора принимать решения…

 

Она пойдет туда сразу же. Пусть капитан бродит по своему хозяйству, а она тем временем посидит у него, освоится с новыми для нее стенами. Попытается почувствовать там себя непринужденно, естественно. На этот раз уже не порыв привел их друг к другу, а сознание, что иначе нельзя. И сейчас Зоя была готова помогать Устюгу беззаветно, потому что чувствовала себя в чем-то сильнее.
Она вышла из медицинского отсека и, идя по широкому коридору палубы управления, улыбалась своим мыслям. Наверное, в каждой женщине оживает порой лихая девчонка… Хорошо творить добро и приятно дарить, особенно, если даришь самое себя и этого ждут с нетерпением.
Зоя свернула в другой коридор, покороче. Здесь двери были пошире, плафоны на потолке – другой формы, в одном месте коридор, расширяясь, образовывал нечто вроде холла, и тут стояли два кресла и столик. В холл выходили три двери: каюта Веры находилась в другом месте. Зоя наугад отворила первую дверь, интуиция подсказала ей, что она ошиблась: здесь ничто не напоминало о капитане. Она отворила другую.
Каюта была просторной, из первой комнаты вели еще две двери, совсем как в квартире. Спальня и ванная смежные. Удобно. Одну переборку занимали стенные шкафы. Отныне это – ее дом, и, быть может, навсегда. Хороший дом, подумала она. Дом – это ведь не только стены…
Внимательно оглядев себя в зеркале, Зоя улыбнулась: давно она не выглядела так хорошо. Она села и посидела немножко, улыбаясь и представляя, как он появится на пороге. Потом стала думать о том, как встретит его. Пусть он сразу почувствует, что она пришла насовсем, что жизнь вошла в свои берега.

 

– Ну вот, я и пришла помочь вам.
– Вы не поверите, – сказал Нарев, – как я рад.
Мила оглядела каюту.
– Сколько помещений у вас будет?
– Двух достаточно, как вы полагаете? Хотя, пожалуй, три. Люблю простор. Думаю, что никому этим не помешаю: соседние каюты пустуют.
Мила уселась, развернула альбом, провела элографом несколько уверенных линий.
– С таким расположением вы согласитесь? Тогда скажите, чего хотели бы вы.
Нарев медлил. Мила подняла глаза, наткнулась на его взгляд, нерешительно улыбнулась и снова опустила голову.
– Тогда, может быть, так?
Она принялась рисовать. Нарев вглядывался в возникающий эскиз.
– Здесь хорошо бы что-нибудь повесить на стену. Только не такую сетку, как делает штурман. У вас нет чего-нибудь такого?..
Он подумал, распахнул шкаф. Поискал.
– Это не пригодится?
Мила взяла большую фотографию мальчика лет семи – одно лишь лицо, такое же удлиненное, как у Нарева, с пристальными, близко, как у него, посаженными глазами.
Нарев странно улыбнулся:
– Это, видите ли…
Он не закончил; Мила взглянула на него и поразилась. Легко прочитав в его глазах глубокую тоску, она, словно сломавшись, упала головой на стол и зарыдала жалко и некрасиво, даже не закрывая лица руками.
Нарев подошел, сел рядом, протянул руку и провел по ее волосам, успокаивая. Ощутив прикосновение, Мила доверчиво повернулась, уткнулась лицом в его грудь и заплакала еще сильнее, глухо всхлипывая. Плечи ее дрожали, словно в ознобе. Нарев набросил на плечи женщины плед и продолжал гладить ее волосы, едва прикасаясь к ним. Он глядел не на Милу, а на свою давнюю детскую фотографию, и в глазах его была все та же тоска, сожаление о времени, которое ушло и продолжает уходить, чем дальше – тем быстрее.
Он испытывал в этот миг странное чувство. Судьба – он не нашел, да и не искал иного слова – заставила его жизнь сделать еще один неожиданный поворот; а уж его ли жизнь не была богата поворотами и прыжками? Он думал сейчас о себе, как о постороннем человеке, а мальчик с фотографии глядел на него – хороший мальчик, еще не принимавший участия ни в одной авантюре. И обо всем, что Нарев делал и к чему стремился, он тоже думал сейчас, как о вещах, относящихся к кому-то постороннему. У него было великолепное качество: способность быстро примиряться с происшедшим и не стараться вернуть утерянное, но сразу ориентироваться в новой обстановке. Нарев был, как говорится, легкий человек, не таивший долго ни зла, ни сожалений, с памятью о женщинах он расставался так же легко, как и с воспоминаниями обо всем другом, как распростился недавно с мыслями о тех людях, что и сегодня, наверное, ждали его на Земле и продолжали на него надеяться. «Не дождутся», – подумал он, и это было все, чем он их удостоил.
Рука его все касалась волос, они были коротко подстрижены и не закрывали шеи, и Нарев поймал себя на желании притронуться к нежной коже. Он едва сдержался, и этому надо было удивляться: не желанию, а тому, что он его не выполнил. Нарев с тревогой, неожиданной для него самого, стал думать о том, что означает это чувство – не влечение, но нежность, какую испытывают к ребенку. Хотя ему было тридцать восемь, и разница между ними вряд ли превышала полтора десятка лет.
Нарев знал себя и свою способность на сто процентов использовать всякое обстоятельство в любой обстановке. Он уже решил, что предстоит ему сделать в этом странном мире, и был уверен, что выполнит задуманное. По сути, он уже и начал. Сейчас его занимало иное: не явится ли нежность чем-то, что повредит его способности легко принимать новые правила игры и, почти мгновенно усвоив их, играть и переигрывать других. В этом неожиданно возникшем мире тоже были свои правила, и Нарев уже постиг их; одно заключалось в том, что надо было сразу обеспечить себя чем-то, чего могло не хватить на всех. И он, казалось, сделал шаг к этому, и хотел верить, что только холодный эгоизм заставлял его сейчас сидеть рядом с этой женщиной, а вовсе не чувство сострадания и не что-то иное. Нарев знал, что он эгоист и за много лет привык к этому; ему не хотелось менять кожу – старая сидела на нем привычно, обмялась по фигуре, он чувствовал себя в ней великолепно. И все же какая-то струна в его душе была настроена не в лад с остальными. Почему именно эта женщина заинтересовала его – единственная, которая не была тут одинокой? Только ли желание действовать наперекор людям и брать над ними верх заставило его выбрать ее или что-то другое? Другое пусть бы оставалось юношам…
Он прислушался. Мила дышала реже и ровнее; кажется, уснула. Нарев усмехнулся, иронизируя над самим собой, а рука его продолжала гладить короткие, шелковистые волосы.

 

– Милый, что мы будем делать?
Опять этот голос – почти беззвучный, мягко, безболезненно проникающий в сознание. Голос, в котором обычно звучит профессиональный наигрыш, который наверное, останется навсегда. Но неужели даже здесь нельзя какое-то время не слышать ничьих голосов? Здесь, где один человек приходится, если прикинуть, наверное, на миллиарды миллиардов кубических километров пространства!
Истомин что-то буркнул, не оборачиваясь. Тут же узкие ладони невесомо легли ему на плечи, пальцы дотронулись до шеи.
– Уже много времени, нельзя же постоянно работать! Ты сжигаешь себя, милый, а я хочу, чтобы ты жил долго… И потом, тебе грозит опасность исчерпать себя! Не помню, кто это писал, что прерывать работу надо как раз тогда, когда становится ясно, как идти дальше. Ты помнишь, конечно, кто.
Он мысленно зарычал. Ему как раз было совершенно неясно, как идти дальше; все застопорилось, вместо четкой структуры была овсяная каша. Кашу Истомин терпеть не мог.
Вслух он, однако, рычать не стал. Подумал лишь: вопрос счастья и несчастья – вопрос количества. Что-то в меру – счастье. Сверх меры – беда. Мы пишем порой, что кто-то был счастлив безмерно. Бред. Счастье – это мера. Счастье: ты работаешь и знаешь, что потом, закончив, выйдешь из своего гнезда и, пройдя много ли, мало ли, постучишь у двери, за которой ждет тебя женщина. А беда – вот она: та же самая женщина сидит тут и мешает тебе работать.
Сделав такое заключение, Истомин снял ее ладони с плеч, поцеловал их и сказал настолько мягко, что сам удивился:
– Чего же ты хочешь?
– Может быть, сходим, посидим у кого-нибудь? Поболтаем… Или пойдем в бар…
– Я хочу еще поработать.
– Ах, я помешала? Извини…
Независимые нотки проскользнули в голосе Инны, и Истомин внутренне усмехнулся: женщинам свойственно тонко оценивать ситуацию. Сейчас прекрасно-слабый пол в дефиците, и Инна явно намекает, что я более заинтересован сохранить ее, чем она – меня. Не страшно, не страшно…
– Я сказал, мне надо поработать.
Она с минуту смотрела на него – странно, изучающе:
– Скажи: у тебя там тоже есть женщины?
Он не понял.
– Ну, в этом романе.
– А разве бывает иначе?
– А кто они?
– Чего ты хочешь?
– Я спрашиваю: с кого ты их пишешь? Наверное, ведь не с меня. С Милы? Или это Зоя?
– Слушай, да что ты, в самом деле…
– Ты, наверное, мысленно с этими женщинами, а вовсе не со мной. Милый, скажи… Ты считаешь, что ошибся? Да? Я мешаю? Ты ведь думал, что все ненадолго. Земля была так близка – и вдруг приходится продолжать случайную интрижку… Но разве я тебе навязывалась?
Он тяжело вздохнул.
– Слушай, сходи в бар одна – там, наверняка, сидит кто-нибудь.
Он и не глядя знал, что Инна сейчас сжала губы, глаза блеснули из-под опущенных ресниц – трансплантированных, конечно, а впрочем – кто их разберет.
Жестко прозвучали, удаляясь, ее шаги. Истомин облегченно вздохнул, но тут же нахмурился и снова бессмысленно уставился на диктограф, словно гипнотизируя аппарат взглядом.

 

Лифт стремительно пролетел по шахте; звонко щелкнул шлюз энергодвигательного корпуса, и кабина замерла. Капитан вышел. Вспыхнуло табло, голос повторил написанные красным слова: «ОСТОРОЖНО! ПРОВЕРЬ ИНДИКАТОР!» Капитан привычно коснулся нагрудного кармана. В этом корпусе следовало быть внимательным.
Проходя мимо узких дверок, Устюг прислушался к негромким голосам:
«Я первый накопитель. Энергия – норма. Расхода нет».
«Я второй накопитель. Под нагрузкой. Расход – одна десятая».
Устюг машинально кивал в ответ на рапорт каждого автомата. Кивал просто по привычке: на деле он их даже не слышал. Он и так знал, что накопители в порядке. А вот батареи…
По узкому трапу он спустился к батареям.
«Я первый блок. Вышел из строя. Опасности нет».
Капитан глянул на свой индикатор. Опасности не было.
«Я второй блок. Вышел из строя. Опасности нет».
Капитан протянул руку к дверце. Нажал предохранитель. Отворил.
Пахло холодной гарью. Сгоревшая изоляция теперь осела и покрывала пол, словно кто-то в спешке и страхе жег здесь бумаги. На самом деле тут сгорело нечто большее, чем секреты: судьба тринадцати человек. Но пепел – не самое страшное… Капитан ладонью счистил остатки сгоревшего защитного слоя, нагнулся, вгляделся. Тончайшие пластины батарей – вот что было главным. Они были просты, изготовить их заново вроде бы не составляло труда – одну, десять, даже сто. Но точность сплава, отделка поверхности… И к тому же, сто – куда ни шло, но в шести блоках их было более полумиллиона. Это была бы задача на годы. Годы требуют великого терпения. Хватит ли его? Об этом размышлял капитан, вертя в пальцах обрывок изоляции. Потом сигнал прервал его мысли: зажужжал аппарат на стене. Он ответил.
– Капитан? – В голосе Веры была тревога. – Вы нужны здесь, капитан. Быстрее, пожалуйста…
По голосу он понял: что-то произошло.

 

Выйдя из каюты в салон после маленькой ссоры с Истоминым, Инна остановилась. Идти в бар одной было все-таки неприлично, хотя это происходило и не в городе, а на корабле, где все всех знали. Именно здесь, чтобы не опуститься, надо соблюдать все условности, принятые в мире. Лучше всего пригласить Нарева: рыцарь. И с ним интересно.
Она постучала, сразу же вошла – испуганно улыбнулась, потом улыбка стала лукавой. Она прошептала извинение и отступила в салон.
Настроение у нее сразу испортилось.
Так никого и не найдя – из тех, конечно, кого стоило искать, – она, подавляя внутреннее сопротивление, направилась в бар одна. Еремеев сидел там в одиночестве. Инна сделала большие глаза.
– Валентин, что с вами? Вы поссорились?
Она, конечно, видела, что они не поссорились – Еремеев был настроен благодушно. Это и укололо ее: сама она чувствовала себя далеко не так хорошо.
– Нет? А я подумала…

 

Сегодня вечером занимать общество предстояло Карачарову. Он согласился на это с неохотой, но, в общем, говорить о своем деле ему всегда нравилось, независимо от того, кто его слушал. И он решил не столько рассказывать, сколько просто вслух поговорить сам с собой о пространстве и о том, что бескрайне простиралось за округлыми стенками их мирка, и о сопространстве, которое было рядом, и все же не воспринималось никакими органами чувств.
Физик уселся в одном из кресел салона, кивнул Петрову, без которого теперь салон просто нельзя было представить, и тут же отвернулся, боясь, что старик сочтет это движение приглашением к разговору. Готовиться нужно было именно в салоне: иногда та форма изложения, что вызревает в тесной комнате, совершенно не звучит в обширном зале – даже если ты оперируешь только фактами. А тут ведь – сплошные гипотезы. С какой же, кстати, начать?
Физик задумался. Бромли полагает, что сопространство – это область высших линейных измерений. По представлениям Симоняна, сопространство связано с нашим обратной зависимостью, и пока наше пространство расширяется, то, другое, сжимается – поэтому-то расстояния в нем преодолевать так легко. Ассенди, идя от геометрических представлений, считает, что…
Он запнулся: что-то помешало думать дальше. Не новая мысль, еще нет, но ее предчувствие. Тут надо было обратить внимание на что-то, поставить нотабене в памяти. На что-то, что могло оказаться очень существенным – непонятно, правда, для чего. Карачаров уже знал это предчувствие и привык доверять ему. Ну-ка, пройдем все сначала. Бромли, значит, полагает, что…
Додумать не удалось. В салон ворвался Еремеев; он мчался, словно на поле в атаку. Инна поспевала за ним, вцепившись в рукав. Еремеев рванулся – Инна едва удержалась на ногах, – подскочил к двери каюты Нарева, шагнул внутрь. И тотчас что-то упало, и раздался женский крик.

 

Капитан переводил угрюмый взгляд с кровоподтека на лице Нарева на футболиста, морщившегося и потиравшего колено, а сам в это время думал: черт побери, почему приходится второй раз в жизни проходить через этот круг ада?.. Перед глазами его, глядящими в будущее, проходили эти же люди, но уже иные: мужчины с обезумевшими глазами, сжатыми кулаками, пропитанные потом схватки, окровавленные, теряющие облик людей, с разумом, капитулировавшим перед инстинктами; женщины – испуганные, принужденные силой, давно утратившие свое полное достоинства положение, не знающие, кто восторжествует сегодня и не помнящие, с кем они были вчера… Память подсказывала ему, что это не бред, не черная фантазия; и страх, пережитый в молодости, вдруг ожил в нем, ожили животный ужас, ощущение бессилия перед деградацией – и все это заставляло не верить больше никому. Надо было задушить врага, прекратить нисхождение в самом начале, пока еще действовали тормоза. Прекратить даже ценой крови – потому что кровь эта будет малой по сравнению с тем, что может ожидать их в будущем. А ведь была еще и Зоя, и подумать о том, что будет с ней, оправдайся его опасения, – подумать об этом было свыше его сил.
Он думал об этом, но лицо его оставалось спокойным, а голос – таким же размеренным, хотя в глазах были гнев и презрение.
– Первый инцидент. Из-за ничего. Надо было разрядиться, сорвать злость. Понимаю. Все это бывало. Если считаете, что придумали это первыми, то ошибаетесь. Понятно?
Он помолчал, собираясь с духом, зная, что сейчас начнет резать по живому. Как и всякий нормальный человек, капитан чувствовал себя нехорошо, когда ему предстояло причинить кому-то боль. Но пассажиры оказались слабыми людьми, а профессия не научила капитана уважать слабых: из-за них гибли сильные. Однако не эти мысли заставили Устюга сделать паузу и опустить глаза. Просто он вдруг ощутил на губах ее губы, а ладонями – ее плечи, и понял, что этого никогда не будет в его жизни. И ничего нельзя изменить, потому что несчастье выдается целиком, а не режется на ломти, из которых можно ухватить самый маленький. Сейчас ее не было здесь; капитан не думал о том, где она, но радовался ее отсутствию, потому что ему предстояло быть жестоким и даже грубым, и хорошо, что это произойдет без Зои.
– Вы! – сказал он актрисе; ей – потому что была и ее вина в происшедшем. – Кто вы?
Она улыбнулась, растерянно и кокетливо.
– Не знаю, что вы имеете в виду… Кто я? Пассажирка? Актриса? Женщина?
– Вы не женщина, – сказал он грубо.
Инна медленно прикрыла глаза, руки чуть поднялись и упали. Пассажиры зашумели.
– Капитан! – громко сказал Истомин.
– Молчать! – оборвал капитан, даже не повернув к нему голову. – Вы – не женщина, – повторил он, глядя на Инну. – И все вы, – он повел рукой округ, – не мужчины и не женщины. Просто люди. Забудьте о делении на мужчин и женщин. Для нас в нем – гибель. Только люди – никаких иных отношений на этом корабле быть не должно!
– Простите, капитан, – дрожащим голосом сказала актриса, – но, мне кажется, мы свободные граждане… У вас нет права. Элементарная этика…
– Здесь этика – мой приказ, – холодно ответил капитан. – Запомните: здесь закон – Устав Трансгалакта, и один я имею право истолковывать этот Устав. Приговаривать. И в случае нужды, – он помолчал и сжал кулаки, – приводить приговор в исполнение. И я не остановлюсь перед тем, чтобы ценой одной или двух жертв обеспечить остальным мир, спокойствие и долгий век, а может быть… может быть – и возвращение.
– Надеюсь, – нервно спросил Истомин, – о приговорах – это преувеличение?
– Нет, – ответил капитан. – Все так и будет.
– Это насилие… – прошептала Инна.
– Подождите, капитан, – тихо проговорила Мила, и Устюг невольно умолк: настолько убедителен был ее тон.
– Никто ведь не виноват, кроме меня. А я… я просто вспомнила… Не могу больше. Думала, что смогу, но… Простите меня. Нет, все не так, как вы думаете. Просто у меня есть сын. На Земле. Я об этом не говорила – Вале этого не хотелось, я его понимаю, хоть мне и жаль… но это другое. Сын на Земле, и я больше не могу без него. Мы тут странно живем, капитан, не говорим о Земле, не упоминаем вслух о надеждах, но ведь, правду говоря, мы только ими и живем. Вы говорили, что есть один шанс – из скольких-то там. Так используйте его, потому что всем нам пора домой…
Она смотрела на капитана уверенно, как человек, знающий, что просьба ее – лишь дань вежливости, на деле же у нее есть право требовать: никто не может отказать матери в ее праве быть со своим сыном. Все молчали; Еремеев потянулся было к ней, но она холодно, как на чужого, глянула на него, и он остался сидеть, не зная, осуждает ли она его за драку или не может простить того, что он никак, ну никак не мог разделять ее любовь к мальчику, которого никогда в жизни не видал… Господи, подумал вдруг Истомин, какая банальность на грани пошлости! Право, в литературе такие вещи давно уже запрещены и остались только в жизни; нет ничего банальнее жизни!
Капитан знал, каким будет его ответ, но не хватило сил, чтобы сказать ей это так, сразу – слишком страшно и бесчеловечно было это! Но не только капитан внутренне замер, и остальные поняли, что именно сейчас, сейчас, а не раньше, решается вопрос: встретятся ли они еще с тем, из чего ранее состояла их жизнь, или они лишены этого навсегда. Всего, начиная с Солнца и неба; и люди как по команде подняли глаза к невысокому потолку салона, отныне и навсегда ставшему их небом, и прошлись взглядом по гладким переборкам, ограничивавшим теперь мир, еще недавно столь бескрайний, – и наконец остановились на лицах соседей, ставших теперь маленьким человечеством, замкнутым в себе.
– Мальчик, – сказала Мила снова, и всем стало жутко. – Сын. Что же вы молчите, капитан? Мы ждем!
Она поймала взгляд капитана и все поняла, и не смогла удержать слез. Нарев встал, враждебно глядя на капитана. Но, опережая его, вскочил и физик.
Карачаров не выносил женского плача. Он готов был сделать все, что угодно, обещать что можно и чего нельзя, только бы рыдания наконец прекратились. И он крикнул яростно и убежденно:
– Перестаньте, Мила! Не унижайтесь! Они ничем не могут нам помочь, но я могу! Я сделаю все!
Он чувствовал себя в этот миг даже не трибуном – пророком, и ощутив, что взгляды скрестились на нем, продолжал еще громче и убежденнее:
– Я найду способ вернуться на Землю!
Он не мог бы сказать, откуда взялась в нем эта уверенность в своих силах и в разрешимости задачи, но сейчас верил в себя бесконечно.
Капитан внимательно взглянул на него.
– Хорошо, – сказал он. – Требуйте от нас всего, что в наших силах.
– Откройте, – сказал Карачаров, протянув руку в сторону прогулочной палубы.
Капитан подошел к стене, и матовая часть переборки исчезла. Взглядам собравшихся открылся прозрачный борт.
Ночь отблескивала, как вороненая сталь, и незнакомые звезды сияли на уровне их глаз и на уровне ног. Мир был неподвижен; с трудом верилось, что он – не твердое тело и что корабль не застыл в нем, как букашка в глыбе янтаря, но мчится со скоростью, непостижимой для рассудка. Пассажиры молчали, глядя в пустоту, которая всю жизнь была лишь фоном для звезд, и вдруг стала единственным, что осталось во Вселенной. Где-то неизмеримо далеко в этой пустоте была Земля.
– Мы вернемся, – сказал физик, и слова его прозвучали, как вызов пустоте и неподвижности.
– Капитан, – спросила Инна в наступившей тишине. – Можно ли считать, что ваш запрет больше не имеет силы?
– Нет, – сказал Устюг, отчетливо разделяя слова. – Я этого не говорил, и так считать нельзя. Мы еще не вернулись, и никто не обещает, что это совершится завтра. Запрет остается в силе.
Он подождал; все подавленно молчали. Капитан встал и пошел к выходу. Он уже отворил дверь, когда актриса негромко, но отчетливо проговорила:
– Интересно, относится ли это ко всем?
Капитан не обернулся, но испытал такое ощущение, словно в спину ему вогнали узкий, острый нож.

 

Зоя, не отрываясь, смотрела ему в лицо. Ей казалось, что она заранее знает все те выражения, какие возникнут на нем. Она даже догадывалась, что он поцелует ей руку, хотя никогда не видела, чтобы Устюг целовал руки. Сейчас он просто должен был сделать это.
А тут на его лице она увидела боль.
Устюг остановился на пороге, как бы наткнувшись на препятствие. В первый миг Зоя приписала это смущению и шагнула к нему.
Устюг перевел взгляд с нее, на накрытый столик с бутылкой вина, возвышавшейся, показалось ему, словно обелиск в память погибших надежд; торопливо отвел глаза в сторону, потом опять взглянул на Зою.
– Все не так… – невнятно проговорил он. – Зоя… все не так.
– Что с тобой? – спросила она шепотом. – Ты заболел? Тебе плохо?
– Плохо, – сказал он. – Хуже некуда. Я запретил… Они… Мы… Ах, черт!
Зоя не спросила его, что именно он запретил и почему. Она даже не разобрала его слов. Увидела лишь, что ему тяжело, и сделала то, что теперь казалось ей естественным: подошла к нему, положила руки на плечи, прошептала: «Не думай ни о чем», – и прижалась губами к его губам.
В следующий миг он, изнемогая оттолкнул ее. Еще секунду она смотрела на него, и взгляд ее леденел.
– Ты не поняла… – пробормотал он.
Но она не стала и слушать, с нее было достаточно. Ее оттолкнули – сейчас. Большего оскорбления нельзя было нанести – страшного, незаслуженного…
– Ну, вот, – сказала она, медленно опуская руки. – Все и выяснилось. Чудесно.
Он бормотал еще что-то; она не слушала.
– Словно я вешалась на шею… Хотя что я говорю: так я и вела себя. Но больше никогда… Ах, да что…
Он стоял красный, глядя в пол. Потом поднял голову:
– Ты поймешь потом… Но надо будет сделать инъекции.
– Там Вера, – холодно сказала Зоя. – Она сделает, – она произнесла это механически: была раздавлена, уничтожена, гневалась на себя и чувствовала, что не понимает, ничего не понимает.
– Я не о Карском. У нас есть анэмо. Надо сделать инъекции всем, начиная с меня.
Тут только до нее дошел смысл слов.
– Подавить эмоции? Зачем? Как можно придумать такое?
Он принялся объяснять снова. Но если надеялся заслужить этим прощение, то напрасно. Зоя лишь возмутилась:
– Кого вы испугались, капитан? И кто, по-вашему, мы, женщины?
Милая, хотелось сказать ему, в нормальной обстановке ты жила королевой среди людей, тебе не грозило ничто, и ничего ты не понимаешь…
– Это необходимо, – сухо сказал он. – С утра начинайте.
Она сверкнула глазами:
– Я хочу, наконец, уйти!
Она шагнула, и Устюг отступил, как если бы она отстранила его рукой, а не голосом. Он почувствовал слабый, сложный запах, всегда окружавший ее, протянул руку и попытался удержать Зою уже в дверях.
– Пустите! – сказала она гневно, и он убрал руку.
Он долго стоял в дверях, прислушивался к удаляющимся шагам, хорошо слышным в тишине палубы управления. Шаги были решительны и звонки, как удары сабли. Потом оглядел каюту, и она показалась ему враждебной.
Как о чем-то постороннем, Устюг подумал о том, что чувство Зои перейдет в свою противоположность таким же таинственным образом, какими люди и корабль превратились вдруг в антилюдей и антикорабль.
Впрочем, может быть, это было естественно, и антилюди должны были приходить к ненависти там, где нормальные люди ограничились бы любовью?
Назад: Глава пятая
Дальше: Глава седьмая